Глава 16
Лифт в госпитале был грузовой, рассчитанный на каталки и носилки, и мы с Гурамом вкатили в него Кемаль-пашу без труда. Двери закрылись, кабина поехала вниз, я считал пульс пациента: пятьдесят восемь ударов, наполнение слабое. Держится. Физраствор ещё работал, но запас времени таял.
Гурам стоял по другую сторону каталки и придерживал стойку капельницы. Лицо у него было сосредоточенным, глаза прищурены, и по тому, как он держал стойку, я видел, что в голове у него параллельно прокручивается та же мысль, что и у меня.
Два часа. Сто двадцать минут на КТ, на катетеризацию и на то, чтобы добыть доказательства, которые Мустафа-бей не сможет отмахнуть. Времени в обрез.
Двери лифта разъехались на первом этаже. Коридор отделения лучевой диагностики встретил нас кондиционированным холодом. Керим-бей шёл за нами в трёх шагах, и его присутствие за спиной ощущалось как постоянная, ровная тяжесть чужого внимания.
Константин ждал у двери кабинета КТ. Он стоял в коридоре, прислонившись к стене, и вид у него был неважный: лоб блестел от пота, воротник рубашки расстёгнут.
— Илья Григорьевич, — сказал он вполголоса, когда мы подкатили каталку. — Проблема.
— Какая?
— Аппарат на калибровке. Рентгенолог говорит, трубка перегрелась, ждать три часа минимум.
Я посмотрел через стеклянную дверь кабинета.
За пультом сидел османский рентгенолог. Невысокий, полный мужчина в белом халате, с аккуратной бородкой. Перед ним светился экран с интерфейсом томографа. Аппарат стоял в центре зала, с открытым порталом гентри, и мне хватило одного взгляда на индикаторную панель, чтобы понять, что трубка не перегрета. Зелёный индикатор горел ровно, вентиляция работала в штатном режиме, и на дисплее светилась надпись, которую я прочитал без переводчика — латинские буквы, стандартный протокол аппарата: «SYSTEM READY».
Система готова.
Я перевёл взгляд на рентгенолога. Тот поймал мой взгляд через стекло, торопливо отвернулся к пульту и начал щёлкать клавишами с преувеличенной сосредоточенностью.
Страх. Я узнал его сразу. Рентгенолог боялся. Вспотевшая шея, суетливые пальцы по клавишам, взгляд, скользнувший мимо меня к Керим-бею и обратно. Этот человек получил звонок сверху, пока мы спускались в лифте.
— Калибровка, — повторил я вслух.
— Он очень извинялся, — Константин сморщился. — Кланялся, улыбался и объяснял на ломаном русском, что сожалеет о неудобствах.
Я повернулся к Гураму.
Он стоял рядом с каталкой, и я увидел, как у него медленно побелели кончики ушей. Гурам Автандилович знал, как выглядит саботаж.
— Гурам, — сказал я тихо. — Вы говорите по-турецки?
Гурам коротко кивнул.
— Я из Тифлиса, — ответил он. — Половина моих пациентов, это турки из приграничных вилайетов.
— Тогда объясните коллеге, что калибровка завершена, трубка работает, и если он не запустит аппарат в ближайшие две минуты, я попрошу Керим-бея позвонить в канцелярию Султана и сообщить, что единственный томограф в госпитале вышел из строя именно тогда, когда племянник Его Величества нуждался в экстренном обследовании.
Гурам посмотрел на меня. Потом на Керим-бея за моей спиной.
— С удовольствием, — произнёс он.
Он вошёл в кабинет и прикрыл за собой дверь. Через стекло я видел, как Гурам подошёл к рентгенологу, наклонился к его уху и заговорил. Лицо у Гурама при этом сохраняло выражение абсолютной доброжелательности. Рентгенолог слушал, и по мере того как Гурам говорил, цвет его лица менялся от оливкового к серовато-белому.
Через минуту рентгенолог молча поднялся из-за пульта, обошёл Гурама и вышел в коридор. Проходя мимо меня, он не поднял глаз.
— Аппарат наш, — сказал Гурам, выглянув из кабинета. — Костя, садись за пульт.
Константин уже перешагивал порог.
