Глава 20

Глава 20

Керим-бей направил фонарь в рану.

Луч упал на миокард, и по влажной поверхности сердечной мышцы прокатился жёлтый блик, от которого я инстинктивно отдёрнул голову.

— Ближе! — крикнул я. — Светите в рану, ближе!

Керим-бей шагнул к столу и наклонил фонарь.

Стало хуже. Направленный луч ударил в грудную полость под острым углом, и от крючков, которыми Гурам разводил рёбра, протянулись длинные чёрные тени. Тень от левого крючка легла поперёк боковой стенки левого желудочка, именно туда, где я секунду назад отслаивал кальцинат.

Тень от правого крючка перечеркнула устье огибающей артерии. Я смотрел в рану и видел только полосы: свет, тьма, как решётку, наложенную на операционное поле. В промежутках между полосами кровь блестела от фонаря так сильно, что рельеф поверхности исчезал.

Я перестал различать, где заканчивается кальцинатная бляшка и где начинается стенка сосуда. Граница между белым камнем и розовым миокардом, которую я минуту назад видел отчётливо, утонула в перекрёстных тенях и бликах.

— Гурам, у вас телефон с собой?

— Что? — голос Гурама прозвучал из темноты за крючками, сдавленный и злой.

— Телефон. Смартфон. С фонариком на задней стенке. У кого есть, включайте. Все. Константин, медсестра, Алексей Павлович, все, у кого есть, включайте вспышки и светите сюда.

Послышалась возня. Через несколько секунд в операционной загорелись три дополнительных источника света: два белых светодиодных луча от смартфонов и ещё один жёлтый, слабее, от второго фонаря, который принесла медсестра из коридора.

Несколько направленных лучей скрестились в грудной полости Кемаль-паши.

Я посмотрел в рану и понял, что мы убиваем его светом.

Каждый луч отбрасывал собственную тень от каждого инструмента. От крючков, от пинцета в моей левой руке, от края рассечённой грудины, от марлевых тампонов, которыми Константин промокал сочащуюся кровь. Тени множились, пересекались и наслаивались друг на друга. На стенке левого желудочка лежало месиво из пяти перекрёстных теней, и в этом месиве различить кальцинат от здоровой ткани было невозможно.

Отражения добивали то, что не добили тени. Влажный эпикард отражал каждый из пяти лучей отдельно, и от этого поверхность сердца превратилась в мерцающую кашу из бликов. Глубина пропала. Рана стала плоской картинкой, на которой я не мог отличить выпуклость от впадины, гребень кальцината от ложбинки между мышечными волокнами.

Я оперировал вслепую. Хуже, чем в полной темноте, потому что в темноте я хотя бы знал, что ничего не вижу, и мог ориентироваться на тактильные ощущения через пальцы и скальпель. А при таком свете глаза врали. Они показывали мне картинку, и она была ложной.

— Уберите! — я рявкнул так, что Керим-бей отшатнулся, и его фонарь метнул луч по потолку. — Уберите прямой свет! Весь! Вы меня слепите! Я не вижу дна раны!

Лучи дрогнули, отползли в стороны. Операционная погрузилась в полумрак, и в этом полумраке стало тише.

Я стоял над открытой грудной клеткой в полутьме. Скальпель в правой руке, пинцет в левой, две-три минуты до того, как высыхание серозных оболочек начнёт необратимо повреждать миокард. До генератора пятнадцать минут. Фонари бесполезны. Даже хуже, чем бесполезны.

Мне нужен был другой свет.

Бестеневая лампа в операционной работает по простому принципу: множество источников, расположенных по окружности, светят на рану с разных сторон одновременно, и тени от каждого источника гасятся светом от соседних. Тени исчезают. Рана освещена равномерно, и хирург видит каждый миллиметр поверхности без искажений.

У меня не было бестеневой лампы. У меня были точечные источники, фонарь и три смартфона, и каждый из них давал жёсткий, направленный луч с резкой границей между светом и тенью.

