Глава 17
Серебряный молчал.
— Зачем вам женщина, — я настойчиво повторил свой вопрос, — чью нервную систему десять лет жрал астральный паразит? Зачем вам пациентка с послеоперационным отёком ствола мозга, на аппаратном дыхании, без сознания? Что вы собираетесь с ней делать?
Серебряный смотрел на меня. Он молчал. Магистр решал, сколько информации сказать.
— Вы ошиблись в генетике, Илья Григорьевич, — произнёс он. — Когда Кромвель рассказал вам о крови Лукумонов, вы предположили, что унаследовали её от отца. Это логично. Радулов, мастер-менталист, он работал с Искрой на уровне, недоступном обычным одарённым, вывод о том, что именно он был носителем, напрашивался. Вывод неверен.
Серебряный сделал паузу. Его пальцы, лежавшие на столе сомкнулись, и по тому, как натянулась кожа на костяшках, я понял, что магистр-менталист, привыкший контролировать каждое движение своего тела, контролировал его с усилием.
— Кровь Лукумонов в вашей семье идёт от Анны, — сказал он. — Григорий тоже носитель, но вторичный, разбавленный, его линия отстоит от первичной ветви на пять поколений. Анна — чистая линия. Первичная. Неразрывная цепочка от этрусских жрецов-целителей, через византийский Константинополь, через средневековую Грузию, до современной России. Её кровь несёт в себе способность, которой в мире нет больше ни у одного живого человека.
— Какую способность? — спросил я.
— Конвертировать Искру, — ответил Серебряный. — Принимать чужую Искру и преобразовывать ее в форму, пригодную для хранения и передачи. Кристалл, который вы извлекли из ее ствола мозга, был побочным продуктом этого процесса. Радулов десять лет использовал Анну как живой реактор, он закачивал в неё выкачанную из духов Искру, и Анна, сама того не зная, перерабатывала её в концентрат. Кристалл рос, потому что рос объём переработанной энергии.
Я молчал. Мозг обрабатывал информацию, каждый новый факт ложился на предыдущий, стежок к стежку, и картина, складывавшаяся из этих стежков, была чудовищной.
Моя мать была конвертером. Живым конвертером Искры. Радулов это знал. Он женился на ней не потому, что любил, а потому, что она была ресурсом. Десять лет он использовал её как батарейку, и кристалл в стволе мозга, который я принял за новообразование, был не болезнью. Он был продукцией.
— Вы вытащили кристалл, — продолжал Серебряный. — Спасли ей жизнь. Но способность никуда не делась. Она в крови, в генах, в самой структуре её нервной системы. Анна Разумовская, это единственный живой человек на планете, способный конвертировать Искру. И вы, Илья Григорьевич, унаследовали от неё Зов, способность привлекать духов и формировать с ними привязку. Зов, побочный эффект крови конвертера. Духи тянутся к вам, потому что ваша кровь для них, это маяк.
— Два носителя крови Лукумонов, — сказал я, и голос мой звучал с интонацией хирурга, понимающего, что случай безнадёжен. — У Анны чистая линия. У Радулова, вторичная. Они встретились в одном городе и поженились. И вы хотите мне сказать, что это совпадение?
— Нет, — подтвердил Серебряный. — Несовпадение.
— Кто?
— Эта информация не для открытого канала, — сказал Серебряный, и тон его изменился, стал официальнее, словно магистр захлопнул дверь, в которую только что позволил мне заглянуть. — Доставьте Анну в Москву. В Центральную Клинику Канцелярии. Там мы обсудим остальное. Лично, под защитой ментального купола, без артефактов.
— Нет, — сказал я.
— Илья Григорьевич…
— Нет, — повторил я. — Я везу Анну в Муром. Она моя пациентка. У неё послеоперационный отек ствола мозга, нестабильная гемодинамика и риск повторного отека при любом стрессе. Ей нужна нейрореанимация, палата интенсивной терапии и круглосуточный мониторинг, а не ваши допросные комнаты.
— Это не просьба, — сказал Серебряный. Голос его стал ровнее, по моей спине прошёл холод, потому что ровный голос Серебряного означал приказ. — На борту капитан Балков и оперативная группа менталистов. Вы выполните приказ, мастер-целитель. Пациентка будет доставлена в Москву.
Я посмотрел на Серебряного через зеркало. Его светлые глаза были спокойными, расчетливыми, вернувшимися к привычному режиму, и в них читалась уверенность, привыкшего отдавать приказы и получать подчинение.
