Глава 10

Глава 10

Звонок издал дребезжащий, надтреснутый звук. Я отпустил кнопку и прислушался.

Тишина.

Та особенная тишина, которая бывает только в старых панельных домах — густая, пыльная, пропитанная запахами чужих жизней и чужих судеб. Где-то этажом выше капала вода. Где-то внизу скрипнула дверь. Но из-за двери номер тридцать семь не доносилось ни звука.

Я нажал на кнопку ещё раз. Подержал дольше — три, четыре, пять секунд. Звонок дребезжал, как больной зуб, и этот звук наверняка было слышно на всю квартиру.

Тишина.

Может, он спит? Или в ванной? Или просто не хочет открывать?

Я постучал — сначала вежливо, костяшками пальцев, потом громче, потом ещё громче. Кулаком. Так, что дверь задрожала в косяке.

— Есть кто дома?

Мой голос отразился от стен подъезда и вернулся ко мне эхом. Никто не ответил.

Я прислонился ухом к двери — холодной, обитой потрескавшимся дерматином, — и прислушался. Никаких звуков. Ни шагов, ни голосов, ни бормотания телевизора. Абсолютная, мёртвая тишина.

— Фырк, — позвал я мысленно.

Бурундук соскочил с моего плеча и уставился на дверь с выражением профессионального скептицизма.

— Хочешь, чтобы я заглянул?

— Если не трудно.

— Трудно, — проворчал с усмешкой он. — Но для тебя, двуногий, я готов на любые жертвы. Жди.

Он скользнул к двери, на мгновение замер — словно набираясь духа — и прошёл сквозь неё, как сквозь воду. Ни следа, ни звука. Просто исчез.

Я стоял в пустом подъезде, вдыхая запах сырости и кошачьей мочи, и ждал. Секунда. Две. Три.

На пятой секунде Фырк появился обратно — выскользнул из двери с выражением, которое мне очень не понравилось.

— Ну? — спросил я.

— Двуногий… — он помедлил, подбирая слова. — Там никого. И ничего.

— Что значит — ничего?

— То и значит. Квартира пустая. Мебель старая, из прошлого века ещё, покрытая таким слоем пыли, что я чуть не чихнул. Хлам какой-то в углах. И пылища — как в гробнице фараона, честное слово. По моим ощущениям, тут уже несколько месяцев никто не живёт.

Я уставился на дверь, не в силах осмыслить услышанное.

— Несколько месяцев?

— Минимум. Может, больше. Там даже холодильник отключен — я проверил. Пахнет запустением, затхлостью и… — он поморщился, — … и чем-то кислым. Старая еда, наверное, которую забыли выбросить.

Я продолжал смотреть на дверь, и в моей голове медленно, как шестерёнки в заржавевшем механизме, начали поворачиваться мысли.

Вероника сказала, что отец был здесь. Что он выписался и жил нормальной трезвой жизнью. Она рассказывала мне это, но насколько это было правдой?

Но если квартира пуста уже несколько месяцев…

Значит, она солгала?

Зачем?

Я стоял на лестничной клетке, пытаясь уложить в голове то, что только что узнал, когда за соседней дверью — номер тридцать шеть — послышалось шарканье.

Свидетель. Мне нужен свидетель.

Я подошёл к двери и позвонил. Звонок здесь был другой — мелодичный, электронный, явно более новый. Через несколько секунд послышались шаги, потом — лязг замка.

Дверь приоткрылась на длину цепочки, и в щели появилось лицо — морщинистое, как печёное яблоко, обрамлённое платком в мелкий цветочек. Глаза — водянистые, подслеповатые — уставились на меня с подозрением.

— Чаво? — прокричала старушка, и я заметил в её ухе слуховой аппарат — громоздкий, допотопный, явно работающий через раз.

— Здравствуйте! — я повысил голос. — Я ищу соседа из тридцать седьмой квартиры!

— Колбасы? — старушка нахмурилась. — Нет у меня колбасы! И вообще, я ничего не покупаю! Идите отсюда!

Она попыталась захлопнуть дверь, но я успел вставить ногу в щель.

— Не колбасы! — я почти кричал. — СО-СЕ-ДА! Мужчину! Из квартиры тридцать семь!

— Двуногий, — голос Фырка был полон сарказма, — ты уверен, что это хороший источник информации? По-моему, она глухая, как пень.

Я мысленно велел ему заткнуться.

