Глава 16
Первым упал нейрохирург.
На его бейдже было написано латинскими буквами: «Доктор Кемаль Озтюрк». Он упалл у стены бокса, где стоял последние часы, и его тело, с руками по швам и мутными открытыми глазами, вдруг дрогнуло.
Я увидел, как зрачки, расширенные до краёв радужки, резко сузились. Мышцы лица ожили, губы шевельнулись, и из горла вырвался хрип, мокрый, булькающий, звук человека, которого вытащили из воды.
Он осел на пол. Колени подогнулись, спина поехала по стене, и он сполз на пол с выражением, проснувшегося посреди кошмара и не понимающего, где находится.
За ним начали оседать двое других, ассистенты, чьих имён я не знал, молодые хирурги, которых Радулов взял под ментальный контроль и использовал как живые инструменты для операции Анны.
Балков развернулся к ним, его двое людей рванули к турецким врачам, перехватывая падающие тела. Менталисты Канцелярии действовали на автомате, профессионально, один поддержал Озтюрка за плечи, второй проверил пульс на шее у ассистента. Я отметил это, но думал о другом.
Радулов ушёл. Его ментальный контроль обрывался постепенно. Хирурги, которые до этого зависли, приходили в себя. Обрыв контроля означал, что связь с хозяином была насильственной и внешней, в момент бегства Радулов просто отключил канал, бросив инструменты.
На стойке капельницы сидел Ворон. Единственный глаз смотрел на турецких хирургов, и по тому, как дух склонил голову набок, я понял, что он видел то же, что видел я.
— Лукумон, — сказал он. — Между моментом отключения и моментом полного пробуждения проходит окно, несколько минут, когда астральный след ещё свеж, когда остаточные образы ещё лежат на поверхности сознания.
— И? — нахмурился я.
— Я работал с Серебряным. Я знаю, как считывать остаточный ментальный след, — ответил Ворон, и скрипучий голос был сухим. — Серебряный делал это через тактильный контакт с объектом. Ему нужна была точка соприкосновения, через которую Искра входила в чужое сознание.
— Хочешь сказать, я могу увидеть Радулова, — догадался я.
— У тебя есть пять минут, — поправил Ворон. — След тает. Если хочешь что-то увидеть, действуй сейчас.
Я подошёл к Озтюрку. Нейрохирург сидел на полу и его мутные, блуждающие глаза медленно фокусировались на моём лице. Он узнавал меня. Губы шевельнулись, и я прочитал по ним слово, турецкое, которого не знал.
— Простите, — сказал я.
Я положил правую руку ему на плечо.
Ворон слетел со стойки и сел мне на левое плечо. Когти впились в ткань рубашки, и от его легкого тела, но пронизанного Искрой, шёл направленный холод, как луч фонаря в темноте. Ворон выстраивал линзу.
Меня затянуло.
Чужое сознание было тёмным и рваным. Я стоял посреди развороченной памяти турецкого хирурга, и обрывки его воспоминаний лежали вокруг меня, как разбросанные бумаги. Мимо мелькали личные образы, лицо женщины, детский смех, коридор университетской клиники. Я их отбрасывал.
Мне нужен был Радулов. Его след. Его план.
И я нашёл.
На дне сознания Озтюрка, там, где ментальный контроль Радулова оставил самый глубокий отпечаток, лежали визуальные фрагменты, обрывки образов, которые Радулов передавал через канал управления, когда давал хирургу инструкции. Радулов думал образами и они просочились в память инструмента.
Я увидел карту. Европа, от Атлантики до Урала, и на ней были точки, соединённые линиями. Прага, Вена, Стамбул, Эфес, знакомые узлы, о которых говорил Ворон. Но рядом с ними были другие, десятки точек, разбросанные по всему континенту, и от каждой шла линия к одному месту, к центру паутины, расположенному где-то в Восточной Европе. Изображение было размытым, я не мог прочитать название, но контуры границ, рек и горных хребтов отпечатались в моей памяти.
