Глава 7
Четвёртая палата встретила их запахом раньше, чем картиной. Семён уловил его с порога: сладковатый, тёплый, металлический, с той самой нотой, что висит над раскрытой грудной клеткой на операционном столе. Кровь. Источником на этот раз были лёгкие.
Катя лежала на кровати с поднятой спинкой, и подушки сбились ей под лопатки. Грудная клетка ходила часто, рёбра проступали под взмокшей сорочкой, и каждый вдох выходил с булькающим клокотанием из глубины груди. Синева легла на губы, на ногтевые ложа, на кончик носа и мочки ушей. Из приоткрытого рта с каждым выдохом поднималась розовая пена, пузырилась и стекала по подбородку на простыню.
Семён знал этот цвет. Плазма стояла в альвеолах, в тех миллионах крошечных пузырьков, через которые в кровь заходит кислород, и они заполнялись жидкостью, и каждый вдох давал девочке меньше воздуха, чем предыдущий. Она тонула. Лёжа на больничной койке терапевтического корпуса, под лампой дневного света, в трёх минутах ходьбы от ординаторской, где они полчаса спорили о дифференциальном ряде.
Тарасов бросил чемодан укладки на соседнюю кровать, щёлкнул замками и откинул крышку. Ларингоскоп он выхватил не глядя, рукой, знавшей укладку наизусть.
— Интубация! — голос реаниматолога ударил по палате. — Коровин, трубу, семёрку! Зиновьева, кислород, высокий поток! Ордынская, ко мне, держишь сосуды!
Палата пришла в движение. Коровин рвал упаковку с эндотрахеальной трубкой и зубами сдёргивал колпачок со шприца для манжеты. Зиновьева крутила вентиль кислородного баллона у стены, и шипение газа влилось в клокотание Катиного дыхания. Дежурная медсестра прижалась к стене с лотком ампул, и Семён махнул ей рукой, освобождая подход к изголовью.
Ордынская подошла к кровати с другой стороны.
Инструментов она не доставала. Биокинетику инструменты ни к чему. Лена занесла обе ладони над грудью девочки, в десяти сантиметрах от сорочки, не касаясь, и закрыла глаза. Семён видел, как у неё напряглись плечи, как сошлись брови, как пальцы чуть согнулись, словно она удерживала между ними что-то тяжёлое и скользкое.
Биокинез не лечил разрушенный эндотелий. Залатать капилляры, прохудившиеся по всему телу, Лена не могла. Она делала единственное, что было ей по силам: обжимала сосуды снаружи, усилием воли сводила стенки протекающих капилляров в лёгких, как пальцами зажимают надорванный шланг. Плазма продолжала сочиться, но медленнее. Это давало время. Буквально минуты.
Тарасов запрокинул девочке голову, ввёл клинок ларингоскопа в правый угол рта и отжал язык влево. Семён стоял рядом и видел, как реаниматолог приподнял рукоятку, открывая надгортанник, как блеснул в свете лампы влажный вход в гортань.
— Трубу, — бросил Тарасов, не отрывая взгляда.
Коровин вложил трубку ему в правую руку прямой, выверенной подачей. Тарасов провёл её вдоль клинка, мимо голосовых связок, вниз, в трахею, движением, в котором не нашлось места ни лишнему миллиметру, ни секунде промедления. Вынул клинок. Коровин раздул манжету, подсоединил мешок Амбу и сжал его.
Грудная клетка девочки приподнялась. Ровно, симметрично, под давлением чистого кислорода, шедшего теперь прямо в лёгкие, минуя залитую пеной глотку.
— Дыхание есть, — сказал Тарасов, прижав фонендоскоп к боку девочки. — С обеих сторон. Стоим в трахее.
Розовая пена на губах перестала прибывать. Коровин ритмично сжимал мешок, и с каждым сжатием в синюю кожу Кати возвращался намёк на живой цвет, бледный, медленный, но возвращался.
Семён выдохнул. Только теперь он понял, что не дышал последние полминуты.
Ордынская покачнулась.