Старушка смотрела на меня, наморщив лоб, потом — медленно, словно сквозь толщу воды — до неё дошёл смысл моих слов.

— А-а-а, Петровича-то!

— Да! Сергея Петровича Орлова! — я кивнул с преувеличенным энтузиазмом. — Где он?

Старушка покачала головой.

— Так нет тут никого давно, милок. Уж с месяц как квартира пустует.

Месяц. Ну точно.

Слово упало в мою голову, как камень в тихий пруд, и от него разошлись круги — круги вопросов, круги подозрений, круги того особого холода, который появляется, когда понимаешь, что человек, которому ты доверял, тебе лгал.

— Съехал он, кажись, — продолжала старушка, не замечая моего состояния. — А куда — кто ж его знает. Может, к родне какой. Может, в дом престарелых. Он ведь пил сильно, Сережка-то Петрович-то. Горькую. До белой горячки, бывало, допивался. Мы тут все натерпелись от него — то орёт по ночам, то двери ломится, то ментов вызываем…

Она вздохнула.

— А потом — раз, и нет его. Тихо стало. Мы-то обрадовались сначала, думали — наконец избавились. А потом смотрим — квартира пустая стоит, пылью зарастает. Никто не приходит, никто не убирает. Участковый заглядывал пару раз, да толку-то…

Я слушал её — и не слышал. Слова долетали до меня, как сквозь вату, и я ловил только отдельные фразы: «месяц», «съехал», «никто не приходит».

Вероника сказала, что была здесь. Что видела отца. Что они разговаривали.

Но отец здесь не живёт уже месяц.

Значит, либо он жил его где-то в другом месте, либо…

Либо она солгала мне. Убедительно, со слезами в голосе, с болью, которая казалась такой настоящей.

Зачем?

— … спасибо, — сказал я. — Спасибо за информацию.

Старушка что-то ещё говорила — кажется, про соседей сверху, которые тоже «шумят, ироды», — но я уже не слушал. Кивнул ей, развернулся и пошёл вниз по лестнице.

— Двуногий? — голос Фырка был любопытным. — И что ты об этом думаешь?

Хороший вопрос. Что я об этом думал?

Я вышел из подъезда, остановился на крыльце.

Факт первый: Вероника сказала, что отец вернулся к трезвой жизни. Факт второй: отец здесь не живёт уже месяц. Вывод: либо он ей врал, либо соврала она.

Раздражало ли меня это? Да. Но все люди что-то скрывают. Пациенты врут врачам каждый день — о том, сколько пьют, сколько курят, принимают ли лекарства. Это не конец света. Это просто… данность.

Однако от самых близких людей этого не получать не хочется.

Другое дело, что мне хотелось понять — зачем. Какой в этом смысл? Что она прячет?

— Ладно, — сказал я вслух. — Поехали домой.

— Наконец-то, — оживился Фырк. — Задолбал этот Владимир уже. Хочется к себе, в уютную нашу больничку.

Я достал телефон и начал искать службы междугородних перевозок. Первая компания не брала трубку. Вторая сказала, что свободных машин нет до вечера. Третья — какое-то частное агентство с дурацким названием «Ласточка-экспресс» — ответила сонным женским голосом:

— Владимир — Муром? Сейчас посмотрю… Есть водитель, но он освободится через двадцать минут. Устроит?

— Устроит. Куда подъехать?

— Адрес скиньте смской, он сам найдёт.

Двадцать минут ожидания. Я огляделся в поисках какой-нибудь забегаловки и обнаружил через дорогу вывеску «Шаурма 24/7». Не бог весть что, но кофе там наверняка наливают.

— Пошли, — сказал я Фырку. — Перекусим, пока ждём.

— Ты удивительно спокоен для человека, которому только что наврала невеста, — заметил бурундук, устраиваясь на моём плече.

— А что мне, рыдать на лестнице? — я пожал плечами. — Разберусь. Поговорю с ней. Выясню, в чём дело. Может, у неё есть нормальное объяснение.

— А если нет?

— Тогда будем думать.

Фырк хмыкнул, но промолчал. Мудрый бурундук.

Водитель — мужик лет пятидесяти с усами как у моржа и татуировкой якоря на предплечье — оказался из тех, кто любит поговорить. Первые полчаса он рассказывал мне про свою бывшую жену («стерва, каких свет не видывал»), потом про сына, который «связался с какими-то программистами и теперь зарабатывает больше отца», потом про политику, про цены на бензин, про рыбалку…

Я кивал в нужных местах, мычал что-то одобрительное и смотрел в окно. За стеклом мелькали поля, перелески, маленькие деревушки — двести километров российской глубинки, которые тянулись и тянулись, как жевательная резинка.