Карта мелькнула и исчезла. На её месте вспыхнул чертёж. Установка. Вот оно!
Масштабная линейка на полях чертежа показывала размеры, и когда мой мозг обработал цифры, в животе похолодело.
Промышленный комплекс, рассчитанный на выкачивание Искры в масштабах, которые делали Эфес демонстрационным стендом, игрушкой, пробным запуском перед чем-то настоящим.
Рядом с чертежом плавал ещё один образ, тусклый, почти угасший. Расчёты. Таблицы с цифрами, в которых я узнал единицы измерения Искры, архаичные, довоенные, но понятные. Числа в правой колонке были такими большими, что мой мозг отказывался их осмыслять. Радулов считал мощность. Он рассчитывал, сколько Искры можно выкачать из одного города, из области и страны.
Видение рвалось, как гнилая ткань. Образы тускнели. Ворон на моём плече сжал когти, и я почувствовал, как его Искра дрожит от напряжения, удерживая линзу, которая расплывалась.
Последним мелькнул силуэт. Тёмный, без деталей, больше человеческого роста. Радулов смотрел на что-то, и его взгляд, пропитавший этот образ, был наполнен тем, что я, лекарь, привыкший диагностировать эмоции по физиологическим маркерам, определил бы как предвкушение.
Браслет обжёг мне запястье. Он защитил меня. Я отдёрнул руку от плеча Озтюрка, видение рассыпалось и подземный бокс хлынул обратно.
— Что ты видел? — спросил Ворон.
Фырк на правом плече молчал. Он чувствовал мои эмоции через привязку, и по тому, как его тело напряглось, я знал, что он уловил главное.
— Эфес — это прототип, — сказал я. — Испытательный стенд. Радулов отрабатывал здесь технологию, тестировал её в малом масштабе. Где-то в Восточной Европе, в центре его сети, строится установка, рассчитанная на промышленное выкачивание Искры. Мощность в сотни раз больше. Он собирается высосать целый регион.
В боксе стало тихо. Ррык поднял голову, его грива вспыхнула ярче, с резким оранжевым оттенком. Шипа прижала уши.
— Карту запомнил? — спросил Ворон.
— Запомнил, — ответил я. — Размыто. Восточная Европа, горные хребты, реки. Точное место закрыто, но если наложить контуры на реальную карту, мы сузим поиск.
— Сузим, — повторил Ворон. — И найдём.
На моём плече шевельнулся Фырк. Коготки вцепились в воротник.
— Двуногий, — сказал он, и голос его был серьезным, без привычного ворчания, — этот твой папаша совсем с катушек слетел. Города ему мало. Регион подавай. Может, нам стоит поторопиться?
Я посмотрел на Озтюрка. Нейрохирург сидел на полу, обхватив колени руками, его глаза, освобожденные от ментального контроля, были глазами человека, пережившего что-то, для чего в турецком языке, скорее всего, тоже нет подходящего слова.
— Может, — сказал я. — Стоит.
* * *
Семён стоял над Аркадием Дмитриевичем в процедурной и проверял венозный доступ.
Стандартный катетер в локтевой вене был установлен Коровиным полчаса назад и по тому, как легко входил физиологический раствор, Семён знал, что проходимость была хорошей.
Странно было другое, в месте прокола, где игла вошла в вену, из-под кожи шла лёгкая, еле заметная вибрация, ощутимая только кончиками пальцев, прижатых к предплечью пациента. Суррогат пульсировал внутри сосудов.
Аркадий Дмитриевич смотрел в потолок. Пульс на мониторе показывал сто четырнадцать. За последний час он вырос ещё на четыре удара. Кривая на экране ползла вверх с настойчивостью, от которой Семёну хотелось отвернуться.