Семён повернулся к ней. Лена стояла с закрытыми глазами, ладони по-прежнему висели над грудью девочки, но из правой ноздри у неё текла кровь, тонкой струйкой по губе, по подбородку, и капала на воротник халата. Лицо стало серым.
— Лена, — сказал Семён.
— Держу, — ответила она, не открывая глаз. Голос был ровным, и Семён слышал, чего ей стоила эта ровность. — Не отвлекай. Отпущу — снова потечёт.
Он обернулся к двери.
В дверном проёме стоял Грач.
Денис Грач вжался спиной в дверной косяк. Руки висели вдоль тела, и кисти у него подрагивали мелко, как у человека на морозе. Лицо побелело до цвета извёстки, и Семён видел, как ходит у него кадык, раз, другой. Глаза смотрели на кровать, на трубку во рту девочки, на кровь под носом Ордынской, и в этих глазах стояло то, чего Семён за всё время знакомства у Грача не видел ни разу. Страх. Это было странно для него.
Он шагнул к двери и перехватил Грача за локоть. Локоть был твёрдым, сведённым, и под пальцами Семён ощутил, как дрожит у диагноста рука. Он потянул его в палату, к кровати, силой, не давая упереться.
— Смотри на неё, Денис, — сказал Семён.
Голос вышел жёстче, чем Семён от себя ожидал, ниже и ровнее, с той командной паузой между словами, которую он сотни раз слышал от Разумовского и которую никогда не умел повторить. Сейчас она пришла сама.
Грач моргнул. Взгляд дёрнулся от двери к кровати, к трубке, к мешку Амбу в руках Коровина, к Ордынской с окровавленным лицом. Семён увидел, как Грач сглотнул, как грудь его поднялась на глубоком вдохе.
— Тромбоцитопения, — проговорил Грач хрипло. — Анемия. Эндотелий. Утечка системная.
— Сейчас неважно, как это называется, — сказал Семён. — До твоего диагноза она не доживёт, если мы её не удержим. Включайся.
Грач кивнул. Один раз, коротко.
Аппарат ИВЛ принял девочку на себя через десять минут. Тарасов подключил контур, выставил параметры, и грудная клетка Кати стала подниматься и опускаться в заданном ритме, ровно, без клокотания. Монитор над кроватью показывал, как сатурация ползёт вверх: восемьдесят два, восемьдесят семь, девяносто один. Цифры горели зелёным.
Тарасов стянул перчатки, тыльной стороной запястья утёр пот со лба и привалился плечом к стене. Лицо у него блестело, и на халате под мышками проступили тёмные круги.
— Удержали, — сказал он. — Пока удержали. Но если мы не поймём, что её жрёт, через сутки повторится. И в следующий раз я её не вытащу.
Семён это понимал. Интубация и кислород вернули девочке дыхание, ИВЛ выиграл им время, биокинез Ордынской держал капилляры. Работало это против следствия. Причина оставалась там же, где была час назад, и пока у неё имелось только одно имя, список из двенадцати отвергнутых диагнозов на доске в ординаторской.
— Зиновьева, — сказал Семён. — Тотальный осмотр. Снимаем всё. Сорочку, бельё, носки. Каждый сантиметр кожи под лампой.
— Уверен? — тихо спросила Александра.
— Да, — твердо ответил Семен. С каждым днем он все больше был уверен. В себе. И в диагнозах которые ставил.
* * *
Существо на троне поднялось во весь рост, и Фырк задрал голову.
Орёл. Огромный, размером с колокольню, сотканный из звёздного света. Тело его состояло из множества крошечных огней, мерцавших и перетекавших друг в друга, и сквозь эти огни Фырк различал тёмную базальтовую спинку трона.
Орёл держал крылья сложенными, и каждое перо складывалось из созвездий, тлеющих собственным холодным светом. Вместо глаз у него горели две белые звезды без зрачков, и когда орёл посмотрел вниз, на арену, Фырк ощутил этот взгляд кожей, сквозь мех, как ощущают жар от приоткрытой печи.
Он наклонил голову. Из воздуха перед ним соткался свиток, длинный, полупрозрачный, испещрённый строками света. Орёл подцепил его когтем, развернул и откашлялся.