Чтобы сделать свет мягким, мне нужен был диффузор. Рассеиватель. Любой полупрозрачный материал между источником и раной, который превратит точечный луч в объёмное свечение.

Матовое стекло. Промасленная бумага. Кусок белой ткани, натянутый перед лампой. Молочный плафон. Всё, чего в этой операционной не было.

— Алексей Павлович!

Он стоял у стены, с погасшим смартфоном в руке, и лицо у него в полутьме было серым.

— Мне нужны пакеты с физраствором. Мягкие полимерные, литровые. Четыре штуки. Сколько есть в запасе? Тащите. Живо.

Алексей Павлович моргнул. На его лице прошла короткая тень непонимания, которая держалась ровно полсекунды, а потом сменилась выражением, когда человек не понимает зачем, но понимает, что прямо сейчас не время для вопросов.

Он вышел. Слышно было, как его шаги простучали по коридору, потом хлопнула дверь кладовой.

Через минуту он вернулся с четырьмя прозрачными пакетами в руках. Литровые, мягкие, из толстого полимера, заполненные стерильным физиологическим раствором. Обычный хлорид натрия, ноль девять процентов. Стандартная инфузионная упаковка, какая висит на каждой капельнице в каждой больнице мира.

— Константин, — сказал я. — Возьмите два смартфона. Прижмите каждый вспышкой вплотную к пакету с физраствором. Плотно. Чтобы луч шёл через жидкость. Фонарь тоже прижать к пакету. Четыре источника через четыре пакета. Расставьте вокруг раны, на расстоянии тридцати-сорока сантиметров, по четырём сторонам.

Константин посмотрел на меня, потом на пакеты.

— Рассеиватель, — проговорил он тихо, и я увидел, как у него в глазах зажглось понимание. — Жидкость рассеет луч.

— Да, — подтвердил я. — Вода преломляет свет и рассеивает его по объёму пакета. Точечный источник превращается в площадный. Вместо резкого пучка получаем мягкое объёмное свечение, как от матового плафона. Делайте.

Константин и Алексей Павлович работали быстро, без лишних движений. Два смартфона легли вспышками к пакетам, и Константин прижал их ладонями. Фонарь Керим-бея уткнулся раструбом в третий пакет. Четвёртый достался медсестре со вторым фонарём.

Свет изменился.

Резкие белые лучи, проходя через литровые пакеты с прозрачной жидкостью, рассеивались по всему объёму раствора. Полимерные стенки пакетов работали как вторичный диффузор, добавляя матовости. Пакеты засветились изнутри, четыре мягких прямоугольных фонаря, каждый размером с ладонь, каждый излучавший ровное, рассеянное свечение без резких границ.

Тени от крючков не исчезли полностью, но стали мягкими, размытыми. Один источник отбрасывал тень, три других её заливали. Блики на мокром эпикарде притухли, потому что свет падал не пучком, а широким фронтом, и угол отражения рассеивался. Глубина вернулась. Я снова видел рельеф. Выпуклость мышечного волокна, ложбинку между ними, белый гребень кальцината, прилипшего к боковой стенке желудочка.

Это было далеко от бестеневой лампы и даллеко от любого стандарта. Но я видел рану. Видел границу между камнем и тканью. Видел огибающую артерию, пульсирующую в двух миллиметрах от края бляшки.

Я мог работать.

— Держите пакеты ровно, — сказал я. — Не двигайте. Кто устанет, скажите, подменим.

Гурам выдохнул из-за крючков:

— Илья Григорьевич, свет видно, но крови слишком много. Она стоит на дне и бликует, мне не видно дна полости.

Он был прав. Кровь, скопившаяся на дне перикардиальной полости, отражала рассеянный свет от четырёх пакетов, и от этого нижняя часть операционного поля по-прежнему мерцала. Я видел верхнюю стенку, боковую стенку, но дно полости, где кальцинат спускался к задней поверхности сердца, тонуло в кровавом зеркале.

