Глава 17
Пациент терял давление. Физраствор не успевал восполнять объём, и каждая минута, потраченная на поиск вены, уменьшала шанс на успешную катетеризацию: при низком давлении вена спадается ещё сильнее, игла проходит сквозь неё, не встретив сопротивления, и тогда второй укол, третий, четвёртый, и гематома, и пневмоторакс, и конец.
Я вынул иглу, промокнул точку прокола и переставил палец на два сантиметра краниальнее. Новый ориентир, новая попытка. Ввёл иглу, потянул поршень.
В шприце появилась кровь.
Тёмная, венозная, вишнёвого цвета. Она вошла в прозрачный физраствор медленным завитком, и я зафиксировал иглу, перестав дышать.
— Кровь, — сказал я. — Сижу в подключичной.
— Позиция иглы подтверждена, — отозвался Константин от экрана С-дуги. — Вижу кончик. Правая подключичная, аккурат над первым ребром.
Я отсоединил шприц от иглы, и из павильона медленно, без пульсации выступила капля темной крови. Артерию не задел. Хорошо.
— Проводник.
Алексей Павлович подал мне тонкую металлическую струну с мягким J-образным кончиком. Я завёл проводник через иглу в просвет вены и начал продвигать. Металл скользил легко, без сопротивления, и Константин у экрана вёл его кончик глазами по серому рентгеновскому полю.
— Проводник в подключичной, — докладывал он. — Идёт вниз… Проходит через безымянную вену… Входит в верхнюю полую…
Голос у Константина менялся по мере продвижения проводника, из нервного, ломкого он становился ровнее и глуше.
— Верхняя полая пройдена, — произнес он. — Кончик проводника на уровне правого предсердия. Вижу изгиб. Всё чисто.
Я извлёк иглу, оставив проводник в вене. По проводнику надел интродьюсер, тонкую пластиковую трубку с гемостатическим клапаном. Клапан щёлкнул, встав на место, и из бокового порта интродьюсера выступила капля крови, которую я промокнул марлей.
— Катетер, — сказал я.
Алексей Павлович вскрыл упаковку педиатрического катетера пятого френча. Тонкий, гибкий, с раздувным баллончиком на конце и двумя просветами для измерения давления. Просроченный, но целый, стерильный и единственный в этом госпитале, способный пройти в спавшиеся вены кахексичного пациента.
Я проверил баллончик, набрал в шприц полтора миллилитра воздуха и раздул. Баллончик расправился ровной каплей на кончике катетера, без деформаций, без протечек. Сдул, промыл оба просвета физраствором, подключил к манометрическому датчику.
— Костя, внимание. Веду катетер.
Я завёл кончик катетера в интродьюсер и начал продвигать. На экране С-дуги тень катетера поплыла вниз по руслу верхней полой вены, тоненькая серая полоска, едва различимая на фоне тканей.
— Раздуваю баллон, — сказал я и ввёл полтора миллилитра воздуха. Баллончик на кончике катетера расправился, и поток крови подхватил его, понёс дальше, к сердцу. Катетер пошёл вперёд сам, без усилия с моей стороны, и это было правильно. При баллонной флотации катетер движется кровотоком, а не рукой.
— Правое предсердие, — сказал Константин. — Кончик вошёл. Вижу баллон внутри камеры.
Я посмотрел на монитор давления. На экране побежала кривая, низкоамплитудная, с мягкими волнами, соответствующими дыхательному циклу. Давление в правом предсердии: восемнадцать миллиметров ртутного столба.
— Восемнадцать, — произнёс Гурам. — Высоковато. Норма до восьми.
— Повышенное давление в правом предсердии, — подтвердил я. — Кровь не может уйти в желудочек, потому что желудочек не расширяется. Панцирь не даёт. Идём дальше.
Я продвинул катетер ещё на несколько сантиметров. Баллончик, несомый кровотоком, прошёл через трёхстворчатый клапан и попал в правый желудочек. Кривая давления на мониторе изменилась: амплитуда выросла, появились систолические пики, желудочек сокращался, выталкивая кровь в лёгочную артерию.
— Правый желудочек, — доложил Константин. — Баллон внутри. Позиция стабильная.
— Записываю, — сказал я.
