Глава 18

Глава 18

Касание полосы я почувствовал ладонью, лежавшей на поручне каталки. Пол грузового отсека просел, по стойке с инфузоматами прошла дрожь, ампулы в держателе звякнули, и семьдесят метров дирижабля над нашими головами заскрипели, принимая на себя собственный вес. В носу взвыли реверсивные винты, корпус качнуло вперёд и отпустило. Сели.

— Давление восемьдесят шесть на пятьдесят четыре, — сказала Ника. За восемь часов полёта мы приучились разговаривать цифрами с монитора. — Сатурация девяносто шесть. Дренаж сухой.

— Принял. Подключай транспортный аппарат, переходим на него по моей команде.

Между нами лежала Анна, интубационная трубка уходила от её губ к контуру ИВЛ ровной дугой, без единого перегиба. Я проверил трубку пальцами по всей длине, в сотый раз за перелёт, рефлекс, который ничего не давал, кроме занятых рук. Грудная клетка поднималась в такт аппарату и поверх механического ритма я ловил её слабые, собственные дыхательные попытки, на пределе чувствительности триггера. Ствол мозга работал. После ишемии он не имел на это никакого права, и всё-таки работал.

Гермоворота грузового отсека поползли в сторону, в щель ударило серое муромское утро, с моросью, которую ветер заносил внутрь и размазывал по лицу. После эгейского зноя этот воздух пился, как вода из родника. Фырк на моём правом плече шумно втянул носом.

— Наконец-то, — объявил он. — Нормальная русская сырость. Ещё бы кешью, и я готов признать, что мы дома.

— Кешью в ординаторской, — сказал я. — Потерпишь.

Аппарель легла на бетон, и я увидел полосу. Тысяча двести метров растрескавшегося покрытия, сквозь швы которого пробивалась трава, ржавый остов топливозаправщика у дальнего ангара, и метрах в сорока от нас, реанимобиль с включёнными маяками.

Синие отблески метались по мокрому бетону. Рядом стояли два чёрных джипа Канцелярии, и возле них уже разворачивались люди Балкова, тактические жилеты, короткие стволы, ленивая на вид манера двигаться, за которой читалась выученная годами хореография периметра.

Кобрук сдержала слово. Минута в минуту.

Ррык спрыгнул с аппарели первым, не дожидаясь трапа. Лев приземлился на бетон без звука, повёл гривой, стряхивая морось, и потрусил в сторону города. Ему не нужны были ни кареты, ни кортежи.

Шипа и Ворон ушли ещё проще. Кошка перетекла через край аппарели и растворилась в сером воздухе, ворон снялся с швартовочной балки и пропал между каплями.

Бригаду из реанимобиля я узнал по походке старшего. Лемигов, старший фельдшер, шёл к аппарели, сутулясь под моросью, с укладкой через плечо, и за тридцать лет на муромской скорой эта сутулость вросла в него вместе с привычкой не бегать там, где можно идти быстро.

— Илья Григорьевич, — сказал он вместо приветствия и кивнул на каталку. — Принимаем?

— Принимаем. Перекладывание на счёт, переход на ваш аппарат после фиксации. Дама перенесла операцию на стволе мозга, любой рывок трубки нам обойдётся дорого.

— Понял вас.

Дальше мы работали молча. Транспортный монитор встал в ноги каталки, Ника перебросила инфузионные линии, я двумя ладонями придержал голову Анны, и на «три-четыре» пары рук перенесли её на носилки реанимобиля плавно, как переносят чашу, налитую до краёв.

Аппарат бригады подхватил дыхание со второго вдоха. Цифры на транспортном мониторе мигнули и устоялись, восемьдесят семь на пятьдесят пять, пульс семьдесят восемь, сатурация девяносто шесть. Морось оседала на простыне, а Лемигов накрыл носилки термоодеялом по самый подбородок пациентки, оставив свободным только лицо с трубкой.

Балков подошёл, когда носилки уже вкатывали в карету.