— Игнатий, — сказал я. — У меня на борту Хранитель Москвы. Тысячелетний дух, вышвырнувший Радулова из бункера одним ударом. У меня на плече бурундук. На стойке капельницы сидит ворон, ваш бывший партнёр, Игнатий, который перешёл на мою сторону. И где-то в тени бродит кошка. Духи… из тех что справились с Архивариусом когда вы не смогли.
Я помолчал. Фырк на моём плече выпрямился, его хвост, обвитый вокруг моей шеи, медленно развернулся и встал трубой.
— Пять духов, Игнатий, — сказал я. — Пять. Против горстки ваших менталистов. Вы правда думаете, что Балков сможет заставить меня изменить курс?
Серебряный молчал. Его лицо было неподвижным, но я видел, как дёрнулась жилка на его виске, единственное место, где контроль дал трещину. Магистр Канцелярии Императора пересчитывал расклад, и расклад, впервые за всё время нашего знакомства, был не в его пользу.
Пауза.
— Вы совершаете ошибку, — произнёс Серебряный. Голос его был тихим, и от этой тишины, мне стало холоднее, чем от любого крика. — Вы не понимаете масштаба. Анна Разумовская, ключ к тому, что Канцелярия строила очень долго. Программа «Ответ на Пакт». Вы вмешиваетесь в механизм, который запустили люди, стоящие над нами обоими. Я пытаюсь вас предупредить, Илья Григорьевич, потому что когда они придут за ней, они не будут разговаривать.
— Когда придут, — ответил я, — я буду готов. А пока что Анна летит в Муром. Точка.
Зеркало вспыхнуло. Рябь на поверхности пошла крупными волнами, лицо Серебряного исказилось, дрогнуло, свет по ободку мигнул и погас. Канал резко оборвался, словно кто-то выдернул провод из розетки, и от этого обрыва по зеркалу побежала тонкая трещина, через всю поверхность.
Серебряный разорвал связь. По силе обрыва, по трещине на артефакте я понял, сколько эмоций магистр-менталист вложил в это движение.
Серебряный злился. Он, не привыкший к отказу, его получил, подкреплённый пятью духами и мастером-целителем, который больше не боялся Канцелярии.
Фырк длинно и шумно выдохнул.
— Двуногий, — сказал он. — Программа «Ответ на Пакт». Ты слышал?
— Слышал, — ответил я.
— Нам нужны ответы, — сказал Фырк.
Я кивнул. Встал из кресла. Ноги держали, руки не дрожали, и пульс, который я проверил привычным движением, прижав пальцы к сонной артерии, показывал восемьдесят шесть. Выше нормы, но терпимо.
За шторой ждали Ника, Анна на носилках и Ррык, лежавший у дверей. Впереди, за часами полёта над Чёрным морем, ждал Муром. И ответы, которые не хотел давать Серебряный.
Я вышел из хвостового отсека и пошёл к носилкам. В голове, на том месте, где хирург держит список послеоперационных рисков, теперь лежал новый список: кровь Лукумонов, конвертер Искры, программа «Ответ на Пакт», долгие годы подготовки, люди, стоящие над Серебряным, и вопрос, на который у меня не было ответа.
Кто свёл моих родителей? Кто спланировал моё рождение? И зачем?
Дирижабль летел на север. Под нами лежало тёмное море, а впереди, за облаками, горел маленький упрямый огонёк.
Муром.
Через десять минут подошел Балков.
Я сидел у носилок Анны, пальцы на её запястье, взгляд на мониторе. Давление стабильное, восемьдесят восемь. Дренаж чистый. Вентилятор работал ровно, каждый механический выдох уносил с собой углекислоту из лёгких.
Капитан остановился в двух шагах от носилок. Руки сцеплены за спиной, и по тому, как он держал плечи, я читал военную выправку, вбитую глубже, чем любые приказы Серебряного.
— Я слышал разговор, мастер-целитель, — сказал Балков. Голос его был спокойным, без вызова, голос офицера, излагающего позицию. — Я уважаю вас за то, что вы сделали в Эфесе. Но я офицер Канцелярии. Я принял присягу. Просто не могу пойти против прямого приказа магистра Серебряного.
Я не повернулся к нему. Продолжал смотреть на монитор, на зелёную кривую ЭКГ, с аккуратными зубцами QRS.
— Капитан, — сказал я, — на какой высоте мы сейчас летим?
— Три тысячи шестьсот метров, — ответил Балков.