Грач стоял у стены с планшетом, на экране которого была открыта программа для обработки гамма-снимков. Зиновьева держала в руках шприц с технецием-99 м, десять милликюри в разведении, прозрачная жидкость, в которой невидимые глазу атомы испускали гамма-кванты с энергией сто сорок килоэлектронвольт. На её руках были двойные перчатки, а поверх халата, тяжелый свинцовый фартук.
Ордынская стояла в дальнем углу процедурной. Руки опущены вдоль тела, пальцы чуть разведены, по кончикам её пальцев пробегало тусклое мерцание Искры. Она была готова. Если суррогат пойдёт вразнос, Ордынская была единственной в комнате, кто мог попытаться сбить реакцию биокинезом.
— Аркадий Дмитриевич, — сказал Семён, — мы вводим контрастный препарат. Вы можете почувствовать тепло или покалывание. Если боль станет сильной, скажите.
— Делайте, — ответил пациент. Голос его звучал спокойно, с усталой покорностью.
Семён кивнул Зиновьевой. Она подошла, присоединила шприц к катетеру и начала медленно, по миллилитру вводить. Семён следил за монитором, за пульсом, сатурацией и давлением, готовый остановить процедуру при первом признаке реакции.
Первые два миллилитра прошли без изменений. Пульс держался на ста четырнадцати. Давление стабильно. Сатурация девяносто семь. Зиновьева ввела третий миллилитр.
На четвертом миллилитре Аркадий Дмитриевич дернулся.
Это было внезапно. Тело пациента выгнулось на кушетке, спина оторвалась от поверхности, и из горла вырвался высокий, сдавленный звук, похожий на свист. Бронхоспазм. Дыхательные пути закрывались.
Монитор взвыл. Пульс прыгнул со ста четырнадцати на сто сорок и продолжал расти. Сто сорок пять. Сто пятьдесят два. Давление упало с восьмидесяти на шестьдесят пять, и сатурация покатилась вниз, девяносто два, восемьдесят девять, восемьдесят шесть.
— Цепная реакция! — крикнула Зиновьева, отдергивая шприц от катетера. — Суррогат реагирует!
Семён это видел. Под кожей предплечья пациента, вдоль вен, проступило тусклое свечение, оно ползло от места инъекции к плечу, к подключичной вене, и по мере продвижения становилось ярче. Вены вздувались, их контуры рельефно обозначились под кожей, серебристый свет пульсировал внутри, в ритме, не совпадающем с ударами сердца.
Пульс взлетел до ста пятидесяти восьми. Сто шестьдесят два. Аркадий Дмитриевич хрипел, и каждый вдох давался ему с усилием, от которого ходила грудная клетка и белели пальцы, вцепившиеся в край кушетки.
— Адреналин! — скомандовал Семён. — Подкожно, ноль-три миллиграмма. Лена, гаси его!
Зиновьева уже набирала адреналин в инсулиновый шприц. Ордынская шагнула из угла. Её руки легли на грудную клетку Аркадия Дмитриевича, и от ладоней по коже пациента расплылось зеленоватое, обволакивающее мерцание Искры.
Биокинез вошёл в тело, Ордынская от усилия сцепила зубы. Суррогат сопротивлялся. Её Искра снова соскальзывала, но Ордынская давила, продавливала контакт через синтетическую среду, и под ее ладонями температура тела медленно, по десятой доле градуса начала снижаться.
Зиновьева ввела адреналин. Семён ждал. Пять секунд, десять, пятнадцать, и на двадцатой бронхоспазм начал отпускать. Хрип в горле стал мягче, грудная клетка расправилась и следующий вдох вошёл глубже.
Пульс застыл на ста шестидесяти четырёх. Потом качнулся вниз. Сто шестьдесят. Сто пятьдесят шесть.
— Гамма-камера! — сказал Грач. Он стоял у двери и держал её открытой. — Сейчас, пока свечение на пике! Везите его!