Звук получился такой, словно где-то глубоко под лунной корой сдвинулись и потёрлись одна о другую две тектонические плиты. Фырк прижал уши к затылку.
— Дело номер восемьдесят четыре, литера «А», с пометкой «бис», — произнёс орёл, и голос его оказался скучным, ровным, тягучим, голосом существа, зачитавшего за вечность тысячи таких дел. — Обвиняемый: дух-хранитель четвёртого ранга. Вид…
Орёл прищурил одну звезду, разбирая строку на свитке.
— … бурундук, — закончил он. — Обвиняется в систематическом нарушении Параграфа четырнадцать, пункт «Б», Устава Равновесия. Формулировка: несанкционированное вмешательство в физиологию смертных.
Орёл опустил свиток и упёр в Фырка обе звезды.
— Что скажете в своё оправдание, подсудимый?
Фырк ждал другого.
Он слышал от старших духов рассказы о Совете. О том, как древние испепеляют отступников прямо на арене, как разрывают привязки и развеивают провинившихся по орбитам газовых гигантов. И шёл сюда, готовясь к грому, молниям и немедленной расправе, к пафосу и приговору, занесённому над головой ещё до первого слова. Вместо этого ему зачитали номер дела с литерой «бис» и пунктом «Б».
Фырк почувствовал, как у него отпускает где-то в районе третьего позвонка. Бюрократия. Скучная, протокольная бюрократия с номерами, литерами и пунктами. Он провёл рядом с двуногим долго, и насмотрелся на консилиумы, лекарские комиссии, разборы и аттестации. Кобрук с её холодными глазами и папками. Заседания, на которых Илью песочили за несанкционированные операции. Протоколы, регламенты, выговоры. Знакомая стихия.
«Так-так, — сказал он себе. — Это я переживу. Костром тут и не пахнет, обычное совещание, а на совещаниях, пушистый, побеждает тот, кто говорит уверенно и непонятно».
Фырк расправил усы. Подобрал хвост, выпрямился на задних лапках и завёл передние за спину, заложив одну поверх другой, точь-в-точь как двуногий, когда тот расхаживал по палате на утреннем обходе и собирался вынести вердикт ординаторам. Поза придавала уверенности. Фырк перенял её давно и пускал в ход в особых случаях.
— Уважаемый Совет, — начал он, и собственный голос показался ему солидным. — Позвольте заметить.
Он выдержал паузу, как делал двуногий.
— Коррекция синусовой брадикардии и купирование анафилактического шока путём точечного астрального воздействия на блуждающий нерв не являются прямым вмешательством в судьбу смертного. Это компенсаторная терапия острой гипоксии. Мой Лукумон проводил дифференциальную диагностику, я же ограничивался сбором анамнеза на клеточном уровне. Параграф четырнадцать, пункт «Б», к подобным манипуляциям неприменим.
В амфитеатре повисла тишина.
Фырк скосил глаза влево, вправо, не поворачивая головы, и оценил эффект. Эффект превзошёл ожидания.
Медведь на ближайшем ярусе, тот который с рунами по шкуре, медленно повернул тяжёлую голову к соседке-змее. Змея приподняла голову с колец и выпустила раздвоенный язык, словно надеялась попробовать смысл сказанного на вкус. Ястреб ярусом выше переступил с лапы на лапу. Сова моргнула, сначала одним глазом, потом другим.
Они не понимали. Тысячелетние духи, видевшие рождение и гибель человеческих царств, знавшие толк в проклятиях, аурах, астральных нитях и переселении душ, сидели и хлопали глазами, потому что маленький бурундук в центре арены произнёс слова, которых не было ни в одном из их древних языков. «Синусовая брадикардия», «блуждающий нерв», «дифференциальная диагностика». Звучало солидно.
Свиток в когтях орла повис. Орёл смотрел на Фырка двумя белыми звёздами, и в глубине этих звёзд Фырк уловил то, чего не ждал увидеть на суде Совета Старейшин. Растерянность.