— Центральная Клиника Канцелярии в Москве, — продолжил я. — Это ещё четыре часа полёта от Мурома. Плюс набор высоты до эшелона, плюс снижение и посадка. В сумме, около восьми часов с момента взлёта из Измира. Пациентка перенесла нейрохирургическую операцию на стволе мозга. Послеоперационный отёк нарастает в первые сорок восемь часов. Каждый перепад высоты, каждое изменение атмосферного давления, каждое пересечение астральных границ бьёт по отёчному стволу. Мы уже потеряли давление при пересечении турецкой границы и двадцать минут боролись за её жизнь.
Я наконец повернулся к Балкову.
— Если мы полетим в Москву, она умрёт на борту. Может быть, над Курском. Может быть, при снижении на московский аэродром. Точный момент я назвать не могу, но вероятность летального исхода при восьмичасовом полёте оцениваю выше семидесяти процентов. И тогда магистр Серебряный спросит с вас за потерю стратегического ресурса, капитан. С вас, с вашей бригады и с вашей карьеры.
Балков молчал. Его взгляд скользнул к монитору, к цифрам давления и сатурации, я понял, что капитан был достаточно умен, чтобы считать риски. Офицер Канцелярии, привыкший выполнять приказы, впервые за этот полёт столкнулся с ситуацией, где два приказа противоречили друг другу. Приказ Серебряного лететь в Москву и приказ здравого смысла не убивать пациентку.
— Муром, — сказал Балков. Не вопрос, констатация.
— Муром, — подтвердил я. — Два часа полёта. Минимальные перепады высоты, одна астральная граница, а в Муроме есть нейрореанимация.
Балков кивнул и прошёл к штурманскому столу у переборки. Я встал и подошёл следом. Ника, молча слушавшая разговор, поднялась и встала рядом. На штурманском столе лежала бумажная карта Центральной России, с карандашными пометками маршрута.
— В Муромской больнице, — сказала Ника. — Рядом с Диагностическим центром. Можно сесть прямо во дворе, между корпусами. Ну или на крышу. Там есть площадка для вертолётов.
Балков покачал головой. Он провёл пальцем по карте, обводя контур города.
— Это тяжёлый имперский дирижабль, — сказал он. — Семьдесят метров длиной, двадцать в поперечнике. Мы снесём вам крышу приёмного покоя и запутаемся в троллейбусных проводах. Для посадки нужна открытая площадка минимум двести на сто пятьдесят метров, без застройки и линий электропередач.
Палец Балкова сдвинулся к востоку от города. Он остановился на прямоугольнике, обозначенном штриховкой заброшенного объекта.
— Аэродром, — сказал он. — Военный, расформированный. Десять километров от города. Полоса, тысяча двести метров, перроны сохранились, ограждение есть. Ветровая обстановка стандартная, препятствий нет. Посадим тут.
— Десять километров, — сказала Ника. — Реанимобиль от больницы до аэродрома идёт пятнадцать минут.
— Если будет ждать на месте, — уточнил я.
Я достал телефон. Связь на борту дирижабля работала через ретранслятор Канцелярии, сигнал был чистым, без помех. Я набрал номер, который знал наизусть и ждал гудков.
Три гудка. Четыре. На пятом трубку сняли, в ухо ударил голос Анны Витальевны Кобрук, хриплый от усталости и резкий от привычки командовать.
— Кобрук.
— Анна Витальевна, — сказал я. — Это Разумовский.
Пауза. Потом:
— Илья Григорьевич. Вы живы. Хорошо. Я уже получила три запроса из Канцелярии по вашему поводу и решила, что если четвёртый будет некрологом, я лично поеду в Москву бить Серебряного.
— Я возвращаюсь, — сказал я. — Мне нужна реанимационная карета скорой помощи на заброшенный военный аэродром к востоку от города. Десять километров по объездной. Бригада с полным реанимационным комплектом. Транспортный монитор, аппарат ИВЛ, инфузоматы, запас вазопрессоров. Через два часа, Анна Витальевна. Минута в минуту.
— Что за пациент? — спросила Кобрук.
— Тяжёлая нейрохирургия. Операция на стволе мозга. Послеоперационный отёк, аппаратное дыхание, вазопрессорная поддержка. Готовьте лучший бокс в реанимации. С нейромониторингом, если найдёте.
— Найду, — сказала Кобрук. — Что ещё?
Я помедлил. Потом сказал:
— Пациентка, моя мать.