Мы вкатили каталку в зал. Портал гентри стоял открытым, ложе томографа выдвинуто. Константин сел в кресло оператора и несколько секунд изучал экран, водя пальцем по строчкам турецкого интерфейса. Он щёлкнул мышью дважды, переключил язык на латиницу и откинулся.
— Стандартный, — сказал он. — Везде одинаковые. Шаг среза?
— Один миллиметр, — ответил я. — Прицельно на перикард. Окно «костное» и «мягкотканное». Обе серии.
— Понял.
Мы переложили Кемаль-пашу на ложе. Он весил так мало, что я поднял его почти один, руки ощутили почти каждое ребро, каждый позвонок, острый гребень подвздошной кости. Пятьдесят один килограмм при ста восьмидесяти двух сантиметрах роста. Скелет, обтянутый пергаментной кожей.
Гурам установил капельницу на кронштейн аппарата, проверил скорость инфузии и кивнул мне.
— Готов.
Константин запустил протокол. Ложе поехало в портал, и Кемаль-паша исчез в кольце сканера. Низким звуком загудела рентгеновская трубка, от которого чуть вибрировал пол под ногами. На мониторе перед Константином начали проступать срезы.
Я встал за его плечом.
Серые тени органов ложились на экран полоса за полосой: лёгочные поля, корни бронхов, тень позвоночника. Константин прокручивал срезы вниз, к сердцу, и я видел, как его пальцы на колёсике мыши замедлились.
Сердечная тень появилась на двенадцатом срезе. Миокард, тёмно-серый, с ровными границами камер. Межжелудочковая перегородка. Правый и левый желудочки, симметричные, нормального размера, без гипертрофии.
Здоровое сердце.
И вокруг него полоса.
Константин перестал дышать и на экран уставились два расширившихся зрачка, отражавших голубоватый свет монитора.
Полоса обвивала сердце замкнутым кольцом. Ярко-белая на фоне серых тканей, плотная, толщиной в три-четыре миллиметра. Кальцинированный перикард. Известковый панцирь, намертво сросшийся с эпикардом и сжимавший миокард со всех сторон.
На «костном» окне полоса сияла так же ярко, как рёбра и грудина, и именно поэтому её не замечали. Она сливалась с костными структурами, маскировалась под артефакт, и рентгенолог, просматривавший срезы в обычном режиме, видел кости, рёбра и тонкое белое кольцо между ними, списанное на шум.
Если не знать, что искать, увидеть невозможно.
Если знать, то пропустить невозможно.
— Мать честная, — прошептал Константин.
Гурам обошёл пульт и посмотрел на экран из-за моего плеча. Я почувствовал, как его рука легла мне на плечо и сжала.
— Вот он, — проговорил Гурам. — Панцирь. Всё как вы говорили. Полное кольцо. Замкнутое.
Я смотрел на экран и считал. Толщина кальцината по передней стенке четыре миллиметра. По задней, три. По боковым, от двух с половиной до четырёх. Равномерная, циркулярная кальцификация. Классика констриктивного перикардита.
— Печатайте снимки, — сказал я. — Все серии. Костное и мягкотканное окно. Двадцать лучших срезов.
Константин уже щёлкал клавишами. Принтер в углу кабинета загудел и начал выплёвывать влажные пленки, с чёрными и белыми тенями, на которых сердце Кемаль-паши лежало в своей известковой клетке.
Первое доказательство у нас было.
В коридоре меня ждал Алексей Павлович.
Он стоял у стены, и лицо у него было вежливое и опасное. В руках он держал металлический лоток, накрытый стерильной салфеткой. На лотке лежал зондовый набор.
— Выдали, — сказал он. — С третьей попытки.
Я откинул салфетку.
Зондовый набор был стандартным для катетеризации правых камер: проводник, интродьюсер, манометрический катетер типа Сван-Ганца. Всё было на месте, стерильная упаковка вскрыта по шву, инструменты разложены на зелёной ткани.
Я взял катетер и повернул его к свету.
Калибр катетера: восьмой французский. Я проверил маркировку на упаковке, восемь French, два с половиной миллиметра наружного диаметра. Стандартный размер для взрослого пациента с нормальным кровообращением и полнокровными венами.
У Кемаль-паши вены были не полнокровными. Восемь месяцев кахексии, третья степень мышечной атрофии, подкожный жир отсутствует полностью. Периферические вены при такой дистрофии спадаются до нитевидного диаметра. Восьмой French в них не войдёт физически. Катетер порвёт стенку вены ещё до того, как проводник дойдёт до правого предсердия.