На нижнем ярусе, слева от Ррыка, Шипа подняла лапу и прикрыла ею мордочку. Плечи у кошки мелко вздрагивали. Ее душил смех.
Справа Ррык, лев с тлеющими в гриве искрами, прикрыл глаза и довольно заурчал. Низкий рокот прокатился по арене, отражаясь от базальтовых стен, и Фырк понял, что старый знакомый им доволен.
Орёл шевельнулся. Свернул свиток одним движением когтя, и тот растворился в воздухе, рассыпавшись искрами. Потом орёл расправил крылья.
Звёздные крылья развернулись на половину арены, и от взмаха по залу прошла волна света и давления, придавившая Фырка к полированному базальту. Он присел, вжав уши. Шёпот и шевеление на ярусах смолкли разом.
— Довольно, — произнёс орёл, и от прежней скуки в его голосе не осталось следа. Голос стал твёрдым, тяжёлым, и каждое слово падало на арену, как сорвавшаяся со свода каменная глыба. — Прекрати жонглировать человеческими словами, бурундук. Ты прячешься за чужой учёностью и надеешься, что Совет не разглядит сути. Совет видит суть всегда.
Орёл подался вперёд, и две белые звезды впились в Фырка.
— Параграф четырнадцать охраняет Равновесие. Спасение или гибель отдельных смертных Совет не занимают. Тебя судят за еще и за иное. Ты привязался к Лукумону слишком крепко. День за днём ты вёл его, подсказывал, направлял, лечил его руками то, чего он не видел сам, и сделал его непобедимым в его мире. Ты дал смертному глаза, которых ему иметь не положено. Он стал слишком силён, и чаша качнулась. Равновесие нарушено по твоей вине.
Орёл выпрямился на троне, и звёзды его взгляда стали ярче.
— Приговор Совета таков. Связь между тобой и Лукумоном разрывается немедленно. Ты отправляешься в Изоляцию.
Страх вернулся.
Он накрыл Фырка холодной волной, от кончика носа до кончика хвоста. Изоляция означала пустоту, бессрочное одиночество в глухом астральном кармане, отрезанном от всего живого, и любой дух боялся её до дрожи. Фырк боялся тоже. И всё же сильнее Изоляции его ужаснуло первое слово приговора. Разрыв.
Потерять связь означало потерять двуногого. Потерять утренние обходы, операционные, ворчливые переклички над историями болезни, плечо, на котором он провёл столько времени. Триста лет Фырк прожил наблюдателем, скользил по краю чужих судеб и отпускал привязку прежде, чем кто-нибудь успевал к нему прикипеть. С двуногим он впервые остался, и впервые его существование обрело смысл, выходивший за пределы сухих строк Устава. Теперь Совет собирался это отрезать одним росчерком звёздного когтя.
Фырк стоял в центре арены, маленький, серый, под взглядом сотен древних, и звёзды орла ждали ответа. Слева довольно урчал Ррык. На бархатной подушке прятала смешок Шипа. Приговор уже прозвучал, и Фырку оставалось одно. Открыть пасть и заговорить. Так, как научил его двуногий. По существу и глядя в глаза.
Фырк набрал в грудь воздуха, готовясь ответить, но заговорить не успел.
С нижнего яруса поднялся Ррык. Совет повернул на него взгляды и замер.
* * *
Кафе занимало угол первого этажа, четыре столика внутри и три на узкой веранде под навесом из виноградной лозы. Мы сели внутри, у окна, выходившего на улицу, что спускалась к порту. Юсуф устроился напротив, спиной к стене, и я отметил, что место он выбрал так, чтобы держать в поле зрения и дверь, и окно. Привычка человека, которому есть чего опасаться.
Хозяин принёс кофе в медной джезве, тарелку жареной барабульки, хлеб и миску оливок. Ника придвинула к себе рыбу, отделила белое мясо от хребта и принялась есть. Тошнота, мучившая её всё утро, к полудню отступила, и щёки у неё порозовели. Я смотрел на жену и радовался этой малости, тому, что она ест.