— Кортеж построен, мастер-целитель. Головная машина моя, замыкающая, лейтенанта Сухова. До больницы пятнадцать минут, перекрёстки нам обеспечат.

— Кто обеспечит?

— Городская полиция предупреждена ещё с борта, — он помолчал и добавил без выражения, глядя на носилки: — Приказ магистра Серебряного о доставке пациентки в Москву я не отменял. Я его отложил до стабилизации. Формулировку рекомендую запомнить, она нам обоим еще пригодится.

Капитан развернулся и пошёл к головному джипу, не дожидаясь ответа. Я посмотрел ему в спину, на ровные плечи человека, который только что в одной фразе разложил для меня всю свою позицию, присягу, приказ и лазейку между ними, найденную им самим. С таким офицером можно было иметь дело. До первого прямого приказа.

В салоне реанимобиля я сел у изголовья, Ника устроилась напротив, на откидном сиденье у борта. Лемигов захлопнул задние двери. Карета тронулась мягко, набрала ход, и за окнами поплыла объездная — мокрый асфальт, берёзовый подлесок в клочьях тумана, синие отблески маяков на встречных столбах. Сирену Лемигов не включал, берёг утренний город. От этого вой ветра за бортом слышался отчётливее.

Анна лежала с закрытыми глазами. Морось высохла на её лице, кожа была восковой, с серым подтоном долгой болезни, и под этой кожей, в глубине варолиева моста, четыре титановые клипсы держали то, что я отделил от её мозга. Я смотрел на это лицо и проводил инвентаризацию собственных ощущений с той же дотошностью, с какой проверял интубационную трубку.

Разум докладывал спокойно. Передо мной лежала пациентка сорока шести лет, после нейрохирургического вмешательства, со стабильной гемодинамикой на снижающихся дозах вазопрессоров и неясным неврологическим прогнозом.

Эту женщину я не знал. Я видел её все время без сознания, и всё, что нас связывало, умещалось в протокол операции и чужую генетику, доставшуюся мне вместе с телом.

Тело имело другое мнение. К горлу подкатил плотный ком, размером с грецкий орех, и сглотнуть его не получалось. Пальцы сами тянулись к её запястью проверить пульс, который прекрасно показывал монитор.

Под рёбрами сосало. Меня тянуло поправить термоодеяло, подоткнуть край, наклониться и послушать дыхание ухом, хотя аппарат отсчитывал вдохи с точностью метронома. Сын этого тела давным давно засыпал под голос этой женщины, и его рефлексы пережили его самого.

Меня злил это, скажу честно. С пациентом я знал, что делать. С комом в горле — нет.

— Илья.

Ника смотрела на меня с откидного сиденья. На её лице держалась усталость восьмичасового полёта, под глазами лежали тени. Она протянула руку через узкий проход между носилками и бортом — тёплую, живую, с обручальным кольцом, повёрнутым камнем внутрь по фельдшерской привычке. Ладонь легла на мою и сжалась.

Ком в горле растворился. Без перехода, как растворяется судорога под грамотным нажатием — был и закончился. Осталась тёплая ладонь, покачивание кареты и ровный шелест аппарата.

— Мы справимся со всем этим, — сказала Ника тихо. — Слышишь? Что бы там ни было в Москве, в Эфесе, где угодно. Мы всё решим.

В её голосе не звучало ни капли утешения. Она говорила тоном, которым диктуют дозировки, и смотрела мне в глаза, и я видел, что она верит в каждое слово, верой боевого фельдшера. Привыкла переть в горящий подъезд, потому что там пациент.

— Я люблю тебя, — сказал я.

— Я знаю, — уголок её рта дрогнул. — Сволочь ты, Разумовский. Нашёл место для признаний. Между ИВЛ и кортежем Канцелярии.

— Зато искренне.

Карета качнулась на железнодорожном переезде, монитор пискнул на ухабе и успокоился. Впереди, за лобовым стеклом, уже вставали окраины Мурома. Пятиэтажки в мокрой зелени, водонапорная башня, труба котельной. Фырк на плече завозился, устраиваясь.

