Александр Лиманский, Сергей Карелин Лекарь Империи 25 ФИНАЛ · Глава 1

Глава 1

Первым сквозь стену вошёл Ррык.

Лев вошел, как хозяин. Впрочем хозяином он и был: восемьсот лет этот город стоял под его лапой. Он пересек зал по диагонали, неторопливо, встал сбоку от стола, между нами и дальней стеной, и склонил тяжёлую голову перед Императором ровно настолько, насколько склоняют голову равному.

— Я привёл, — сказал он. — Как обещал.

И следом сквозь дальнюю стену, через герб, вошли Старейшины.

Их было трое. Куница Альдо шла первой, небольшая, тёмная, и от её шагов по паркету не было звука. За ней, не касаясь пола, двигалась Хорста, черепаха, огромная, древняя, и воздух вокруг её панциря плыл, как плывёт он над раскалённой дорогой.

Последним вошёл Люмьер. Орёл из звёздного света сложил крылья ещё в стене, и всё равно в зале стало светлее, ровным светом без источника, и колонны отбросили тени в обе стороны сразу.

Я слышал, как рядом со мной перестала дышать Лена. Серебряный, человек, тридцать лет ничему не удивлявшийся по долгу службы, стоял со сцепленными за спиной руками, и костяшки его пальцев были белыми. Хорста прошла в трёх шагах от нас, и я поймал себя на том, что стою по стойке смирно, хотя никто не командовал.

Четыре тысячи лет Совет не приходил к людям. Люди ходили к ним, на поклон, на суд, за силой, и год назад в этом ряду отказали Императору. Теперь Совет стоял в его зале, на его паркете, и молчание длилось долго, потому что ни для этой встречи, ни для этого молчания не существовало никаких правил.

Первым заговорил Люмьер.

— Государь, — голос звучал не в ушах, в середине головы. — Совет пришёл говорить. Слушай слово, оно короткое, мы несли его четыре тысячи лет. Мы уничтожили машину и главную угрозу нашего существования. Украденная Искра возвращена. Женщина твоего народа, в которой её копили против нашей воли, отдала её назад добровольно, всю, до последней доли, и отдала не нам. Своим. Больным. Такой платы мы не назначали, потому что не знали, что она бывает. Долг, разорвавший старый Пакт, закрыт этой платой полностью. Переработанных, — свет орла потускнел, — Совет закрыл сам, этой ночью, всех. Это была наша скорбь и наша работа, и она окончена. Причина вражды устранена. Устранена той же кровью, которая когда-то заключала Пакт.

Он повернул голову, и взгляд из звёздного света прошёл по мне и остановился на Императоре.

— Твоя часть сделки исполнена, Государь. Хранитель обещал привести нас к твоему порогу, если люди сами добудут голову зверя, разорившего яму. Люди добыли её этой ночью, своими руками, и положили больше, чем мы просили. Ррык привёл. Мы пришли. Теперь слушай, зачем.

Хорста качнула древней головой, и заговорила она, медленно, с паузами, в которые помещался целый вдох.

— Старый Пакт был устроен просто. Вы брали, мы терпели. Он продержался четыре тысячи лет и кончился тем, чем кончается всякое терпение. Нового такого не будет. Совет предлагает другое: союз. Две стороны, обязательства в обе стороны, счёт в обе стороны. Вы перестанете брать Искру, как воду из колодца, и начинаете просить, как просят у соседа. Мы перестаём молчать и начинаем отвечать. Спорное решается словом, за словом стоит сила обеих сторон. Это всё. Подробности займут годы, и вести их будут не только те, кто стоит в этом зале.

— Совет знает, что предлагает работу, — добавил Люмьер. — Вашим людям придётся заново учиться жить рядом с нами, и учиться будет страшно. Нашим придётся терпеть вас вблизи, и терпеть будет противно. Начинать придется с малого и начинать немедленно, потому что после этой ночи нас видел весь город, и обратно в сказки мы уже не поместимся.

— С чего Совет предлагает начать? — спросил Император, когда Хорста умолкла. — Малое тоже надо назвать.