Семён и Коровин перекатили кушетку по коридору в радиологический кабинет. Гамма-камера, громоздкий аппарат с двумя детекторными головками, висела над столом, они переложили под нее Аркадия Дмитриевича.
Пациент тяжело дышал, но сатурация поднялась до девяноста одного и серебристое, пульсирующее свечение под кожей, было ярким, достаточно ярким, чтобы гамма-камера поймала распределение изотопа.
Грач запустил сканирование. Детекторные головки качнулись, аппарат загудел и на экране планшета начала проявляться картинка, точка за точкой, строка за строкой.
Семён смотрел на экран. Зиновьева стояла рядом, она видела то же, что видел он.
Грач выхватил планшет. На экране светился силуэт тела Аркадия Дмитриевича, и технеций-99 m, захваченный суррогатом, обозначил распределение алхимической среды по организму.
Грач ожидал увидеть яркую точку, фокус, центр управления, артефакт или сгусток энергии в сердце, в мозге, в печени, точку, куда стекались нити алхимической матрицы и откуда шло управление трансформацией.
На снимке точки не было. Свечение было равномерным. По всему телу, от макушки до пяток, одинаковая интенсивность, без пиков и провалов. Суррогат заполнял его целиком, у него не было центра. Он сам был центром. Каждая молекула синтетической крови несла в себе часть алхимической программы, и вместе они работали как распределённая сеть без узлов и иерархии, без единого слабого места.
Грач опустил планшет. Его лицо было серым.
— Нет центра, — сказал он. — Суррогат распределён. Децентрализован. Нет точки, которую можно выключить.
Зиновьева медленно убрала ладонь от губ.
— Эксперимент провалился, — сказала она тихо.
В радиологическом кабинете было тихо, если не считать гудения гамма-камеры и хриплого дыхания Аркадия Дмитриевича. Пульс на мониторе показывал сто сорок восемь и медленно снижался. Серебристое свечение угасало под его кожей.
Семён стоял у кушетки и смотрел на снимок, на равномерное свечение, заливавшее контуры человеческого тела, и думал о том, что Илья на его месте уже придумал бы следующий шаг. У Семёна следующего шага не было.
Грач положил планшет на стол гамма-камеры, повернулся к Семёну и сказал:
— Мне нужно подумать.
Семён кивнул. Думать Грач умел. Вопрос был в том, хватит ли им времени.
* * *
Дирижабль набирал высоту, а я считал вдохи аппарата ИВЛ.
Двенадцать в минуту, дыхательный объём четыреста миллилитров, давление на вдохе восемнадцать сантиметров. Мобильный вентилятор, закреплённый ремнями к переборке грузового отсека, работал ровно, его механический выдох сливался с гулом двигателей, вибрировавшим в полу под ногами.
Анна лежала на реанимационных носилках, зафиксированная ремнями, трубка эндотрахеального тубуса уходила в горло, заклеенная пластырем на подбородке.
Я сидел рядом с ней на откидном сиденье и держал руку на её запястье, считая пульс вручную. Монитор висел на кронштейне над носилками и показывал то же самое, что я чувствовал пальцами.
Восемьдесят два удара, ритм синусовый, наполнение слабое, но стабильное. Систолическое давление девяносто шесть. Инфузомат слева гнал физраствор со скоростью сто двадцать миллилитров в час, инфузомат справа капал норадреналин на ноль-восемь микрограмм в минуту.
Дренаж из операционной раны отводился в градуированный мешок, закреплённый на раме носилок, и за последние два часа отделяемого набралось восемнадцать миллилитров, прозрачного, без примеси крови.
Восемнадцать миллилитров. Норма. Пока норма.
Ника сидела по другую сторону носилок, её руки, в перчатках, лежали на бедре Анны, удерживая пациентку от соскальзывания при крене. Лицо Ники было серым от усталости, под глазами залегли тёмные тени, с синеватым оттенком, которые появляются после суток без сна. Она не жаловалась. Ника никогда не жаловалась.