Промокнуть не получится. Кровь сочилась из мелких сосудов постоянно, и тампоны промокали за секунды.

Убрать отсосом не получится: отсос работал от электричества, которого не было.

Я смотрел на кровь, стоявшую на дне грудной полости, и в голове у меня прокручивалась операционная техника, которую я видел один раз в жизни, в ординатуре по торакальной хирургии. Проба на герметичность лёгочной ткани. После резекции лёгкого хирург заливает грудную полость стерильным физраствором, просит анестезиолога раздуть лёгкое и смотрит: если из шва пойдут пузырьки, негерметично. Если вода остаётся прозрачной, шов держит.

Лёгкое. Вода. Живая ткань, погружённая в тёплый раствор.

Сердце, не лёгкое. Сердце не дышит, оно качает. Ему нужен венозный возврат и коронарный кровоток. Если залить перикардиальную полость тёплым физраствором, сердце продолжит биться. Оно бьётся в собственной жидкости, перикардиальном выпоте, при тампонаде, при выпотном перикардите, при любом состоянии, когда вокруг него скапливается жидкость. Сердце и вода совместимы. При одном условии: температура.

Холодный раствор вызовет спазм коронарных артерий. Фибрилляция, остановка, смерть.

Тёплый, тридцать шесть, тридцать семь градусов, не вызовет ничего. Сердце продолжит работать в прозрачной жидкости, и через эту жидкость я увижу дно раны, потому что кровь, разбавленная физраствором, перестанет быть зеркалом. Жидкость погасит блики, тот же принцип рефракции, который превратил фонарь в рассеиватель.

— Гурам, — сказал я. — Мне нужен тёплый физраствор. Строго тридцать семь градусов. Сколько есть в термошкафу?

Гурам за крючками дёрнулся.

— Зачем?

— Я залью грудную полость. До краёв.

Пауза длилась секунду. Может, две.

— Вы утопите сердце, — сказал Гурам, и голос у него треснул на последнем слоге.

— Оно не дышит, Гурам. Оно качает. Миокард получает кислород из коронарного кровотока, а не из воздуха. Если раствор тёплый, сердце будет сокращаться в жидкости точно так же, как сокращается сейчас. Кровь разбавится, блики исчезнут, я увижу дно. Проба на герметичность лёгкого, только наоборот.

— А если раствор холодный?

— Если холодный, это спазм коронаров, фибрилляция, а затем остановка. Поэтому я и спрашиваю про термошкаф. Мне нужны строго тридцать семь. Ни градусом ниже.

Гурам молчал. Я слышал его частое, тяжёлое дыхание.

— В термошкафу четыре литра, — сказал он наконец. — Тридцать семь. Проверял перед операцией.

— Тащите. Два литра для начала. Константин, примите у него крючки.

Константин шагнул к столу. Гурам передал ему крючки, объяснил хватку, коротко, тремя словами, и вышел из круга света.

Я слышал, как он открыл термошкаф. Щелкнул замок, а за ним последовал шорох. Через тридцать секунд Гурам вернулся с двумя литровыми пакетами в руках. Они были чуть теплее температуры тела наощупь. Такую температуру я угадывал безошибочно. Пакеты в термошкафу не успели остыть, потому что времени прошло еще слишком мало.

— Вскрывайте первый, — сказал я. — Лейте в полость. Медленно. Тонкой струйкой, по задней стенке перикарда, чтобы не попасть прямой струёй на миокард.

Гурам вскрыл пакет и наклонил его.

Тёплый раствор потёк в грудную полость. Прозрачная струйка скользнула по задней стенке перикарда и стала заполнять пространство вокруг сердца. Кровь, стоявшая на дне, начала подниматься и разбавляться, и из тёмно-красного зеркала превращалась в мутновато-розовую жидкость, через которую просвечивало дно.

Сердце продолжало биться.