Я сдул баллон, чтобы катетер остался в желудочке, и переключил манометрический датчик на непрерывную запись. На экране монитора кривая давления побежала слева направо, рисуя зубцы и впадины сердечного цикла.
Систола. Давление в желудочке поднимается, достигает пика. Клапан открывается, кровь уходит в легочную артерию. Нормально.
Диастола. Клапан закрывается, желудочек расслабляется, давление падает. И вот здесь.
Давление резко упало. Стенка желудочка начала расслабляться, камера попыталась расшириться, набрать кровь из предсердия. И уперлась.
Кривая замерла.
Вместо дальнейшего падения до нуля, давление застыл, четыре миллиметра, и ни десятой доли ниже. Стенка желудочка хотела расслабиться и не могла: снаружи её держал известковый панцирь, намертво сцементированный вокруг сердца. Желудочек бился внутри каменной коробки, расширялся ровно настолько, насколько позволяла кальцинированная оболочка, и застывал.
Кривая рисовала это с математической точностью: резкое падение, горизонтальная полка, резкое падение, горизонтальная полка. Цикл за циклом.
«Знак квадратного корня». Диастолическое плато. Патогномоничный, абсолютно специфичный признак констриктивного перикардита, который невозможно имитировать, невозможно объяснить ничем другим.
Я смотрел на кривую и дышал. В голове было пусто и ясно.
— Диастолическое плато, — произнёс Алексей Павлович. Он стоял за моим плечом и смотрел на монитор. — Знак квадратного корня. Констриктивный перикардит. Неопровержимо.
Он повернулся ко мне. Лицо у него было бледным.
— Вы были правы с самого начала, — сказал Алексей Павлович. — С поезда.
Константин у экрана С-дуги откинулся на спинку стула, снял очки и протёр их полой рубашки. Руки у него мелко подрагивали.
— Распечатать кривую? — спросил он.
— Все тридцать секунд записи, — ответил я. — Крупным масштабом. И подпишите время, дату и параметры катетера.
Принтер загудел. Из щели поползла бумажная лента с кривой давления. Зубцы, пики, и плоские, ровные полки диастолического плато, похожие на ступени лестницы, ведущей в никуда.
Гурам стоял у монитора витальных функций и смотрел на зелёную кривую ЭКГ. Пульс Кемаль-паши: пятьдесят четыре удара, ритм синусовый. Давление: семьдесят восемь на пятьдесят два. Держится, но запас прочности остался минимальный.
— Извлекаем катетер, — сказал я. — Гурам, готовьте компрессию на место прокола. Алексей Павлович, соберите снимки и кривую.
Я извлёк катетер обратным ходом, вытянул интродьюсер, прижал марлевый тампон к месту пункции и надавил. Гурам тут же наложил поверх давящую повязку, и его пальцы работали быстро, без единого лишнего движения.
Кемаль-паша лежал на столе с закрытыми глазами. Он ни разу не пришёл в сознание за всё время процедуры. Дыхание у него было поверхностным, и вздувшийся от асцита живот поднимался и опускался с трудом.
Я посмотрел на часы.
Час сорок пять минут прошло с момента, когда Мустафа-бей дал нам два часа.
Алексей Павлович собрал в папку снимки КТ и бумажную ленту с кривой давления. Двадцать снимков и тридцать секунд записи, и в каждом снимке и каждой линии записи содержался ответ, который двенадцать лекарей искали восемь месяцев.
— Готово, — сказал Алексей Павлович.
Мы перевезли Кемаль-пашу обратно в палату. Медсёстры, просидевшие всю процедуру в углу, вышли вслед за каталкой молча, не глядя на нас. Одна из них, проходя мимо Гурама, что-то тихо сказала по-турецки. Гурам не ответил.
— Что она сказала? — спросил я в коридоре.
— Спросила, будет ли профессор в безопасности, — ответил Гурам. — Она имела в виду Мустафу-бея.
Я промолчал. Ответ на этот вопрос знал Керим-бей, который шёл за нами, и по тому, как неслышно ступали его мягкие туфли по мраморному полу, я понимал, что ответ будет не в пользу профессора.
* * *
Кабинет Мустафы-бея располагался на третьем этаже. Я толкнул дверь и вошёл первым. За мной Алексей Павлович с папкой, Гурам и Константин.