Юсуф говорил без умолку. Он рассказывал о храме Артемиды, о библиотеке Цельса, о подземных цистернах, по которым в византийские времена в город подавали воду, о торговцах, веками возивших шёлк через эфесский порт. Он улыбался, жестикулировал, и красная феска съезжала у него на затылок.
Утром этот человек дрожал: мокрые ладони, тахикардия, тремор пальцев, мявших фетр фески. Сейчас от утреннего тремора не осталось следа. Ладони сухие, голос ровный, движения плавные. Перемена была слишком резкой. Человек, который ещё на лестнице потел от страха, за два часа не успокаивается до беспечного экскурсовода сам собой, без причины. Страх у Юсуфа никуда не делся, он сменился чем-то другим. Облегчением, например. Облегчением того, у кого всё пошло по плану.
Я ел механически, чувствуя вкус рыбы и не получая от него удовольствия. Краем глаза я держал улицу. Браслет на правом запястье лежал ровным холодком, и забрало в голове стояло спокойно, без намёка на давление. В мой разум никто не лез. С этой стороны было тихо, и эта тишина мне не нравилась.
Айлу я оставил наверху, в квартире, дремать на спинке кресла. Сонар молчал, а Фырка по-прежнему не было. Сейчас вся моя защита сводилась к собственным глазам да тёмному браслету, смысла которого я до конца не разгадал.
За соседним столиком сидели Балков и молодой менталист. Капитан развернулся вполоборота к окну, кофе перед ним стыл нетронутым, и светлые глаза без выражения скользили по улице, по прохожим, по фасадам домов напротив. Молодой держал руки на столе и тоже смотрел наружу.
Первым я услышал звук бьющегося стекла.
Звон, резкий, и следом глухой удар тела о раму. Я обернулся к веранде. В стеклянную перегородку, отделявшую веранду от тротуара, врезался человек. Мужчина в светлой рубашке, тот самый, с размеренным шагом, которого я видел утром из микроавтобуса. Лицо пустое, глаза остекленевшие, без фокуса. Он ударился о стекло грудью, отступил на шаг и ударился снова, не меняя выражения лица и не издавая ни звука.
Из переулка вышел второй. За ним женщина в платке, та, что утром выронила апельсин и не нагнулась за ним. Потом ещё люди, с разных сторон улицы, со стороны порта и со стороны руин.
Они стягивались к кафе молча. Старик, прижимавшийся утром ладонью к стене дома, торговцы, рыбаки, женщина с ребёнком на руках, двое туристов в светлых шляпах. Десятки людей сходились к окнам и двери, и двигались они с пугающей согласованностью, словно каждое тело было пальцем одной огромной руки.
И судя по тому, что они не спускали с меня взгляд, то шли они за мной.
Балков вскочил из-за столика. Стул опрокинулся и стукнул о пол. В руке капитана появился пистолет.
— Уводи их! — крикнул он, не оборачиваясь. — Юсуф, чёрный ход! Живо!
Молодой менталист вскинул раскрытые ладони к окнам, и в воздухе перед ними задрожало плотное марево, отжимая первые тела от стекла. Лицо у парня свело судорогой усилия.
Юсуф вскочил. Он схватил меня за рукав, поймал Нику за запястье и потянул нас от окна вглубь зала, к низкой двери в кухню.
В кухне ударило жаром от плиты и запахом перекалённого масла. Юсуф отшвырнул ногой плетёный коврик у дальней стены. Под ковриком в каменном полу лежал железный люк с откидным кольцом. Юсуф рванул кольцо, крышка поднялась с тяжёлым скрипом, и из чёрного проёма потянуло холодом, сыростью и затхлой водой.
— Вниз, — сказал он. — Быстро. Я знаю дорогу.
Из кармана Юсуф достал фонарь. Не нашарил впотьмах, не схватил с полки. Достал из кармана, готовый, заряженный, будто положил его туда заранее.
Мы спустились по узким каменным ступеням. Тоннель внизу был старым, с низким сводом из подогнанных друг к другу тёсаных блоков, византийской кладки, какую я видел на гравюрах в книгах. Юсуф пошёл первым с фонарём, Ника за ним, я замыкал. Под подошвами хлюпала вода, со свода капало, и луч фонаря выхватывал из темноты мокрые стены и низкие арки переходов.