Я смотрел на него и считал удары. Шестьдесят восемь. Шестьдесят девять. Тёплая вода поднималась вокруг желудочков, и сердечная мышца сокращалась в ней ритмично. Через тонкий слой розоватого раствора я видел движение стенок, систола, диастола, и в рассеянном свете от четырёх пакетов с физраствором это движение выглядело мягким, колыхающимся. Физраствор заполнил перикардиальную полость до половины, и я попросил Гурама остановиться.

Я посмотрел вниз.

Блики исчезли. Кровавое зеркало на дне растворилось в литре тёплого физраствора, и вместо мерцающей поверхности я увидел дно полости, заднюю стенку перикарда, покрытую остатками кальцинатного панциря. Белые бляшки проступали через розоватую воду отчётливо, и границы между камнем и живой тканью читались так ясно, что я невольно задержал дыхание.

Рассеянный свет от пакетов проходил через слой жидкости и освещал дно раны равномерно, гася и тени, и блики. Жидкость работала как вторая оптическая линза, она гасила остаточные отражения и выравнивала освещённость по всей площади операционного поля.

Я видел всё. Заднюю стенку, нижнюю поверхность, переход на правый желудочек. Видел три бляшки, которые ещё предстояло снять, и видел артерии, пульсирующие рядом с ними, и расстояние между краем каждой бляшки и ближайшим сосудом.

— Продолжаем, — сказал я.

Голос был спокойным. Хотя руки у меня подрагивали мелкой дрожью, и в висках стучала кровь, а пот стекал по спине под хирургическим халатом. Но у меня получилось выдохнуть, потому что я снова видел поле, а для хирурга это означает контролировать ситуацию, и голос подстраивается автоматически.

Я опустил скальпель в тёплую воду, и лезвие коснулось края кальцината на задней стенке левого желудочка.

Но кровь продолжала сочиться.

Я отслоил первый фрагмент кальцината, и из-под него выступили три точечных кровотечения, мелкие перикардиальные сосуды, вросшие в бляшку за годы болезни. Каждый давал тонкую струйку, и эти струйки поднимались вверх через прозрачный раствор красными нитями, расплывались облачками и окрашивали воду вокруг операционного поля в мутно-розовый цвет.

Через минуту я перестал видеть дно. Раствор помутнел, и рельеф задней стенки снова уплыл за красноватой взвесью.

Промокнуть тампоном не получится, вода тут же займёт место тампона. Отсосать электрическим отсосом тоже: электричества по-прежнему не было.

— Константин, — сказал я. — Шприц Жане. Пятидесятикубовый. Есть?

— Есть, — откликнулся он из-за крючков.

— Вставьте канюлю в нижний угол раны, у диафрагмальной поверхности. Тяните поршень на себя, забирайте грязную воду со дна. Гурам, продолжайте лить чистый раствор сверху. Тонкой струйкой, по задней стенке. Делаем проточное промывание. Чистое заходит сверху, грязное уходит снизу. Понятно?

— Понятно, — Гурам уже наклонял второй пакет.

Константин опустил канюлю шприца в нижнюю точку перикардиальной полости и потянул поршень. Мутно-розовая жидкость заполнила цилиндр. Он выдавил её в подставленный таз, вернул поршень и потянул снова. Сверху Гурам лил чистый раствор. Тёплая прозрачная струйка входила в полость, смешивалась с кровью и опускалась вниз, к канюле, откуда Константин забирал её шприцем.

На третьем цикле вода начала светлеть. На пятом стала почти прозрачной, с лёгким розоватым оттенком, через который дно читалось отчётливо.

Проточная промывка работала. Кровь вымывалась, свежий раствор замещал её, и операционное поле оставалось чистым, пока Гурам подливал, а Константин забирал.

Я посмотрел в рану.