Я положил катетер обратно на лоток.
— Нужен четвёртый или пятый френч, — сказал я. — Педиатрический. Детский катетер.
Алексей Павлович кивнул.
— Я спросил. Старшая сестра сказала, что педиатрических нет. Госпиталь для взрослых.
Он помолчал секунду.
— Я обошёл три кабинета, — продолжил он. — Нашёл один набор пятого френч в процедурной на втором этаже, в дальнем шкафу, за коробками с перчатками. Он был там, потому что его списали два месяца назад. Срок годности истёк в марте.
Просроченный педиатрический катетер, спрятанный в дальнем шкафу за коробками.
— Стерильность упаковки? — спросил я.
— Целая. Я проверил. Вакуумный индикатор в норме, разрывов нет, внутренняя поверхность сухая.
— Тогда сойдёт.
Алексей Павлович посмотрел на меня, и я увидел в его глазах вопрос, который он не стал задавать вслух. Просроченный катетер, это юридический риск, это формальное основание для обвинения в халатности, это повод для любого прокурора развернуть дело на сто восемьдесят градусов, если что-то пойдёт не так. Алексей Павлович, умевший просчитывать ходы лучше любого шахматиста, прекрасно это понимал.
— У нас нет выбора, — сказал я. — Восьмой френч убьёт ему вену. А без катетеризации у нас нет кривой давления, и без кривой Мустафа-бей не даст нам оперировать.
Алексей Павлович достал из кармана пиджака второй свёрток и положил его на лоток. Внутри лежал тонкий катетер пятого French, в мутноватой от времени, но целой стерильной упаковке.
— Взял на себя ответственность, — произнёс он. — Если кто-то спросит, скажу, что я достал его из своей дорожной укладки.
Я кивнул.
Мы двинулись по коридору к рентген-хирургической палате. Впереди Константин вёз каталку с Кемаль-пашой, Гурам шёл рядом, придерживая стойку капельницы. Керим-бей следовал за нами молча, как тень.
Рентген-хирургическая палата оказалась просторной: С-дуга (рентгеновская установка для контроля катетера в реальном времени), операционный стол, монитор витальных функций. Два прикроватных столика со стерильными укладками. На стенах, светильники в хромированных кожухах. Мрамор на полу. Всё чистое, новое.
Две медсестры стояли у дальней стены. Молодые, в накрахмаленных белых платках, с опущенными глазами. Они перебирали инструменты в лотке. Когда мы вкатили каталку, они посмотрели на нас одновременно, и в двух парах тёмных глаз я прочитал одно и то же. Они ждали, когда мы уйдём.
— Ассистировать не будут, — негромко сказал Алексей Павлович, кивнув в их сторону.
— Знаю.
Константин помогал Гураму перекладывать Кемаль-пашу на операционный стол и одновременно оглядывался по сторонам.
— Я не понимаю, — проговорил он. — Оборудование лучше, чем в Ростове. Мрамор на полу. Томограф последней модели. А персонал ведёт себя так, будто мы пришли убивать их пациента, а не лечить. Калибровали они, катетер слоновий подсунули, сёстры внезапно разучились говорить по-русски. Они хотят, чтобы он умер?
— Нет, — сказал я, вскрывая свёрток с катетером. — Они хотят, чтобы умер правильный диагноз.
Константин нахмурился.
Я натянул стерильные перчатки.
— Кемаль-паша — племянник Султана, — сказал я, подготавливая операционное поле на правой подключичной области пациента. — Мустафа-бей и весь этот госпиталь восемь месяцев писали в Стамбул, что лечат его правильно. Печёночная недостаточность. Лапароцентез. Гепатопротекторы. Каждый месяц отчёт во дворец: «состояние стабильное, прогноз осторожный, лечение продолжается». Восемь месяцев.
Гурам, проверявший монитор витальных функций, обернулся. Я видел, как его глаза сузились.
— Если мы доказываем констриктивный перикардит, — продолжил я, смазывая кожу антисептиком, — это означает, что все восемь месяцев они откачивали воду из живота и кормили его таблетками для печени, а лечить нужно было сердечную сумку. Операция, которую любой торакальный хирург делает за три часа. Они убивали его бездействием, потому что не поставили правильный диагноз. И всё, что нужно было сделать, это назначить КТ перикарда.