Дальше начался бег. Ника дышала тяжело, я поддерживал её под локоть, помогая держать темп, и на поворотах придерживал, чтобы она не задела плечом о камень. Юсуф сворачивал уверенно, без заминки, налево, потом направо, потом снова налево, в лабиринте переходов, разбегавшихся от главного тоннеля.
И тут я начал считать.
Хирург считает всегда. Время операции, объём кровопотери, расстояние от края резекции до здоровой ткани, всё это я привык мерить с точностью до миллиметра, и привычка работала сама, без моего участия. Мы бежали уже минут десять. При нашей скорости, с поправкой на повороты и больную от бега Нику, мы прошли больше километра. И всё это время тоннель шёл под уклон. Любой путь к спасению поднимал бы нас к свету и воздуху, к поверхности. Мы же спускались, всё глубже, и пол ни разу не качнулся вверх.
Я слушал дыхание Юсуфа профессиональной привычкой, как слушают пациента. Он бежал впереди с фонариком, в трёх шагах, и за десять минут под землёй, после километра бега, грудная клетка его должна была ходить ходуном. Юсуф не задыхался. Дышал он ровно, ритмично, и я не уловил ни одного тяжёлого вдоха.
Теперь тот утренний страх читался иначе. Мокрые ладони, частый пульс, тремор пальцев я списал тогда на страх человека, за которым следят. На деле Юсуф боялся одного: что я раскушу его прежде, чем захлопнется ловушка.
Я сжал руку Ники крепче. Она скосила на меня глаза, на бегу, и по моему лицу прочитала достаточно, чтобы не задавать вопросов. Впереди прыгал луч фонаря, выхватывая из темноты всё новые арки, и тоннель уводил нас вниз, в глубину, под мёртвые руины Эфеса. В конце этого спуска нас дожидался хозяин ловушки, человек, выстроивший весь этот опустевший город, мой отец.
Я остановился.
Резко, посреди узкого коридора, и Ника по инерции ткнулась мне в спину. Я развернулся вполоборота и заслонил её, встав так, чтобы между ней и Юсуфом оказалось моё плечо.
— Дальше мы не пойдём, — сказал я.
Юсуф обернулся. Луч фонаря качнулся, и тени поползли по мокрым сводам.
— Господин Разумовский, — проговорил он, и в голосе ещё держалась суетливая тревога проводника. — Там люди! Они идут за нами! Нам нужно уходить, скорее!
— Ты не запыхался, — сказал я. — Километр бегом под землёй, а дыхание ровное, как у меня на обходе. И всё это время мы спускались, прямо под библиотеку Цельса, в ту самую точку, от которой бежать полагается в обратную сторону. Я дальше не сделаю ни шага.
За спиной у меня лязгнуло. Глухо, тяжело, с визгом металла по камню. Я обернулся. Поперёк коридора, в нескольких шагах позади, из паза в своде опустилась железная решётка. Прутья в палец толщиной вошли в гнёзда в полу и встали намертво, отрезав путь назад.
Юсуф вздохнул всей грудью, и плечи у него опустились. Потом он выругался, длинно и грязно, по-русски, тем матом, какой я слышал в приёмном покое от поступавших по пьяни трактористов.
— Всегда ты был упрямым, — сказал он по-русски, без турецкого акцента, ровным усталым голосом взрослого человека. — Ну, здравствуй, сын.
Он поднял руку и провёл ладонью перед лицом, коротким смазанным движением, словно стирал что-то с воздуха.
Лицо Юсуфа поплыло.
Смуглая кожа посветлела. Тонкие черты огрубели, скулы раздались вширь, нос стал тяжелее. Молодость стекла с лица, как воск с оплывающей свечи, и под ней проступила сетка морщин у глаз и жёсткая складка у рта. Плечи под пиджаком расправились, и щуплый турецкий связной на моих глазах обернулся крепким широкоплечим мужчиной лет пятидесяти.