— Двуногий, — сказал он, — у меня деловое предложение. Сначала кешью, потом все ваши человеческие драмы. Без меня всё равно не начнут.

Знал бы он, насколько ошибается.

* * *

Семён стоял над кушеткой, и его руки висели в воздухе на той высоте, где секунду назад была грудина пациента. Мышцы предплечий горели, между лопатками стекал пот, и монитор продолжал выть длинной ровной нотой, которая заполняла процедурную от пола до потолка и не оставляла места ни одной мысли.

Он заставил себя думать сквозь этот вой.

Асистолия. Прямая линия. По протоколу компрессии и адреналин, дефибриллятор при асистолии бесполезен, разряду нечего синхронизировать, и Семён знал это так же твёрдо, как таблицу разведений, и всё равно его взгляд метнулся к жёлтому корпусу дефибриллятора на стойке, потому что рукам требовалось хоть какое-нибудь действие. Он отвёл глаза. Компрессии исключены, грудина не продавливается. Оставался один путь, старый, из учебников полувековой давности.

Семён шагнул к укладке и выдернул из гнезда длинную иглу.

— Адреналин внутрисердечно, — сказал он вслух. — Через четвёртое межреберье, в обход сосудистого русла. Если желудочек ещё не окаменел, миллиграмм прямо в полость может его запустить.

— Семён, — сказал Грач.

— Набери мне адреналин. Один миллиграмм, без разведения.

— Семён, хватит.

Грач взял его за запястье. Пальцы у него были холодными и держали без силы, но Семён остановился, потому что увидел его лицо. Серое, с заострившимся носом и тенями, легшими под скулами за одну ночь, оно было лицом человека, который уже всё посчитал и получил ответ, не оставлявший вариантов.

— Ты собираешься колоть в четвертое межреберье, — тихо сказал Грач. — Иглой. В грудную стенку, которая не продавилась под тридцатью килограммами твоего веса. Игла согнется или сломается, и обломок останется в тканях. А если каким-то чудом пройдёт, то упрется в миокард, который звучит как камень, потому что он и есть камень. Ты ломаешь ему рёбра об камень, Семён. Уже три минуты.

— Мы не можем его просто оставить!

— Можем, — Грач отпустил его запястье и посмотрел на настенные часы над дверью. — Время смерти — шесть четырнадцать. Реанимационные мероприятия прекращены ввиду их технической невозможности. Так и запишем в протоколе, дословно, потому что другой формулировки для этого ни в одном протоколе нет. Теперь в нём разберётся только вскрытие. Накрывайте.

Семён положил иглу обратно в укладку. Положил аккуратно, в то же гнездо, защёлкнул крышку. Эта аккуратность была последним, что у него оставалось от порядка этой операции.

Монитор он выключил сам. Вой оборвался, и в процедурной стало тихо. Только морось стучала в тёмное окно и гудела лампа над кушеткой. В этой тишине Аркадий Дмитриевич Лощинин лежал с открытыми глазами, и два серебряных диска смотрели в потолок из глазниц загорелого, ухоженного лица.

Семён протянул руку и провёл ладонью по его лицу сверху вниз, закрывая веки, как закрывал их умершим с первого курса, привычным жестом последней услуги.

Веки не поддались. Они застыли полуоткрытыми, отвердевшими, как всё остальное, и серебро продолжало смотреть сквозь щель между ними.

Семён отдернул руку, достал из шкафа простыню и накрыл тело с головой.

В ординаторской Диагностического центра пахло кофе. Кофейник на подоконнике опустел ещё к пяти утра, никто не заварил свежего, и шестеро молчали там, где их застало шесть четырнадцать.

Семён занимал стул у торца стола. Напротив, спиной к доске с перечёркнутыми гипотезами, застыл Грач. Он стоял, привалившись лопатками к исписанному пластику, и смотрел в пол.