Фырк сидел на моём плече и молчал. Молчание Фырка было событием, и оно означало, что бурундук чувствовал то же, что чувствовал я. Каждая минута полёта была минутой риска, потому что пациентка была достаточно нестабильна.
Дирижабль прошёл три тысячи метров. Капитан Балков сообщил по внутренней связи, что они пересекают береговую линию Турции и выходят над Чёрным морем. Я проверил давление, девяносто четыре на шестьдесят два.
Чуть ниже. Высота влияла, разреженный воздух при наборе уменьшал парциальное давление кислорода, и лёгкие, работавшие на аппарате, получали чуть меньше с каждой сотней метров набора.
— Сатурация? — спросил я Нику.
— Девяносто пять, — ответила она. — Была девяносто семь при взлёте.
Два процента. Терпимо, но тенденция нехорошая.
Дирижабль тряхнуло. Качнулся пол, скрипнули крепления носилок, и монитор на кронштейне дёрнулся. Ника перехватила раму носилок обеими руками. Давление на мониторе качнулось, восемьдесят восемь на пятьдесят шесть.
Я посмотрел на браслет. Зелёные насечки мерцали неровно, рваным ритмом. По коже от браслета расходилось покалывание, которого не было. Мы входили в зону, где астральные потоки менялись.
Граница Турции и нейтральных вод, пересечение государственных магических контуров, и каждый контур создавал возмущение в астральном поле, от которого реагировала Искра внутри пациентки.
Второй удар тряски был сильнее. Дирижабль провалился на воздушной яме, и мой желудок ушёл вверх. В ту же секунду монитор над головой Анны взвыл тревожным сигналом.
Давление рухнуло. Систолическое шестьдесят два. Шестьдесят. Пятьдесят восемь. Пульс прыгнул на сто двадцать, и кривая ЭКГ задёргалась, с уширенными комплексами. Я увидел экстрасистолу, одиночную, потом вторую, парную, и сердце Анны затрепетало на грани срыва ритма.
— Вазопрессоры не держат! — я уже был на ногах, руки работали без промежутка между мыслью и действием. — Ника, болюс адреналина, ноль-один миллиграмма, внутривенно, сейчас! Переводи вентилятор на жесткий режим, давление на вдохе двадцать пять, частоту на шестнадцать!
Ника рванула к инфузомату. Она набрала адреналин в шприц, ввела в порт катетера и тут же потянулась к панели вентилятора, переключая режим.
Я пережал шланг инфузомата с физраствором и увеличил скорость норадреналина вдвое, одновременно проверяя дренаж, нет ли свежей крови, нет ли отёка. Дренаж был чистым. Мозговая рана держалась, и это означало, что падение давления шло извне, от астрального возмущения, а не от внутреннего кровотечения.
Адреналин начал работать. Пульс прыгнул выше, сто тридцать, но экстрасистолы прекратились, ритм на мониторе выровнялся. Давление, шестьдесят два. Шестьдесят четыре. Поползло вверх, по миллиметру, и каждый миллиметр стоил мне выстрела адреналина, который бил по сосудам Анны.
— Давление на вдохе двадцать пять, частота шестнадцать, — доложила Ника.
— Сатурация?
— Восемьдесят девять. Девяносто. Девяносто один.
Я стоял над носилками и смотрел на монитор. Давление ползло вверх, семьдесят, семьдесят шесть, восемьдесят два. Сатурация девяносто два. Пульс стал снижаться, сто двадцать четыре, сто восемнадцать. Сердце Анны выкарабкивалось.
Мы боролись двадцать минут, пока дирижабль проходил зону турбулентности и астрального возмущения на границе, за эти минуты мы трижды корректировали вазопрессоры, дважды давали болюс адреналина и один раз я вручную калибровал скорость инфузомата, потому что электроника сбоила от магических помех и аппарат начал гнать физраствор вдвое быстрее нормы.