Мустафа-бей сидел за своим столом. Перед ним стоял стакан чая, к которому он не притронулся. Профессор сидел прямо, руки лежали на столешнице, и мундир с медалями был застёгнут на все пуговицы. Он ждал нас. Знал, что мы придём, и знал, с чем.
Я подошёл к столу и положил перед ним первый снимок КТ. Молча. Мустафа-бей опустил глаза.
На плёнке, в серых тонах рентгеновского изображения, сердце Кемаль-паши лежало в своём панцире. Белая полоса кальцината обхватывала миокард замкнутым кольцом, отчётливо, неопровержимо, так ярко, что для интерпретации не нужен был ни рентгенолог, ни магический сканер.
Я положил рядом второй снимок. Третий. Четвёртый. Серию из двадцати срезов, на каждом из которых панцирь обнимал сердце, и на каждом следующем срезе он был чуть толще, плотнее, и к пятнадцатому снимку даже неспециалист увидел бы, что сердце заковано в камень.
Поверх снимков Алексей Павлович развернул бумажную ленту с кривой давления. Зубцы и полки диастолического плато легли поперёк стола, как кардиограмма приговора.
Мустафа-бей смотрел на снимки.
Он смотрел долго, минуту, может быть, полторы. Пальцы его правой руки, лежавшей на столе, мелко подрагивали. Цвет его лица за эту минуту изменился дважды: сначала побледнел, потом приобрёл землистый, серый оттенок.
Профессор понимал, что он видит. И понимал, что это означает для него лично.
Он не сказал ни слова.
Керим-бей поднялся из кресла у окна.
Он двигался неторопливо. Подошёл к столу, взял верхний снимок КТ, поднёс к свету из окна и рассмотрел. Потом второй. Потом ленту с кривой давления, провёл по ней пальцем, задержавшись на горизонтальных полках диастолического плато.
Он положил снимки обратно на стол и повернулся ко мне.
— Илья Григорьевич, — произнёс он. — Его превосходительство Кемаль-паша доверяет вам. Я имел возможность сообщить в Стамбул о результатах вашей диагностики и о событиях сегодняшнего утра. Ответ я получил двадцать минут назад.
Он сделал паузу.
— Операцию по снятию кальцинированного панциря, — продолжил Керим-бей, — проведёте вы. С вашей командой. Местные хирурги будут ассистировать, если вы сочтёте нужным.
Константин за моей спиной шумно вдохнул.
— Состояние Кемаль-паши критическое, — Керим-бей перевёл взгляд на Гурама, потом на Алексея Павловича, и снова на меня. — Давление падает. Печень на грани. По оценке профессора Мустафы-бея, пациент не переживёт ближайшую ночь без вмешательства.
Мустафа-бей за столом кивнул. Подтверждение прогноза. Единственное, что осталось от его профессионального авторитета в этой комнате.
— Операция начнётся через час, — закончил Керим-бей. — Операционная на втором этаже подготовлена. Вам предоставят всё необходимое.
Час. Перикардэктомия через час. Декортикация сердца, снятие кальцинированного панциря с работающего миокарда, одна из самых сложных и опасных процедур в кардиохирургии. Вскрытие грудной клетки, обнажение перикарда, послойное отделение кальцинированной ткани от эпикарда, при том что каждый неосторожный надрез может вскрыть коронарную артерию или повредить стенку желудочка. Три-четыре часа работы под увеличением, на тончайших сосудах, при минимальном запасе крови, без возможности подключить аппарат искусственного кровообращения.
Я сделал это один раз в жизни. На симуляторе, в резиденции, перед операцией Ксении. Тогда я тренировался на модели, а реальная операция была на мозге, а не на перикарде. Сейчас передо мной стоял живой пациент, чьё сердце билось в известковой клетке, и времени на тренировку не было.
— Мне нужно вернуться в отель, — сказал я. — Предупредить жену и забрать некоторые вещи.
Керим-бей посмотрел на меня. Выражение его лица не изменилось, но я заметил, как чуть сдвинулась линия его бровей, в конфигурацию вежливого, несокрушимого отказа.