Где-то на середине пути водитель наконец выдохся и замолчал, включив радио. Заиграла какая-то попса, и я позволил себе расслабиться и подумать.

Зачем она солгала? Этот вопрос крутился в голове, как заевшая пластинка, и я не мог найти ответа.

Может, она не хотела меня беспокоить? Не хотела, чтобы я знал о проблемах с отцом? Хотела защитить меня от чего-то?

Но от чего? От знания о том, что её отец — алкоголик, который съехал неизвестно куда? Я и так это знал. Она сама рассказывала мне о его запоях, о скандалах, о том, как тяжело ей было расти в такой семье.

Тогда зачем придумывать историю?

Или…

— Двуногий, — Фырк уселся на спинке переднего сиденья и уставился на меня своими бусинками-глазами. — Ты думаешь так громко, что у меня голова раскалывается. Поделись со мноц.

Я вздохнул.

— Она солгала мне, Фырк. Вероника солгала. И я не понимаю, зачем.

Бурундук почесал за ухом.

— Ну и дела… Зачем ей врать? Хотя, знаешь, женщины — они такие. С причудами. Может, у неё были свои причины?

— Какие причины могут быть, чтобы врать о собственном отце?

— Не знаю. Может, она его стыдится? Или боится? Или… — он помолчал. — Или защищает кого-то?

Я уставился на него.

— Защищает? Кого?

— Откуда мне знать? Я бурундук, а не детектив. Но люди врут по разным причинам, двуногий. Иногда — чтобы скрыть что-то постыдное. Иногда — чтобы защитить себя или других. Иногда — потому что правда слишком страшная, чтобы её произносить вслух.

Он был прав. Я знал это из своей врачебной практики — и в прошлой жизни, и в этой. Пациенты врали мне постоянно: о том, сколько пьют, сколько курят, какие лекарства принимают. Врали не потому, что хотели навредить себе, а потому что боялись осуждения, боялись последствий, боялись правды.

Может, Вероника тоже чего-то боялась?

— Что ты собираешься делать? — спросил Фырк.

Я посмотрел в окно. Владимир остался позади, и теперь за стеклом мелькали поля, перелески, маленькие деревушки — привычный пейзаж дороги между двумя городами.

— Поговорю с ней.

— Как? — Фырк скептически прищурился. — Ворвёшься в квартиру и начнёшь орать: «Ты мне врала!»? Отличный план, двуногий. Просто отличный. Она точно после этого откроет тебе душу.

— Нет, — я покачал головой. — Напролом нельзя. Ты прав.

— О, чудо! Двуногий признал мою правоту! Запишите эту дату в анналы истории!

— Не зазнайся только.

— С удовольствием. Но сначала скажи — что ты собираешься делать?

Я задумался.

Вероника была напугана — я видел это по её глазам, слышал по её голосу. Она прятала что-то, и это что-то причиняло ей боль. Если я сейчас налечу на неё с обвинениями, она закроется ещё больше. Уйдёт в глухую оборону. И я никогда не узнаю правду.

Нужен другой подход.

— Я приготовлю ужин, — сказал я.

Фырк уставился на меня так, словно я объявил, что собираюсь станцевать польку на крыше Кремля.

— Ужин?

— Ужин. Создам атмосферу. Покажу ей, что я рядом, что я готов слушать. А потом — спрошу прямо.

— Ты уверен, что это сработает?

— Нет, — честно ответил я. — Но это лучше, чем скандал. И потом… — я помолчал. — Я устал от тайн, Фырк. Устал от недоговорённостей, от подозрений, от этого постоянного ощущения, что все вокруг что-то скрывают. Если она не хочет мне доверять — пусть скажет это прямо. Но я не буду играть в шпионские игры с собственной девушкой.

Фырк помолчал, обдумывая мои слова.

— Знаешь, — сказал он наконец, — иногда ты говоришь удивительно разумные вещи. Для двуногого.

— Спасибо за комплимент.

— Пожалуйста. Но если она тебя бросит после этого разговора — не говори, что я тебя не предупреждал.

Я не ответил. За окном мелькали деревья, и где-то впереди, за горизонтом, ждал Муром — мой дом, моя работа, моя жизнь.

И Вероника.

С которой мне предстоял очень тяжёлый разговор.