Зиновьева держала в ладонях кружку с кофе, к которому не притронулась, и поверхность жидкости успела затянуться мутной плёнкой. Тарасов стоял у окна, скрестив руки, и щёлкал колпачком ручки в кармане халата — единственный звук в комнате, ритмичный, как метроном. Коровин расположился у двери, на стуле, который под ним казался детским. Ордынская сидела в углу и медленно растирала пальцы правой руки левой. Всю ночь её Искра соскальзывала с суррогата, и кисти до сих пор сводило.

В дверь негромко постучали, двумя костяшками, В ординаторскую вошёл барон фон Штальберг.

Семён поднялся, за ним встали остальные. Барон махнул рукой, мол, сидите, и остановился у стола. Плащ на его плечах потемнел от мороси, седые виски были влажными. Приехал он, судя по всему, сразу, как только ему позвонили.

— Господа, — сказал барон. — Я не отниму у вас много времени. Мне доложили о случившемся. Я ознакомился с хронологией. — Он обвёл взглядом комнату, задержавшись на Граче и на Величко. Голос его был без единой начальственной ноты. — Вы работали над этим случаем почти двое суток, без сна и без перерыва. Вы испробовали всё, что предлагает современная диагностика, и часть того, чего она пока не предлагает. Медицина не всесильна, господа. Я говорю это как человек, которому она однажды спасла жизнь руками людей из этой самой комнаты. Отдыхайте. Все формальности с семьей пациента и Гильдией я беру на себя.

Он коротко поклонился и вышел, мягко прикрыв за собой дверь.

Семён смотрел ему вслед и думал, что барон повёл себя безупречно. Он не заговорил о репутации Центра и вложенных деньгах, не пригрозил разбирательством, которое любой другой спонсор уже выложил бы на стол. Думал и чувствовал, что легче от этого не становится ни на грамм. Скорее наоборот. Чужое благородство давило сильнее крика.

Колпачок в кармане Тарасова щёлкнул в последний раз, и ручка треснула.

— Испробовали всё⁈ — Тарасов развернулся от окна и грохнул кулаком по столу так, что подпрыгнула кружка Зиновьевой. — Мы сделали всё возможное, да⁈ Кто-нибудь в этой комнате может мне сказать, от чего он умер? Хоть кто-нибудь⁈ Мужик пришёл к нам на своих ногах. Сам разделся, лёг на кушетку, ещё шутил про своего лекаря. А через сутки мы стоим над ним и не можем продавить ему грудину, потому что он статуя! Я реаниматолог, я уже давно вытаскиваю людей с того света, а сейчас почувствовал полную беспомощность! Какого хрена мы тут сидим со всеми нашими дипломами, если мы ни хрена не можем⁈

— Прекрати истерику, Глеб.

Зиновьева не повысила голоса. Она поставила кружку, сняла очки и посмотрела на Тарасова поверх стола, и взгляд этот по температуре подходил для хранения вакцин.

— Так бывает. Со всеми бывает. Пациенты умирают, в том числе непонятно от чего, и для этого придумали патологоанатомов. Мы лекари, Глеб. Мы не боги. Никогда ими не были.

— Остыньте оба, — пробасил Коровин от двери. Он не пошевелился на своём стуле, и от этой неподвижности его бас прозвучал весомее любого окрика. — Покойнику ваша грызня без надобности, а живым работать сегодня.

Стало тихо. Тарасов отвернулся к окну, упёрся ладонями в подоконник, а плечи его ходили в такт дыханию. Зиновьева вернула очки на переносицу. Ордынская в углу перестала растирать пальцы.

И в этой тишине заговорил Грач.

— Это я виноват, — сказал он.

* * *

Бокс в реанимации Кобрук подготовила такой, что не стыдно было бы показать столичной комиссии — нейромониторинг, свежий аппарат ИВЛ, отдельный пост. Сама.

Анна Витальевна встретила нас в приёмном, в халате поверх делового костюма. За время, пока носилки катились по коридору, успела задать мне одиннадцать вопросов, на десять из которых получила ответ. Одиннадцатый — «Как вы сами, Илья Григорьевич?» — я честно пропустил мимо.

В боксе нас ждал Шаповалов.