— Оно уже названо, — сказал Люмьер. — Этой ночью наши носили вашу Искру вашим больным, и город это видел. Мы продолжим открыто. Больные не спрашивают у лекаря, из какого он народа, с них и начнём. Остальное догонит.

Император выслушал всё стоя, не перебив ни разу, и ответил коротко, без бумаги.

— Империя принимает союз, — сказал он. — Обязательства в обе стороны, счёт в обе стороны. Со своей стороны начинаю с малого немедленно: с этого дня за каждую взятую долю Искры Империя отчитывается, перед кем брала. Слово сказано при свидетелях.

— Услышано, — сказал Люмьер.

И тогда куница Альдо, молчавшая весь разговор, повернула острую мордочку к нам с Фырком.

— Осталось последнее, — голос у неё был тихий и быстрый. — Совет смотрел этой ночью на многое, но дольше всего он смотрел на вас двоих. Лукумон, отказавшийся взять. Дух, отказавшийся отойти. Мы четыре тысячи лет считали, что связь человека и духа бывает только службой, когда один берёт, а другой даёт. Вы показали третье, и у третьего нет названия в наших языках. Совет решил так: название придумают потом, а строить новый Пакт будут по вашему образцу. Вы были экспериментом, лекарь. Теперь вы прецедент.

Фырк на моём плече открыл рот, закрыл его, снова открыл и в кои-то веки не нашёл, что сказать. Ррык от стола издал низкий звук, который у него означал смех.

— Запишите в летопись, — усмехнулся лев. — День, когда бурундук молчал.

Уходили они так же, как пришли, сквозь стену, через герб: сначала Альдо, за ней Хорста, последним Люмьер, и свет ушёл из зала вместе с ним, оставив обычный вечерний, из окон. Ррык уходил последним из четверых. У самой стены он обернулся к Императору.

— Восемьсот лет я хранил этот город так, что вы не знали моего имени, — сказал лев. — Теперь знаете. Работать это не помешает, привыкайте.

Он задержался возле меня, тронул хвостом по плечу, что у него означало отдельный разговор потом, и ушёл сквозь герб следом за Советом.

Император остался стоять у стола. Он стоял, положив ладонь на стеклянный кувшин, к которому никто так и не притронулся, и смотрел на герб, сквозь который только что ходили гости, Усталость на нём осталась, у людей его должности она не проходит. Но стоял он прямо, как не стоял ни разу за эти две недели, я видел это со спины.

— Четыре тысячи лет, Илья Григорьевич, — сказал он, не оборачиваясь. — И надо же, чтобы при мне.

Павших хоронили на третий день, утром, на закрытом кладбище за северной стеной.

Утро стояло пасмурное, ровное, без дождя. Свежие плиты шли в один ряд, одинаковые, серый камень, имена и даты, и у крайних ещё лежала непримятая земля. Даты на всех плитах кончались одной и той же ночью, и по этому ряду было видно, чем ночь была на самом деле, точнее любой сводки.

Под второй слева лежал капитан Балков и оба менталиста его караула, их положили вместе, как они и легли. Под четвёртой лежала Анна.

Ехали на двух машинах, молча. Грач впервые за месяц сидел без какого-либо предмета в руках, они лежали на коленях без дела, и он смотрел в окно так, как смотрят люди, отвыкшие от пустых рук. Лена держала на коленях простые белые цветы, купленные утром у метро.

Народу было мало. Так решили, и решили правильно: я, Семён, Лена, Грач, Тарасов, Зиновьева, Коровин и несколько офицеров Инквизиции по другую сторону ряда, пришедших к своим. Оркестра не было. Речей не было тоже, всё, что можно было сказать, эти люди сказали друг другу за тринадцать суток работы.

Офицеры Инквизиции подошли ко второй плите строем, без команды, и старший из них снял фуражку, и остальные сняли следом. Они постояли молча положенное им время, старший что-то коротко сказал камню, чего с нашей стороны не было слышно, и слышать было не нужно, и они отошли так же строем. Балкова хоронила его служба, по-своему, и в этом «по-своему» всё было правильно.