Через слой прозрачной жидкости кальцинатные бляшки на задней стенке выглядели крупнее, чем на воздухе. Вода работала как слабая увеличительная линза, и граница между белым камнем и розовой тканью миокарда проступала с резкостью, которой я не видел даже при электрическом свете. Мышечные волокна, капилляры, микроскопические трещины в кальцинатной корке, всё читалось через водяную линзу так, будто я смотрел в операционный микроскоп на малом увеличении.

Я опустил руки глубже.

Тёплая вода обняла мои запястья, поднялась по манжетам перчаток и замкнулась над кистями. Температура раствора была тридцать семь градусов, и через латекс перчаток я ощущал её как мягкое, обволакивающее тепло, неотличимое от температуры живого тела. Мои пальцы, скальпель в правой руке и пинцет в левой погрузились в среду, где разница между инструментом и пациентом стиралась: всё было одной температуры, одной плотности, одного мира.

Я коснулся скальпелем края бляшки на задней стенке. Лезвие вошло в щель между кальцинатом и миокардом, и звук изменился. На воздухе скальпель скрежетал по камню сухо, отчётливо, как ноготь по грифельной доске. Под водой звук стал глухим, словно я слышал его через подушку. Вода гасила высокие частоты и оставляла только низкий, вибрирующий гул, который передавался через рукоятку скальпеля в мои пальцы.

Ткани вели себя по-другому.

Отсечённый фрагмент кальцината, размером с ноготь мизинца, отделился от стенки желудочка и пошёл вниз. На воздухе он упал бы мгновенно, ударился о дно перикардиальной полости и мог бы повредить ткань. В воде он опускался медленно и лёг на дно мягко, почти беззвучно. Архимедова сила тормозила падение. Я подхватил фрагмент пинцетом и вытащил наружу.

Миокард вёл себя иначе. Тонкие лоскуты мышечной ткани, которые на воздухе прилипали к инструментам и друг к другу, в жидкости расправлялись и колыхались в такт сердечным сокращениям. При каждой систоле стенка желудочка напрягалась, лоскуты прижимались к поверхности, при диастоле, расслаблялись и приподнимались. Мне не нужно было отгибать их пинцетом, чтобы увидеть поверхность под ними: вода сама отводила ткань, и я видел каждый миллиметр рабочего поля.

Электронож здесь бесполезен. Мысль мелькнула и ушла. Электрокоагулятор в жидкости вызвал бы короткое замыкание, ожог тканей и, вероятнее всего, фибрилляцию. Работать в воде можно только механическим инструментом, скальпелем, ножницами. Как сто лет назад, до изобретения электрохирургии. Руки и сталь.

Я снял вторую бляшку. Скальпель прошёл по границе между камнем и живой тканью, и граница эта через водяную линзу читалась так отчётливо, что я работал увереннее, чем в первые минуты операции. Бляшка отделилась целым пластом, размером с двухрублёвую монету, и Гурам подхватил её длинным пинцетом.

Оставалась третья.

Самая опасная. Она лежала на передней стенке левого желудочка, в полутора сантиметрах от устья левой коронарной артерии. Край бляшки подходил к сосуду вплотную, и между белым гребнем кальцината и розоватой пульсирующей стенкой артерии оставалась полоска ткани шириной в миллиметр. Может, полтора.

Скальпелем туда лезть было нельзя. Лезвие слишком длинное, ход слишком размашистый. Одно неточное движение, и я вскрою коронарную артерию, и кровь из неё ударит прямо в тёплый раствор, и никаким шприцем Жане я её не остановлю.

— Ножницы, — сказал я. — Микрохирургические. Те, что готовили для работы у сосудистой ножки.

Медсестра подала. Короткие, с загнутыми кончиками, предназначенные для рассечения тканей в узких пространствах. Я взял их в правую руку и опустил под воду.

Через водяную линзу я видел всё. Плотный и белый край бляшки с мелкими зазубринами от кристаллов кальция. Розовую стенку артерии рядом, пульсирующую и живую. Полоску миокарда между ними, через которую мне предстояло провести разрез, отделяя камень от плоти.