Я промокнул антисептик марлевой салфеткой.
— Как думаете, что Султан сделает с Мустафой-беем и его командой, когда узнает?
Константин медленно выдохнул. Гурам перестал проверять монитор.
— Они не нас боятся, — закончил я. — Они боятся правды. И будут саботировать нас до последней минуты, надеясь, что время истечёт, Мустафа-бей нас выгонит, и всё останется как было. Паша умрёт через месяц-два от «неизлечимой болезни печени», профессор разведёт руками, скажет «воля Аллаха» и сохранит свои медали.
Алексей Павлович стоял у стерильного столика и раскладывал инструменты: проводник, интродьюсер, шприцы, физраствор для промывки.
— Страх начальства сильнее врачебного долга, — произнёс он, укладывая шприц параллельно проводнику. — Везде одно и то же. В Москве, в Муроме, в Измире.
— Поэтому мы не ждём от них помощи, — сказал я. — Работаем сами. Гурам на мониторе, витальные функции и ритм. Алексей Павлович, ассистенция, подача инструментов и промывка катетера. Константин, С-дуга, контроль продвижения зонда на экране. Справимся вчетвером.
Гурам повернулся к монитору, надел манжету тонометра на левое плечо Кемаль-паши и приклеил электроды. На экране побежала зелёная кривая ЭКГ, синусовый ритм, шестьдесят ударов, ось нормальная.
— Давление? — спросил я.
— Восемьдесят пять на шестьдесят, — ответил Гурам. — Низковато, но для его состояния терпимо. Сатурация девяносто три.
— Принято. Константин, дугу на грудную клетку. Прицел, правая подключичная вена, правое предсердие, правый желудочек.
Константин развернул С-дугу и щёлкнул педалью. На экране возникло серое рентгеновское изображение грудной клетки Кемаль-паши: рёбра, тень средостения, контур сердца. И по контуру сердца, та самая белая полоса, которую мы увидели на КТ двадцать минут назад. Отсюда, с дуги, она была тоньше, почти неразличимой на фоне рёберных хрящей, но я знал, что она есть, и теперь видел её.
Медсёстры стояли у дальней стены, скрестив руки на груди. Они смотрели на нас, и одна из них что-то тихо сказала другой по-турецки. Гурам, не поворачивая головы, ответил ей через плечо. Медсестра замолчала.
Керим-бей стоял у двери. Он наблюдал.
Я взял тонкий проводник, согнул его кончик под нужным углом и повернулся к пациенту.
Правая подключичная вена. Стандартный доступ, под ключицей, по Сельдингеру. Иглу ввести в вену, через иглу провести проводник, по проводнику установить интродьюсер, через интродьюсер завести катетер. Процедура, которую я делал сотни раз. Руки помнили каждое движение.
Я нащупал подключичную ямку. Кожа под пальцами была тонкой, и сквозь неё я чувствовал рёбра. Вена пряталась глубоко: обезвоженная, спавшаяся, и я знал, что попасть в неё с первого раза будет непросто.
— Игла, — сказал я.
Алексей Павлович подал мне иглу на широком шприце с физраствором. Я зафиксировал ориентиры, ключица, первое ребро, яремная вырезка, и ввёл иглу под углом тридцать градусов к коже, направляя её под ключицу, к грудине.
Поршень шприца я тянул на себя плавно, с постоянным отрицательным давлением. Игла шла вглубь, и физраствор в шприце оставался прозрачным, вена ещё не поймана. Миллиметр, ещё миллиметр, ещё. Я продвигал иглу, чувствуя кончиком, как он проходит через подключичную фасцию, лёгкий щелчок сопротивления, потом провал мягких тканей.
Ничего.
Я остановился, не вынимая иглы, и скорректировал угол на пять градусов медиальнее. Подтянул поршень, пусто. Вена у кахексичного пациента спадается до состояния ленты, и найти её иглой по анатомическим ориентирам, без ультразвуковой навигации, это работа на ощупь.
— Давление? — спросил я, не поднимая головы.
— Восемьдесят на пятьдесят пять, — ответил Гурам. — Упало на пять миллиметров. Сатурация та же.