Город за стеной жил. Город дышал её Искрой, весь, сорок две тысячи граф и все остальные, и город никогда не узнает её имени.

Это решение принял я, и принял до похорон, взвесив на обеих руках. Ей не нужны памятники. Я знал её два месяца, короткие и последние два месяца её жизни, и за эти месцы ей было нужно от меня одно: смысл.

И он у неё теперь есть: за этой стеной ходят в школу и ездят на трамвае люди, которые без неё были бы мертвы. Любая табличка рядом с этим мелочь.

Серебряный стоял за оградой.

Он пришёл раньше всех, я видел его машину у ворот, и внутрь не вошел, стоял у чугунной решётки, с непокрытой головой, на положенном себе расстоянии. Счетов между нами не осталось.

Он держал её рассудок, сколько мог, ушёл, когда не мог иначе, и исполнил то, что исполнил, своей рукой, забрав это себе. Мы посмотрели друг на друга через ограду, он наклонил голову, я ответил тем же, и на этом разговор был окончен, потому что слова к нему не прилагались.

Я подошёл к четвёртой плите и положил ладонь на камень.

Камень был холодный, утренний. Я держал ладонь, как держал её три дня назад на остывающем лбу, и молчал, и прощание уложилось в это молчание целиком. Серый томик с закладкой лежал у меня дома, в дорожной сумке. Рассказы остались за ней, и я решил, что дочитаю их сам, вслух, когда родится сын. Пусть слушает.

Я убрал ладонь, развернулся и пошёл к воротам первым.

Команда пошла за мной.

В полдень третьего дня во дворе резиденции стояла машина на Муром.

Вещей у меня набралось на одну дорожную сумку и один чемодан, тот самый, пекинский, который я так и не разобрал за все эти недели. Водитель уложил их в багажник, и я уже взялся за дверцу, когда со стороны подъезда раздались шаги охраны, перестраивающейся коробочкой, и во двор вышел Император.

Он вышел в одном кителе, и шёл через двор не служебным шагом, каким выходят проводить своих. Я выпрямился у машины.

— Без рапортов, — сказал он, подойдя. — Я не по службе, Илья Григорьевич. Я проводить.

Он протянул руку, и я её пожал. Рукопожатие у него оказалось крепкое, сухое, без церемонии, и держал он его на секунду дольше положенного, и в эту секунду уложилось всё, о чём мы с ним договорились молчать.

Подпись на заявлении, которую он поставил своей рукой. Программа его отца. Пекин и то, что я привёз оттуда и не предъявил. Счёт между Короной и лекарем существовал, мы оба знали ему цену, и оба знали, что предъявлять его не будет никто и никогда. Союз стоял. Шрам под ним останется.

— Столица вам должна, — сказал Император. — Без вас Империя бы рухнула. А с вами — она будет процветать. Люди и духи теперь вместе. Я помню это. Совсем скоро мы вас вызовем снова. Только наведем порядок в столице. Езжайте домой, Илья Григорьевич. И передайте супруге, что Империя ждёт вашего ребёнка со всем уважением, но без спешки.

— Передам, — сказал я.

Он кивнул и пошёл обратно, и охрана сомкнулась за ним на ходу.

А у машины меня ждали мои.

Они сидели на брусчатке в ряд, все пятеро, и вид у этого ряда был такой, что водитель на всякий случай не выходил из кабины. Ррык лежал как сфинкс, налево от бампера, и полуденное солнце лежало у него на гриве. Рядом сидела Шипа, хвост кольцом, взгляд ревизора.

Айла висела на боковом зеркале вниз головой, сложив перепонки, и по обыкновению молчала. Ворон стоял на крыше машины, крыло его срослось криво, с заметным углом, но стояло вдоль тела прочно, по-рабочему. А перед всеми, на самой середине, сидел Фырк со списком претензий.

— Значит, так, — начал он, едва я подошёл. — Пока ты прощался с державой, я провёл ревизию довольствия. Утка, записанная в ведомость счетовода, не выдана. Напоминаю: по уговору она удвоена. Итого за Империей две утки, и я требую погрузки до отправления, потому что знаю я эти ваши «вышлем вслед».