Я завёл кончик ножниц под нижний край бляшки. Лезвия вошли в щель между кальцинатом и мышцей, и я почувствовал пальцами, как металл упёрся в камень с одной стороны и в мягкую, податливую ткань с другой. Через рукоятку ножниц мне передавалась пульсация левого желудочка. Семьдесят два удара в минуту. Между ударами были паузы в восемьсот миллисекунд, и в каждой паузе стенка расслаблялась, бляшка чуть отходила от поверхности, и зазор между камнем и артерией увеличивался на доли миллиметра.

Я выждал паузу.

Удар. Стенка напряглась, бляшка прижалась. Пауза. Стенка расслабилась, бляшка чуть отошла, зазор раскрылся.

Я сомкнул ножницы.

Щелчок вышел коротким. Под водой разошлась перемычка между камнем и живой тканью. Кальцинатная муфта, державшая переднюю стенку желудочка, раскололась пополам. Левая половина отвалилась сразу и спланировала вниз, на дно перикардиальной полости. Правая, та, что примыкала к артерии, ещё держалась на тонкой соединительнотканной ножке.

Я аккуратно подцепил её пинцетом и потянул. Ножка натянулась, побелела и разорвалась. Последний фрагмент панциря отделился от сердца и лёг мне на ладонь.

Левый желудочек сократился.

Это было другое сокращение. Я видел его, и я его чувствовал через пальцы, державшие пинцет. Все предыдущие сокращения были скованными, урезанными: сердце билось внутри каменной скорлупы и не могло расправиться до конца. Теперь скорлупы не было. Стенка желудочка сократилась во всю амплитуду, и волна прошла по миокарду от верхушки к основанию одним мощным, слитным движением.

Вода в грудной клетке вздрогнула. По поверхности прошла мелкая, частая рябь, которая ударилась о края раны, отразилась и вернулась к центру.

Второе сокращение было ещё сильнее. Третье ещё. Сердце набирало ход, разминая стенки, которые десять лет были стянуты панцирем, и каждый удар выталкивал больше крови, чем предыдущий. Я приложил пальцы к сонной артерии на шее Кемаль-паши. Пульс, который два часа назад едва прощупывался, теперь толкал мне в подушечки упруго и полновесно. Наполнение улучшалось с каждым ударом.

В операционной загудело.

Гул пришёл снизу, из подвала и по стенам прокатилась вибрация. Генератор наконец запустился.

Лампы вспыхнули. Как раз вовремя, ничего не скажешь…

Сначала замигали, выбросив несколько жёлтых стробоскопических вспышек, от которых по кафельным стенам побежали ломаные тени. Потом набрали мощность и загорелись, ярко, заливая операционную холодным светом.

Я зажмурился. После пятнадцати минут в полутьме яркость ударила по сетчатке так, что из глаз брызнули слёзы. Через три секунды я открыл глаза, проморгался и посмотрел вниз, в рану.

В прозрачной тёплой воде, залитой ровным светом бестеневых ламп, билось сердце Кемаль-паши.

Голое, очищенное и свободное от панциря. Левый желудочек сокращался во всю амплитуду, и стенка его при каждой систоле розовела, кровь наполняла коронарные артерии, и миокард, впервые за десять лет получивший нормальное кровоснабжение, отвечал на это цветом. Серовато-жёлтая поверхность, которую я видел в начале операции, теперь порозовела, и розовый оттенок был самым красивым цветом, какой мне доводилось видеть на операционном столе.

Мустафа-бей стоял по другую сторону стола. Он вцепился обеими руками в край и смотрел в рану. Лицо у него было неподвижным, и по щеке медленно стекала одна крупная слеза, которую он не замечал и которую я не стал бы упоминать, если бы это не был единственный раз за всё время знакомства, когда профессор Мустафа ибн Халиль позволил себе эмоцию при подчинённых.