Квартира встретила меня тишиной и запахом чистоты — того особенного запаха, который появляется в доме, когда в нём регулярно убираются, стирают, проветривают. Вероника. Это всё было её — порядок на полках, свежие полотенца в ванной, цветы на подоконнике.

Но дома ее не было. Я посмотрел на часы. Ее дежурство должно было закончиться через пару часов. Что ж, значит, время у меня есть.

Морковка — рыжая бестия — выбежала мне навстречу и начала тереться о ноги, мурлыча так громко, что было слышно, наверное, в соседней комнате.

— Привет, рыжая, — я наклонился и почесал её за ухом. — Скучала?

Кошка мяукнула — требовательно, возмущённо, как будто хотела сказать: «Ты где был так долго⁈ Я тут чуть не умерла от голода и одиночества!»

— Врёшь, — сказал я ей. — Вероника тебя кормила. И гладила. И баловала, наверное.

Морковка фыркнула и удалилась на кухню — проверять, не принёс ли я чего-нибудь вкусного.

Я прошёлся по квартире, осматривая каждую комнату, и чувствовал, как напряжение последних дней постепенно отпускает. Владимир с его больницами, судами, продажными профессорами и аристократами остался позади. Здесь был мой дом. Моя территория. Место, где я мог наконец выдохнуть.

В голове автоматически прокрутился список дел.

Мишка Шаповалов — стабилен, на пути к выздоровлению, под присмотром Кашина. Алёна Шаповалова — Величко на подхвате. Мои пациенты — Ашот, Яна Смирнова — на реабилитации, активное участие уже не требуется. Минеева — протокол оставлен, местные лекари справятся, дистанционные консультации при необходимости.

Впервые за долгое время у меня было право на паузу. Право остановиться, отдышаться, подумать о чём-то, кроме работы.

И я собирался использовать эту паузу, чтобы разобраться со своей личной жизнью.

Но сначала — магазин.

Дорогой продуктовый магазин на углу Вишневой и Мира — тот самый, мимо которого я раньше проходил, даже не глядя на витрины, — встретил меня прохладой климатической системы и запахом свежей выпечки.

Я взял корзину и двинулся вдоль полок, не глядя на ценники. Странное ощущение. В прошлой жизни — и в начале этой — я привык считать каждую копейку, взвешивать каждую покупку, выбирать между «нужно» и «хочу». А теперь…

Теперь у меня были деньги. И я мог позволить себе… ну, практически всё.

Свежий стейк — толстый, мраморный, идеально выдержанный. Я взял два.

Спаржа — нежная, зелёная, с тонкими стеблями.

Сливки — настоящие, жирные, не то порошковое безобразие, которым торговали в обычных магазинах.

Сыр — пармезан, выдержанный, с кристалликами соли внутри.

Вино — бутылка красного, итальянского, с названием, которое я не мог прочитать, но с ценой, которая говорила о качестве.

Свежие ягоды — клубника, малина, голубика — для десерта.

Розмарин, чеснок, оливковое масло, лимон…

Я шёл вдоль полок и складывал в корзину всё, что нужно было для идеального ужина, и думал о том, как странно устроена жизнь. Ещё несколько месяцев назад я был никем — безродным адептом без денег, без связей, без будущего. А теперь стоял в дорогом магазине, покупал деликатесы и готовился приготовить романтический ужин для своей девушки.

Девушке, которая мне солгала.

Но об этом — потом. Сначала — ужин.

Кухня моей квартиры была маленькой — типичная кухня типичной российской квартиры, где едва хватало места для плиты, холодильника и небольшого стола. Но я любил её. Здесь было уютно, тепло, и здесь я мог творить.

Хотя с гонораром от императора можно подумать о расширении жил площади. И я обязательно этим займусь, как только разберусь в личной жизни. Было бы странно, что-то делать, когда в ней не пойми что…

Готовка всегда была для меня чем-то вроде медитации. В прошлой жизни, после особенно тяжёлых дежурств, я приходил домой и часами стоял у плиты, нарезая овощи, помешивая соусы, наблюдая, как мясо меняет цвет на сковороде. Это успокаивало. Приводило мысли в порядок. Давало иллюзию контроля над хаосом. Я всегда любил готовить.

Сейчас мне это было нужно как никогда.

Я достал разделочную доску — старую, деревянную, с въевшимися следами от ножа, — и разложил продукты на столе. Привычный ритуал, почти медитативный.