Игорь Степанович стоял у изголовья приготовленной кровати, сцепив руки за спиной, и по тому, как он осмотрел носилки, аппаратуру и меня, я понял, что принимать пациентку он будет лично.

Мы переложили Анну, подключили её к стационарному монитору, и я рассказал всё — диагноз, объём операции, время ишемии, динамика за это время, дозы вазопрессоров по часам. Шаповалов слушал, не перебивая, и кивнул один раз, в самом конце.

— Принял, — сказал он. — Дальше моя смена. Параметры пишем каждые пятнадцать минут, неврологический статус — каждый час. Сюда я никого, кроме своих, не пущу, и под «своими» я понимаю список из четырёх фамилий, который согласую с тобой.

— Спасибо, Игорь Степанович.

— Благодарить будешь, когда она откроет глаза. — Он посмотрел на лицо Анны, на трубку, уходящую к аппарату, и его голос потерял привычную язвительную сухость. — Похожа на тебя. Линия скул, лоб. Я почему-то думал, что ты пошёл в отца.

Знал бы он, до какой степени попал в точку, но эту тему я обсуждать не собирался ни с ним, ни с кем-либо ещё. Ника опустилась на стул у стены, положила руку на живот, и я увидел, что она держится на одном характере. Токсикоз плюс восемь часов полёта плюс трое суток без нормального сна складывались в сумму, которую беременной женщине носить запрещено.

— Так, — сказал я. — Ника едет домой и спит. Лемигов, вы ведь возвращаетесь на подстанцию мимо реки?

— Нет, — мотнула головой Ника. — Я останусь с тобой.

— Но… — начал было я.

Ника посмотрела на меня таким взглядом, что я сразу понял — возражения не принимаются.

Шаповалов повернулся от монитора.

— В Центр сходи обязательно, — сказал он, и от его тона я насторожился. — Этой ночью они потеряли пациента. Первого за всё время. Мне доложили в семь утра, подробностей не знаю, кроме одной — случай дикий, на вскрытие уже заявлена Гильдия. Иди, Илья. Ребят сейчас нельзя оставлять вариться в собственном соку. Здесь постою я.

Фырк на моём плече присвистнул. Я посмотрел на Анну. Монитор держал ровные семьдесят шесть, — потом на Шаповалова и пошёл к выходу, на ходу стягивая одолженный в приёмном халат.

— Гривастый, кстати, уже на посту, — сообщил Фырк мне в ухо. — Заполз в астрал и улёгся поперёк бокса твоей матери. У него после бункера традиция такая — лежать поперёк. Говорит, так его сначала придётся подвинуть.

До Центра было четыре минуты быстрым шагом через коридор, но я решил пройти через двор. Время то же, но хоть свежим воздухом можно подышать.

Дождь почти перестал, от мокрого асфальта поднимался запах летней пыли, прибитой водой, и где-то за корпусами дребезжал первый троллейбус. Город жил обычным вторником и не подозревал, что я вернулся, что в реанимации лежит единственный живой конвертер Искры, а на хвосте у нашей семьи висит программа с названием «Ответ на Пакт».

Двор я пересёк, прокручивая в голове список дел на сутки, и список этот рассыпался на пункте втором, когда я вошёл в холл Центра и услышал через приоткрытую дверь ординаторской голос Грача.

— … снова поверил в неизбежность, — говорил Грач глухо, на одной ноте. — В то, что бывают случаи, которые нельзя решить. Разумовский бы не отступил. Он бы вцепился и копал, пока не нашёл причину, потому что причина есть всегда. А я согласился со смертью практически сразу. Выходит, я так ничему и не научился. И все мои знания бесполезны, если первая же невозможная вещь запирает их на ключ.

Я толкнул дверь и встал в проёме.

— Что здесь происходит?

Шесть голов повернулись ко мне одновременно. Некоторое время в ординаторской стояла полная тишина. И я успел рассмотреть всех — серого Грача у доски, Зиновьеву, Тарасова с побелевшими ноздрями у окна, Коровина на стуле у двери, Ордынскую в углу, замершую с переплетёнными пальцами.