Кобрук молчала. Для главврача, пережившего реформу Гильдии, визит Императорской комиссии и шесть месяцев моей работы в её больнице, это молчание было эквивалентом истерики. Потом её ровный голос вернулся.
— Бокс будет готов. Бригада выезжает через сорок минут. Жду вас, Илья Григорьевич. Живого.
Связь оборвалась. Я убрал телефон и посмотрел на Нику. Она стояла у штурманского стола, рука на животе, на лице у неё была та улыбка, которая появлялась, когда она знала, что мы делаем правильную вещь, и знала, что за эту правильную вещь нам прилетит.
— Кобрук, — сказала Ника. — Единственный человек, при котором ты ведёшь себя как ординатор.
— Как хороший ординатор, — поправил я.
Фырк хмыкнул. Балков за штурманским столом уже передавал пилотам новый курс. Дирижабль начал разворот, пол под ногами качнулся.
Муром через два часа. Карета на аэродроме. Бокс в реанимации. Кобрук на месте. Я вернулся к носилкам и положил пальцы на запястье Анны. Пульс бился ровно, я считал удары, потому что пока я считал, мир оставался на месте.
* * *
Аркадий Дмитриевич открыл глаза.
Семён стоял рядом с кушеткой и проверял показания портативного монитора, когда пациент шевельнулся. Мелко, почти незаметно, дрогнули пальцы правой руки, потом левой, Семён повернулся к нему, готовый успокоить, объяснить, что кризис миновал и что он в безопасности.
Слова застряли в горле.
Глаза Аркадия Дмитриевича были серебряными.Радужка минуту назад была кария м обычным рисунком пигментных колец, сейчас её месте было серебро, металлическое, без зрачка, без белка, два диска расплавленного металла, вставленные в глазницы человеческого лица. Они смотрели на Семёна, и в них не было ни страха, ни понимания.
— Денис, — сказал Семён, и собственный голос показался ему чужим и севшим. — Сюда. Быстро.
Грач подошёл. Увидел глаза. Планшет в его руке дрогнул.
Монитор взвыл. Не тревогой бронхоспазма, не предупреждением о тахикардии. Длинным, ровным, непрерывным сигналом, от которого у Семёна похолодело в животе, потому что этот звук он узнал бы из тысячи: прямая линия на ЭКГ. Асистолия.
— Остановка сердца! — Семён рванулся к кушетке. — Асистолия! Начинаем СЛР!
Он поставил руки на грудину Аркадия Дмитриевича, в стандартную позицию для компрессий, основание правой ладони на нижней трети грудины, левая поверх, пальцы сцеплены. Надавил.
Грудная клетка не поддалась.
Семён надавил сильнее. Тридцать килограммов веса на выпрямленных руках, грудина под его ладонями была твёрдой. Не упругой, как бывает у живого человека, когда рёбра и хрящи пружинят под компрессиями. Твёрдой. Каменной.
— Семён, — голос Грача прозвучал рядом, и в нём стояло нечто, чего Семён не слышал у Грача за всё время совместной работы. — Семён, стой.
Семён продолжал давить. Мышцы рук горели, он вкладывал в каждое нажатие всё, что было, и грудная клетка не двигалась. Ни на миллиметр.
— Стой! — Грач схватил его за плечо и отдёрнул назад. — Сердце не бьётся, потому что оно превратилось в камень. Он каменеет изнутри. Послушай!
Семён остановился. Тяжело дыша, руки на весу, он замер и услышал. Тишину. Абсолютную тишину в грудной клетке пациента, без шумов, без тонов, без плеска жидкости в перикарде. Тишину камня.
Грач положил ладонь на грудину Аркадия Дмитриевича и надавил. Его пальцы побелели от усилия, грудная клетка ответила глухим, плотным звуком.
— Процесс ускорился, — сказал Грач, и голос его был тихим. — Изотоп запустил защитную реакцию суррогата. Алхимическая программа решила, что тело скомпрометировано, и начала экстренную консервацию. Печень была первой. Теперь сердце. Миокард окаменел, Семён. Компрессии бесполезны. Ты давишь на камень.
Изо рта Аркадия Дмитриевича потекла жидкость. Серебристая, густая, с металлическим блеском, она вытекла из уголка губ и потянулась по щеке к кушетке, оставляя на коже влажную дорожку. Суррогат выходил наружу, вытесняемый из сосудов каменеющими тканями.
Серебряные глаза пациента смотрели в потолок. Они не мигали.
Монитор выл. Ровная линия на экране тянулась слева направо, прямая, без единого всплеска.