Стейк лёг на доску — холодный, влажный, тёмно-красный. Я промокнул его бумажным полотенцем, чувствуя под пальцами упругую текстуру мяса, и щедро посыпал солью с перцем. Пусть полежит, прогреется. Торопиться некуда.

Пока мясо отдыхало, я занялся спаржей. Тонкие зелёные стебли хрустнули, когда я обрезал жёсткие концы, и этот звук странным образом успокаивал. Вода в кастрюле забурлила, приняла спаржу, и я засёк время — две минуты, не больше, иначе потеряет цвет и хруст. Рядом уже ждала миска с ледяной водой, готовая остановить процесс в нужный момент.

Соус требовал терпения. Сливки, тёртый пармезан, раздавленный зубчик чеснока, капля лимонного сока. Я помешивал смесь деревянной ложкой, наблюдая, как она медленно густеет, обволакивая ложку, и думал о том, что готовка — это почти хирургия. Те же принципы. Чистота. Точность. Контроль. Знание того, когда нужно действовать быстро, а когда — просто ждать и не мешать процессу.

Сковорода раскалилась до нужной температуры — я проверил, капнув воды: зашипела, мгновенно испарилась. Хорошо. Стейк лёг на чугун с тем особенным шипением, от которого у любого голодного человека начинает урчать в животе. Запах заполнил кухню — мясо, чеснок, розмарин, сливочное масло, — и я почувствовал, как напряжение последних дней понемногу отпускает.

Золотистая корочка проступала по краям. Я перевернул стейк, слушая, как он снова зашипел, и добавил в сковороду веточку розмарина и раздавленный зубчик чеснока. Масло вспенилось, впитывая ароматы, и я начал поливать им мясо — ритмично, методично, как делал это сотни раз.

Фырк сидел на холодильнике и наблюдал за моими действиями с выражением крайнего скептицизма.

— Ты правда думаешь, что вкусная еда заставит её рассказать правду?

— Нет, — я перевернул стейк, слушая, как он шипит. — Я думаю, что вкусная еда создаст правильную атмосферу. Покажет ей, что я здесь, что я забочусь о ней, что я не враг.

— А потом ты огорошишь её вопросом об отце.

— Потом я задам ей прямой вопрос. И она либо ответит, либо нет. Но по крайней мере я буду знать, на чём стою.

Фырк вздохнул.

— Двуногие и их сложные отношения. Радуюсь, что я бурундук.

Я не стал отвечать. Стейк был почти готов — идеальная прожарка медиум рейр, нежный розовый центр, хрустящая корочка снаружи. Я переложил его на тарелку и накрыл фольгой, чтобы отдохнул.

Осталось только дождаться Веронику.

Звук открывающейся двери раздался в половине восьмого — я услышал его из кухни, где заканчивал сервировать стол.

— Илья? — голос Вероники был удивлённым, неуверенным. — Ты дома?

— На кухне!

Шаги в коридоре. Шорох снимаемой куртки. И потом — она появилась в дверном проёме.

Уставшая. Бледная. С тёмными кругами под глазами, которые не мог скрыть даже макияж. Но когда она увидела накрытый стол — свечи, вино, цветы в вазе, — её лицо преобразилось.

— Илья… — она прижала руки к груди. — Ты… ты когда успел?

— Сегодня вернулся, — я подошёл к ней и обнял — крепко, нежно, чувствуя, как она прижимается ко мне. — Решил сделать сюрприз.

Она пахла больницей — антисептиком, лекарствами, той особой смесью запахов, которая въедается в кожу и волосы после долгой смены. Но под этим запахом был её запах — тёплый, знакомый, родной.

— Я так скучала, — прошептала она мне в плечо. — Так скучала…

— Я тоже.

Мы стояли так несколько секунд — просто обнимались, просто дышали друг другом, — и я чувствовал, как что-то сжимается у меня в груди. Она была здесь. Она была моей. И что бы ни случилось, что бы она ни скрывала — я хотел быть рядом с ней.

Но правда была важнее.

— Проходи, — я отстранился первым. — Мой руки, всё готово.

Она улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у меня замирало сердце, — и ушла в ванную.

Я вернулся к столу, разложил еду по тарелкам, налил вино. Руки не дрожали — я не позволял им дрожать. Но внутри было напряжение, похожее на то, что бывает перед сложной операцией.

Вероника вернулась через пару минут — с вымытыми руками, с убранными за уши волосами, с лёгким румянцем на щеках.

— Это выглядит потрясающе, — она села за стол, глядя на тарелку. — Ты сам готовил?