Керим-бей стоял у стены, всё ещё с фонарём в опущенной руке. Рот у него был приоткрыт.

Гурам выдохнул. По его виску бежала капля пота, и он не вытирал её, потому что обе руки были заняты, в одной пустой пакет из-под раствора, в другой пинцет с последним фрагментом кальцината, который он так и не положил в лоток.

Константин стоял за крючками, выпрямив спину, и лицо у него было мокрым.

— Илья Григорьевич, — произнёс Алексей Павлович из-за моего плеча, и голос его прозвучал хрипло и незнакомо. — Давление систолическое сто десять. Первый раз за два часа выше ста.

Сто десять. Для Кемаль-паши, который последний месяц жил на шестидесяти, сто десять означало, что сердце справляется. Что сердечный выброс вырос. Что декортикация сработала, и перикард, освобождённый от каменной рубашки, больше не душит желудочки.

Я разогнул спину.

Позвоночник отозвался ноющей болью от поясницы до лопаток. Два часа в согнутом положении над операционным столом, и последние пятнадцать минут, самые тяжёлые минуты в моей хирургической практике в обоих мирах. Я чувствовал, как от шеи к затылку ползёт свинцовая тяжесть, и веки наливаются тем особенным весом, который приходит после сброса адреналина.

Я не вынул рук из воды. Мне нужно было убедиться в полном гемостазе, осмотреть стенки желудочков на предмет пропущенных фрагментов и проверить, остановились ли точечные кровотечения.

Осмотрел каждый сантиметр освобождённой поверхности. Под яркими лампами и через слой чистого раствора видимость была абсолютной. Три зоны декортикации, задняя стенка, боковая стенка и передняя, у коронарной артерии выглядели чисто. Пульсирующий розовый миокард с мелкой сетью капилляров, просвечивающих сквозь тонкий эпикард. Кровотечений не было. Сосуды тромбировались сами.

— Убираем воду, — сказал я. — Константин, аспирируйте шприцем до дна. Гурам, готовьте сухие тампоны. Давление стабилизируется. Готовьте дренажи, пора закрывать.

Константин начал аспирировать. Шприц за шприцем он вытягивал раствор из грудной полости, и уровень жидкости падал, обнажая стенки перикарда. Сердце, до этого бившееся в прозрачной воде, теперь билось на воздухе, и удары его были сильными, с ритмичной уверенностью.

Гурам осушал полость тампонами, промокая остатки жидкости, и передавал использованные Константину, а тот складывал их в лоток. Медсестра подала мне силиконовую, дренажную трубку, с боковыми отверстиями, стандартную для торакального дренирования.

Я установил дренаж в нижний отдел перикардиальной полости, зафиксировал его кисетным швом и вывел свободный конец через отдельный разрез в пятом межреберье. Трубка легла ровно. По ней сразу пошла прозрачная жидкость с розоватым оттенком, это остатки раствора, смешанного с серозным выпотом. Кровь по дренажу не шла.

— Начинаем закрытие, — сказал я.

Мустафа-бей шагнул к столу. Он вымыл руки, надел свежие перчатки и встал напротив меня, по другую сторону от раны. Руки у него больше не дрожали. Он посмотрел на меня поверх операционного поля, и в его взгляде я прочитал вопрос, который он задал без слов: «Вы позволите мне?»

Это был вопрос хирурга, который попросил разрешения закрыть грудную клетку собственного пациента, и в этом вопросе было столько профессионального достоинства, что отказать я не мог.

— Закрывайте, профессор, — сказал я. — Ваш пациент. Проволочные швы на грудину, узловые на мягкие ткани, дренаж на пассивную аспирацию. Стандартный протокол.

Мустафа-бей кивнул и принял инструменты.

А я повернулся к Керим-бею.

— Проводите меня? — спросил я.

Наши взгляды встретились и он понял все без слов. Нам нужно было поговорить вдвоем. Он тоже подозревал, что Кемаль-пашу хотят убить.