— Фырк.

— Что «Фырк»? Я триста лет Фырк! Далее, по условиям службы. Я всю ночь просидел в канале, как в трубе, у меня лапы до сих пор пахнут чужой телеметрией. Я прыгал в грудную клетку начальства, а это, между прочим, никакими уговорами не предусмотрено, это был порыв, а порывы оплачиваются отдельно…

— Позорище, — сказала Шипа с брусчатки, не открывая глаз. — Духи четыре тысячи лет не брали с людей платы, а этот торгуется за птицу.

— Не за птицу, а за принцип!

— Принцип у него жареный, — сказала Шипа.

— Копчёный тоже подойдёт! — отрезал Фырк и повернулся ко мне за поддержкой. — Двуногий, скажи ей. Я теперь прецедент, меня Совет ставил в пример, с прецедентами так не разговаривают.

Ворон на крыше издал скрипучий звук, похожий на не смазанную дверь, и я не сразу понял, что старик смеётся.

— Прецедент, — проскрипел он. — Летать сперва научись, прецедент. Крылья еле держат.

— Я планирую! И нормально летаю вообще!

— Ты падаешь с достоинством, это разное.

— А ты чего молчишь? — Фырк задрал голову к зеркалу, на котором висела Айла. — Скажи ему. Ты видела, как я работал.

Айла открыла глаза, посмотрела на бурундука долгим взглядом летяги, у которой за плечами ночь над горящим городом, и снова закрыла их, не сказав ничего. Фырк удовлетворенно кивнул.

— Вот, — сказал он. — Она подтверждает.

— Она спит, — сказала Шипа.

— Она подтверждает молча. Это высшая форма.

Ррык поднял голову от лап, и перепалка стихла.

— Езжай, двуногий, — сказал лев. — Мой город чист, мой счет закрыт, твой дом стоит. Уток я пришлю двух, от себя, — он повел ухом в сторону задохнувшегося от счастья Фырка. — Заслужил. Все заслужили.

Я сел в машину. Фырк перетёк на своё место на подголовнике, Айла отцепилась от зеркала и ушла вверх, в белый день, Ворон снялся с крыши тяжело, но снялся сам. Машина тронулась, ворота резиденции разошлись перед капотом и сошлись позади, и в зеркале заднего вида остались двор, лев на брусчатке и кошка рядом с ним, смотревшие нам вслед.

Мы ехали домой.

* * *

Дом стоял у реки, а окна горели.

Я купил его за месяц до всей этой истории, толком не пожив в нем и недели, и сейчас, поднимаясь от калитки по дорожке, видел его по-настоящему впервые. За дверью пахло ужином. Нику отпустили домой сразу же как узнали, что Радулов мертв.

Она вышла в прихожую на звук замка, в домашнем, с полотенцем через плечо, и живот её, за месяц, что я его не видел, стал уже настоящим, круглым, её походка перестроилась под него, и обнимал я их двоих сразу, осторожно, боком, как учат обнимать беременных на курсах, на которые я так и не сходил.

— Доехал, — сказала она мне в плечо. — Всё, молчи. Потом расскажешь. Что сможешь.

— Что смогу, — согласился я.

В доме было тепло и правильно. На кухне со стен смотрели новые обои, которые она выбрала без меня и о которых писала мне в Пекин, в гостиной стоял новый диван, ещё в магазинной плёнке, и на этой плёнке, в самой середине, спала Морковка.

Кошка приоткрыла один глаз на мой шаг, опознала, зевнула во всю пасть и осталась лежать: за время нашего знакомства она усвоила, что хозяин возвращается всегда, и перестала делать из этого событие.

Ужинали на кухне, втроем. Ника разливала чай, Фырк сидел на своём законном месте, на табурете у окна, с печеньем в обеих лапах, и рассказывал ей отредактированную версию последнего месяца, в которой он лично спас столицу, а мы подносили.