Выглядела моя команда так, как выглядит хирургическая бригада после потерянного на столе пациента, и для людей, не спавших вторые сутки, держались они достойно.

Первым опомнился Семён.

— Илья… — он поднялся, качнув стол. — Ты… Ты же должен быть в Османской империи.

— Был. Вернулся час назад, прямым дирижаблем,. — Я вошёл и закрыл за собой дверь. — Шаповалов сказал, ночью вы потеряли пациента. Докладывайте.

Доложил Семён. Говорил он по делу, без оправданий, с хронологией по минутам, и за эти четыре минуты я зауважал его ещё на градус больше. Так докладывают лекари, успевшие понять, что разбор существует для дела.

Пациент Лощинин, сорок один год, обратился позавчера утром, с виду здоровый и подтянутый, а вместо жалобы привёз вердикт своего личного лекаря — потомственный маг при плановом осмотре Искрой заявил ему, что внутренний резерв исчерпан и жить пациенту до конца месяца.

Идеальные анализы при каменной печени и перикардиальном выпоте. Стернальная пункция, аспират, под микроскопом структуры, которых не бывает в живой ткани. Гипотеза Грача о суррогате на перфторуглеродах, несущем алхимическую программу. Сцинтиграфия с технецием — суррогат распределён по всему телу, без центра, без узла, который можно выключить. Через шесть часов после изотопа появились серебряные глаза, асистолия, окаменение миокарда. Смерть констатирована в шесть часов четырнадцать минут.

— Кто решился на изотоп? — спросил я.

— Я, — сказал Семён. — Риск оценивал в девяносто процентов. Шанс без этого ноль. Я подумал, что ты бы рискнул.

— Да, я бы рискнул, — сказал я. Семён моргнул, и я добавил: — И получил бы, судя по всему, тот же результат, потому что программа суррогата отреагировала на компрометацию. Мы упёрлись в механизм, заложенный тем, кто эту дрянь построил. С виной разберёмся, когда поймём, в чём она состоит, а для этого мне нужно увидеть пациента. Где он?

— В процедурной, — сказала Зиновьева. — Санитары из морга приедут к десяти, Гильдия запретила перемещать тело до приезда их эксперта, а эксперт едет из Владимира.

— Прекрасно. Значит, у нас есть час форы перед бюрократией. Карту, плёнки и сцинтиграммы — мне на стол. Идёмте.

В процедурной горела одна лампа, над кушеткой. Тело под простынёй лежало слишком ровно без малой осадки, с которой обмякает обычный покойник.

Я стянул простыню до пояса.

На Аркадия Дмитриевича Лощинина я смотрел впервые, и даже сейчас было видно, что при жизни он производил впечатление. Ухоженная бородка, дорогая стрижка, развитая мускулатура человека, бегающего по утрам. Веки застыли полуоткрытыми, и в щели между ними тускло отсвечивало серебро. От уголка губ по щеке тянулась засохшая дорожка с металлическим блеском, похожая на след припоя.

Его кожу я тронул тыльной стороной пальцев. Холодная и твёрдая. Такую пальцы хирурга встречают только на кальцинатах. Я положил ладонь на грудину и надавил, сначала умеренно, потом всем весом. С тем же успехом можно было давить на операционный стол.

— Печень? — спросил я.

— Каменная, бугристая, на четыре пальца из-под дуги, — отозвалась Зиновьева. — Пальпировали за двенадцать часов до смерти. Билирубин и трансаминазы при этом — норма. Идеальная норма, Илья Григорьевич, до самого конца. Суррогат рисовал нам анализы здорового человека, пока пациент превращался в статую.

Я взял правую кисть покойника. Пальцы согнулись туго, с сопротивлением, но согнулись. Локоть тоже дал несколько градусов. Периферия оставалась тканью, фронт окаменения шёл изнутри, от сердца и печени к поверхности, и до кистей дойти не успел. Я уложил руку на место и поймал себя на том, что размышляю о покойнике в настоящем времени. «Идёт», «не успел». Как о пациенте, которого ещё можно вести.