Давление стабилизировалось на восьмидесяти восьми. Не идеально, но достаточно, чтобы мозг получал кровоснабжение и операционная рана не отекала. Сатурация девяносто три. Пульс сто двенадцать. Дирижабль вышел из зоны турбулентности, и пол под ногами перестал вибрировать.
Я сел обратно на откидное сиденье. Рубашка, мокрая от пота, прилипла к спине, руки дрожали. Я сжал кулаки и подождал, пока тремор пройдёт.
Ника стояла у носилок. Она смотрела на меня и в её глазах, покрасневших от бессонницы, я увидел гордость и усталость. Мы справились. Она это знала, я это знал, и слова были не нужны.
На моем плече материализовался Фырк. Пока никто не видит.
— Двуногий, — прошептал он. — Ты бы поел. Серьёзно.
— Потом, — ответил я.
— Ты всегда говоришь потом, — сказал Фырк. — А потом оперируешь ещё кого-нибудь.
Ника усмехнулась. Ей определенно нравился Фырк все больше.
Пациентка стабильна. Я мог уйти.
Ника осталась с Анной. Дренаж чистый, давление держится, сатурация на вентиляторе девяносто три. Следующая критическая точка, это посадка в Муроме, через четыре часа, и до неё моё присутствие у носилок было желательным, но необязательным. Ника справится.
Хвостовой отсек дирижабля был отделён от грузового тяжелой шторой. За ней стоял складной стол, два кресла, привинченных к полу, и артефакт связи, собранный Балковым за последний час. Артефакт выглядел как плоское серебристое зеркало на подставке, размером с книгу, и по его краю мерцали руны. По ободку шло бирюзовое свечение.
Балков встал при моём появлении.
— Канал открыт, — сказал он. — Магистр Серебряный на связи. Линия защищена, прослушка исключена.
— Спасибо, капитан, — ответил я. — Оставьте нас.
Балков кивнул и вышел за штору. Снова призрачный Фырк на моём плече подобрался, и хвост его, обычно расслабленный, обвился вокруг моей шеи, как обвивается при ожидании неприятностей.
Я сел перед зеркалом.
Рябь сгустилась на поверхности и из серебристой мути проступило лицо Серебряного. Игнатий Серебряный, магистр-менталист, правая рука Канцелярии Императора, выглядел так же, как всегда, узкое лицо, светлые глаза и тонкие губы, сжатые в линию. Ни одной лишней эмоции. Как будто мне удалили способность к сочувствию и заменили её государственной необходимостью.
— Илья Григорьевич, — произнёс Серебряный, и голос из артефакта звучал с легким металлическим призвуком, который давала магическая связь. — Рад, что вы живы.
— Радость взаимная, — ответил я. — Теперь объясните мне, Игнатий, как получилось, что в подвале эфесского бункера, рядом с Радуловым, на аппарате ИВЛ лежала женщина, которую зовут Анна Разумовская. Объясните мне, как получилось, что вы отправили меня на эту операцию, зная, кто лежит на том столе, и не сказали мне ни слова.
Серебряный молчал.
— Я не отрицаю, — сказал Серебряный.
— Хорошо, — ответил я. — Продолжайте.
— Анна Разумовская находилась в поле зрения Канцелярии уже достаточно давно. С трудом, мы установили, что Радулов использовал её как подопытную для своих экспериментов со стволовыми клетками и Искрой. Её состояние ухудшалось, мы получили разведданные о том, что Радулов перевёл её в эфесский бункер для финальной процедуры. Нам нужен был хирург, способный провести операцию на стволе мозга в полевых условиях, без команды и подготовки, в подземной операционной, под наблюдением менталиста, готового убить его в любую секунду. Вы были единственным хирургом в Империи с достаточной квалификацией и достаточной мотивацией.