— … и тогда я понял: медлить нельзя, — вещал Фырк с табурета, дирижируя печеньем. — Я собрался и прыгнул. Заметь, никто меня не просил. Наоборот, меня отговаривали, и отговаривал человек с медицинским образованием, вот до чего дошло. Но я дух служивый, я прыгнул, и с этого прыжка, можно сказать, всё и завертелось.

Ника слушала, кивала в нужных местах и переглядывалась со мной над его головой. Никаких деклараций за этим столом не звучало. Победа выглядела так: чай, печенье, полотенце на плече. Я сидел за этим столом и не торопил ни одну его минуту.

Ужин был простой и лучший за месяц: картошка с грибами, хлеб, который Ника теперь брала у соседки через двор, солёные огурцы из чужого, но уже почти родственного погреба. Я ел и слушал дом. После месяца в столице этих двух звуков хватало.

— Обои, значит, эти победили, — сказал я, кивнув на стену.

— Эти, — Ника проследила мой взгляд. — Ты в Пекине написал «бери любые, только не зеленые». Это было единственное внятное указание от тебя за месяц, я его исполнила. Не зелёные.

— Вижу. Хорошие.

— Илья, они висят три недели. Скажи ещё раз, при свидетеле.

— Хорошие обои, — сказал я при свидетеле, и свидетель, не отрываясь от печенья, подтвердил, что слышал и внёс в ведомость.

Морковка пришла на кухню на запах, обошла стол по периметру, обнаружила на табурете Фырка и села напротив него на пол. Эти двое знали друг друга и делили дом по договору, который никто из них не подписывал: кошка не видела в бурундуке дичи, бурундук не видел в кошке собеседника, и оба считали такое положение дел приемлемым. Морковка смотрела на печенье. Фырк демонстративно доел его целиком.

— Как там все? — спросила Ника, подливая мне чаю.

— Семён вырос, — сказал я. — Учит практикантов и уже ворчит на них, как старый фельдшер. Лена отсыпается, ей положено. Грач сдал отчёты и второй день ходит без карандаша, это у него отпуск такой. Тарасов остался при манеже до расформирования, сам напросился.

— А тот, который в усах и с термосом?

— Коровин заваривает чай уже трём сменам сразу и всем говорит, что заварка личная. Все живы, Ника. Все, кто должен был доехать, доехали.

Она кивнула и не стала спрашивать про тех, кто не доехал. Про это был отдельный разговор, и мы оба знали, что он будет, только не сегодня.

Про чемодан я вспомнил на второй кружке.

Он стоял в прихожей, где его оставил водитель, и я принёс его на кухню, положил на свободный табурет и открыл замки. Поверх рубашек, обёрнутая в казённую бумагу пекинской резиденции, лежала шкатулка.

Я развернул бумагу. Тёмное дерево, глубокая резьба, драконы по крышке, бронзовая защёлка, потемневшая от времени. Подарок Императора Китая, врученный мне в его дворце, в последний день, с единственным условием, произнесенным через Гольдмана и повторённым лично: открыть дома. Не в самолёте, не в столице. Дома, в Муроме.

Шкатулка была тяжелее, чем выглядела, и тяжесть эта сидела в ней неровно, ближе к одному краю. Теперь у меня был Сонар. Я мог просветить её насквозь, не касаясь защёлки, узнать содержимое за секунду и открыть уже готовым.

Я взвесил эту возможность в руках вместе со шкатулкой и отложил. Подарок открою так, как открыл бы до этой ночи, руками и глазами, а старик в Пекине, вручая его, смотрел на меня так, словно знал, что к моменту открытия мне будет чем подсмотреть.

— Это она? — Ника отставила кружку. — Та самая?

— Та самая.

Фырк молча положил печенье на стол.

Я поставил шкатулку на середину кухонного стола, отодвинув кружки, и вытер ладони о полотенце, как перед работой. Дом стоял в Муроме, я стоял в доме, условие было исполнено до последней буквы. Ника подвинулась ближе, Фырк перетёк на стол и замер у самой шкатулки, вытянувшись столбиком, и за окном, внизу, ровно шумела река.

Я откинул бронзовую защелку и поднял крышку.