— Прошу прощения, эфенди, — произнёс он. — Но до тех пор, пока племянник Его Величества не придёт в себя после успешной операции, ни вы, ни ваши коллеги не покинете территорию госпиталя.
За дверью кабинета послышались шаги. Дверь приоткрылась, и в щели я увидел двух солдат в тёмной форме с медными пуговицами. Они встали по обе стороны от двери и замерли.
— Телефонная связь с внешним миром временно приостановлена, — добавил Керим-бей тем же ровным тоном. — Для всех, находящихся в госпитале. Это вопрос безопасности семьи Султана.
Константин открыл рот, и я видел, что он собирается сказать что-то возмущённое, от чего станет легче на душе и хуже в ситуации. Я качнул головой, едва заметно. Константин захлопнул рот.
Гурам стоял рядом со мной, и по тому, как он дышал, я понимал, что он просчитывает варианты. Алексей Павлович прижимал к груди папку со снимками и кривой давления. Лицо у него было спокойным. Он уже считал время, инструменты и риски. Он уже был в операционной.
Я посмотрел на своих. На Гурама, Константина, Алексея Павловича. Троих людей, с которыми я познакомился четыре дня назад в поезде, а сейчас стоял в чужой стране, в закрытом госпитале, под вооружённой охраной, перед операцией, от исхода которой зависела не только жизнь пациента, но, возможно, и наши собственные.
И Ника.
Ника, которая сидит у бассейна в отеле, читает книгу, пьёт гранатовый сок, гладит живот с нашим ребёнком внутри и ждёт, когда муж вернётся. Ника, которая не знает, что муж заперт в военном госпитале, и что телефоны отключены, и что через час он вскроет грудную клетку племянника Султана.
Она будет ждать до вечера. Потом начнёт волноваться. Потом испугается. Побежит в консульство. Или к менталистам Серебряного, если сумеет их найти. Или к местной полиции, которая ничем не поможет.
Я сглотнул. В горле было сухо, и слюна прошла трудно.
— Час, — сказал я Керим-бею. — Мне нужна горячая вода, мыло, чистое хирургическое бельё на четверых, перчатки шестого и седьмого размера, и полный набор для торакотомии. Стернотом, рёберный ранорасширитель, набор для шунтирования, на случай повреждения коронарной артерии. Реанимационный поддон, запас крови той же группы, что у пациента, минимум две дозы, лучше четыре. И анестезиолога. Вашего лучшего.
Керим-бей кивнул.
— Будет сделано, — произнёс он и вышел из кабинета. Солдаты за дверью вытянулись, пропуская его.
Мустафа-бей по-прежнему сидел за столом, и перед ним по-прежнему лежали снимки КТ, белое кольцо панциря вокруг сердца его пациента, которого он лечил восемь месяцев от болезни печени.
Он поднял на меня глаза. В них я прочитал то, чего не ожидал, благодарность. Не за диагноз. За то, что я не сказал ни слова о его ошибке при Керим-бее. За то, что доказательства легли на стол молча, без комментариев и без обвинений.
Я кивнул ему. Он кивнул мне. Между двумя кивками прошла вся дистанция от профессиональной ненависти до профессионального уважения, и пройдена она была в полной тишине.
Мы вышли из кабинета. Константин шёл рядом со мной, и лицо у него было белым.
— Илья Григорьевич, — сказал он тихо. — Я никогда не ассистировал на торакотомии. Только наблюдал. Дважды.
— Я тоже делаю это в первый раз, — ответил я. — На живом пациенте.
Константин споткнулся на ровном месте.
Гурам, шедший впереди, обернулся.
— Я делал, — произнёс он. — Восемь раз. Полевые условия, огнестрельные ранения грудной клетки. Декортикацию, ни разу. Но грудную клетку вскрывать умею.
— Тогда вы ведёте доступ, — сказал я. — Стернотомия, обнажение перикарда. Дальше работаю я.
Алексей Павлович шёл последним. Он молчал. Папку со снимками он по-прежнему держал у груди, и по тому, как ровно он дышал, я знал, что он готов.
Мы шли по коридору госпиталя, четверо русских лекарей в мятых костюмах, без связи с внешним миром. За спиной, вооружённая охрана. Впереди операция, к которой ни один из нас не готовился.
И Ника, которая ждала меня у бассейна, не знала ничего.