— Мотивацией, — повторил я.
— Да, — сказал Серебряный, и его голос не дрогнул. — Если бы я сказал вам правду, вы бы совершили ошибку. Хирург, знающий, что на столе лежит его мать, работает иначе. Руки дрожат, решения замедляются, эмоции перекрывают протокол. Вы были лучшим скальпелем для этой задачи, Илья Григорьевич. Лучшим именно потому, что не знали.
Я смотрел на его лицо в зеркале. Серебряный говорил правду, и самое паршивое заключалось в том, что правда была логичной. Хирург, оперирующий собственную мать, оперирует хуже. Серебряный не солгал мне, он использовал против меня мою же профессиональную этику и скальпель, которым он резал, был моим собственным.
— Вы использовали меня втемную, — сказал я. — И поставили меня в ситуацию, где я мог потерять мать, жену и собственную жизнь. А единственной причиной, по которой этого не произошло, стало то, что я оказался лучше, чем вы рассчитывали. Радулов ушёл. Ваша операция провалилась. Мать жива только потому, что я её прооперировал, а жена жива только потому, что за ней присматривал тысячелетний лев, которого вы в свои расчеты не включали.
Серебряный молчал. Его лицо оставалось неподвижным, но по тому, как чуть сузились его зрачки, я понял, что слова про льва он услышал.
— Я принял решение на основании имеющихся данных, — сказал Серебряный. — Результат неудовлетворителен по ряду параметров. Радулов ушёл. Это моя ответственность, и я её не перекладываю.
— Ваша ответственность, — повторил я. — Хорошо. Тогда услышьте, что я скажу дальше, примите это как данность, потому что обсуждать я не намерен.
Серебряный чуть наклонил голову. Жест, означал внимание.
— Больше вы мной не играете, — сказал я. — Я больше не скальпель Канцелярии. У меня свой Пакт. Совет Старейшин отменил приговор моему фамильяру и выделил мне команду из пяти духов для поиска центрального хаба Радулова. Я работаю с ними. На Совет. На условиях, которые определяю я, а не вы.
Пауза.
Серебряный обрабатывал информацию, и по тому, как его левое веко дрогнуло, я понял, что магистр-менталист впервые за весь разговор удивился.
— Совет Старейшин, — произнес он. — Вы заключили Пакт с духами.
— Заключил, — подтвердил я. — И мы будем искать хаб Радулова. Если вы хотите остановить Радулова, вы будете работать с нами. На моих условиях. С полной информационной прозрачностью. Без игр в тёмную, Игнатий.
Серебряный молчал. Потом его губы тронула тень, которую у нормального человека можно было бы назвать улыбкой, но у Серебряного она означала только одно, пересчёт приоритетов.
— Принято, — сказал он. — Условно. До момента, когда интересы Совета войдут в противоречие с интересами Империи.
— Если этот момент наступит, — ответил я, — мы это обсудим. Как равные.
— Как равные, — повторил Серебряный. Тень на его губах стала чуть глубже. — Вы изменились, Илья Григорьевич. Эфес вас изменил.
Я не ответил.
— Вся операция, — продолжал Серебряный, — весь ваш приезд в Измир, вызов к племяннику Султана, аудиенция, маршрут через Эфес, всё это было организовано с одной целью. Единственной. Нам не нужна была сеть Радулова, — сказал Серебряный. — И не нужен был сам Радулов. Нам нужна была Анна.
Пауза. Гул двигателей. Вибрация пола. Мерцание зеркала.
— И теперь она у нас, — закончил Серебряный.
Я стоял перед зеркалом и не двигался. Пальцы, сжимавшие край стола, побелели в суставах, и я чувствовал, как ногти впиваются в металлическую кромку, но боль была несущественной, потому что мозг обрабатывал услышанное и не справлялся.
— Зачем? — спросил я. — Зачем вам Анна?