— Сам.

— Стейк? Спаржа? Это же… — она подняла на меня глаза, и в них мелькнуло что-то похожее на прежнюю искорку. — Ты прямо как в ресторане накрыл.

Я сел напротив неё и разлил вино по бокалам.

— Рассказывай, — она отрезала кусочек мяса и отправила в рот. Прикрыла глаза. — М-м-м, божественно… Так что там с Владимиром? Ты же за Шаповаловым ездил?

— Ездил, — я кивнул. — Его оправдали. И сегодня утром освободили прямо в зале суда.

— Правда? — она отложила вилку. — Как тебе это удалось?

— Долгая история. Если коротко — пациентку отравили. Хронически, на протяжении трёх лет. Соли кадмия в раме картины, которую она целовала каждый день.

— Целовала картину? — Вероника нахмурилась. — Зачем?

— Подарок от дочери. Она скучала по ней и завела себе ритуал такой — каждое утро подходила и прикладывалась губами к раме. А рама была покрыта традиционным китайским лаком с солями тяжёлых металлов.

— Господи… — она покачала головой. — И никто не догадался?

— Местный магистр поставил неверный диагноз и свалил всё на Шаповалова. Подделал экспертизы, подкупил свидетелей. Классика жанра.

— И что теперь с этим магистром?

— Под следствием. Граф Минеев лично проследит, чтобы его судили по всей строгости.

Вероника потянулась к бокалу, сделала глоток.

— Граф Минеев — это муж пациентки?

— Он самый. Тот ещё персонаж. Сначала хотел посадить меня вместе с Шаповаловым, потом — отблагодарить деньгами.

— И ты, конечно, отказался.

— Конечно.

Она улыбнулась — впервые за вечер по-настоящему.

— Ты неисправим, Разумовский.

Мы ели, и атмосфера постепенно теплела. Свечи бросали мягкие тени на стены, вино слегка кружило голову, и я видел, как напряжение покидает её плечи, как разглаживается складка между бровей.

— А у тебя как? — спросил я. — Что на смене было?

— О, у нас сегодня цирк приехал, — она закатила глаза. — Вызов на Заречную. Частный сектор. «Мужчина без сознания, предположительно инсульт». Приезжаем — бабуля стоит на крыльце, причитает. Заходим в дом, а там дед лежит на полу, не шевелится. Я уже думаю — всё, инсульт, надо срочно в сосудистый центр. Начинаю осмотр, проверяю зрачки…

Она сделала паузу, отпила вина.

— И?

— И дед открывает один глаз и говорит: «Долго вы, однако. Я уж думал, помру, пока дождусь».

Я фыркнул.

— Симулянт?

— Ещё какой! Выяснилось, что они с бабкой поругались из-за того, кому идти в огород копать. Он решил, что если «помрёт», то копать точно не придётся. Лёг на пол и ждал, пока она испугается и сама всё сделает.

— И что, сработало?

— Ещё как. Бабка так перепугалась, что пока мы ехали — и картошку выкопала, и борщ сварила, и даже самогонки ему нацедила «для сердца». Дед потом извинялся, говорил, что не думал, что она скорую вызовет.

Я рассмеялся. Вероника тоже улыбалась, и на мгновение всё было как раньше — легко, тепло, правильно.

— А вчера, — продолжала она, — привезли мужика с «болями в сердце». Сидит в приёмном, держится за грудь, лицо страдальческое. Я его на ЭКГ — чисто. Давление — норма. Спрашиваю: «Где именно болит?» Он показывает. Я щупаю — межрёберная невралгия, классика. Говорю ему: «Это не сердце, это мышца. Попейте ибупрофен, через пару дней пройдёт». А он мне: «Как это не сердце? У меня жена ушла, а вы говорите — не сердце!»

Она допила вино, и я подлил ещё.

— Люди иногда не понимают разницу между болью физической и душевной, — сказала она задумчиво. — Приходят к нам с одним, а на самом деле болит совсем другое.

Повисла пауза. Я смотрел на неё — на её лицо, освещённое свечами, на тени под глазами, на пальцы, которые нервно крутили ножку бокала.

Сейчас.

— Кстати о семейных делах, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Нам надо поговорить.

Она подняла на меня взгляд.

— О чём?

— О твоём отце.

Улыбка медленно сползла с её лица. Пальцы замерли на бокале. И в её глазах появилось то, чего я боялся увидеть больше всего.

Страх.