— Время от серебряных глаз до асистолии?

— Две минуты, — сказал Семён. — От асистолии до прекращения мероприятий — три. Компрессии были невозможны физически.

— Видел. Грудина как бетон, — я выпрямился. — Так. Карту и плёнки разложите мне в ординаторской, сцинтиграммы отдельно. И поделите между собой два часа сна, по очереди, это распоряжение. Мне нужно десять минут с ним наедине.

Зиновьева вдохнула, как перед вопросом, передумала и вышла первой. Семён задержался у двери на полсекунды дольше необходимого и тоже вышел. Дверь закрылась, шаги стихли, и мы остались втроём — я, мёртвый Лощинин и Фырк, перебравшийся с моего плеча на спинку кушетки.

— Двуногий, — сказал Фырк, и ехидство в его голосе притухло до рабочего минимума. — Можно я?

— Нужно.

Он спрыгнул на простыню. Контур его поплыл, шерсть налилась серым полупрозрачным светом, и в астральной форме Фырк нырнул в грудную клетку покойника, как в прорубь — ушёл целиком, и поверхность кожи не дрогнула.

Я ждал, глядя на серебряную щель между век. Секунд через десять в моей голове развернулась картинка. Наша связь с ним крепла и Фырк передавал её напрямую, без слов, и от этой трансляции заломило в висках.

Изнутри грудная клетка Лощинина выглядела пещерой. Своды из окаменевших рёбер смыкались над колоннами сросшихся сосудов, а в центре висело сердце, огромное в этом масштабе, серое, с поверхностью, в которой клетки спаялись в правильную решётку с гранёным блеском. Между камер не двигалось ничего. На любом уровне, до которого дотягивалось зрение духа.

— Слушай, ну тут полный финиш, — голос Фырка пришёл вместе с картинкой,. — Триста лет живу, такого не видел. Клетки срослись в кристаллическую решётку, миокард сплошной, без полостей. Грач твой прав — сердце буквально каменное. Кровотока нет вообще, движения тоже. Труп трупом, двуногий, и труп образцовый.

Картинка погасла. И тут рефлекс сработал раньше любых рассуждений. Я потянулся к телу на кушетке тем внутренним усилием, которым включал Сонар. Знакомое движение, отработанное на тысяче пациентов.

В ответ пришла пустота.

Я стоял над пациентом, которого нужно было увидеть изнутри, и у меня не было глаз. Ощущение было физическим, как нащупать языком лунку вырванного зуба, и на вкус оно было таким же.

Я выдохнул и опустил руки. Голова и пальцы остались при мне, и для случая, лежавшего передо мной, других инструментов всё равно ещё не изобрели.

— Он не совсем мёртв, Лукумон.

Голос прозвучал сверху. Под потолком процедурной, в тени над лампой, развернулись серебристые перепонки, и Айла спланировала вниз, описала круг над кушеткой и повисла в воздухе над грудью покойника.

Из грудной клетки по пояс вынырнул Фырк. Усы его встопорщились.

— Ты⁈ — он выбрался на грудину целиком и встал столбиком. — Ты где пряталась, летучая мышь-переросток⁈ Восемь часов полёта я один отдувался за весь астрал и нёс вахту, а она, оказывается, ехала зайцем! Могла бы и показаться!

Айла прижала уши. Она посмотрела на Фырка, тут же перестала на него смотреть и сделала вид, что её чрезвычайно интересует стойка с инструментами.

— Я наблюдала, — сказала она тихо. — Так велел Совет. И так было… спокойнее.

— Спокойнее ей было! В багажном отсеке!

— Хватит тебе, — сказал я. — Айла. Почему ты считаешь, что он не мёртв? Я сам его щупал. Там камень, кровотока нет, мозг без перфузии достаточно давно. По всем человеческим меркам это покойник.

Айла повернулась ко мне. Глаза у неё были огромными, тёмными, без белка, и в них двумя точками отражалась лампа над кушеткой