Глава 3
— Мальчик у вас, — сказала тётя Зина. — Вон, полюбуйтесь, ничего не стесняется. Боевой парнишка.
Ника выдохнула и крепко сжала мою руку, глаза у неё были мокрые, она даже не думала это скрывать.
— Мальчик, — повторила она. — Илья. Мальчик.
— Слышу, — сказал я.
Больше у меня слов не нашлось. Сын. У меня будет сын. Я знал вероятности, я лекарь, я две жизни считал вероятности, и вот одна из них лежала на экране, толкалась пяткой и ничего не стеснялась.
И тут прорвало Фырка.
Три месяца молчания, утиного шантажа, застегнутого рта вышли из бурундука одним залпом. Он подпрыгнул на мониторе так, что экран качнулся на кронштейне, и заорал на весь кабинет, благо слышали его только двое из четверых:
— Да я знал! Я с первого дня знал! У него аура синяя, тут и смотреть нечего было! А вы мне, датчик, датчик! Три месяца датчика ждали! Да я ему уже мысленно колыбельные подобрал, четыре штуки, одну про орехи! С вас утка, Разумовские! Две утки! Прямо сегодня, и не вздумайте торговаться, я всё выстрадал честно!
— И заметь! — бурундук перегнулся с монитора, тыча лапой в экран. — Кулак показывает! Это он мне, я считаю. Мы договоримся, боец, у меня к тебе уже список тем, орехи, справедливость, устройство мира. Расти давай!
— Что ты там шипишь себе под нос, Илья Григорьевич? — тётя Зина покосилась на меня, не отрываясь от датчика.
— Радуюсь, — сказал я честно.
— Правильно делаете. Такому и радоваться, — она пощёлкала кнопками, и сбоку аппарата зажужжал принтер. — Сейчас я вам его на память отпечатаю. Первое фото, между прочим, цените.
— Зинаида Павловна, — Ника приподнялась на локте, — а точно? Ну, то есть… точно-точно?
— Золотце, — тётя Зина посмотрела на неё, — я в этом кабинете определила пол четырём тысячам человек. Ошиблась один раз, в восемьдесят девятом, и тот потом сам передумал, я считаю. Точно. Мальчик, и характер уже виден, датчик ему надоел, отворачивается. Весь в отца, тому тоже вечно некогда.
Термобумага выползла тёплой. На ней стояло зернистое серое пятно, в котором посторонний человек не разобрал бы ничего, а родитель безошибочно видел голову, спину и поднятый к лицу кулак. Я взял снимок за края и поймал себя на том, что держу его бережнее, чем держал сегодня зажим на печёночной ножке.
— Спасибо, тётя Зина, — сказала Ника, поднимаясь и одёргивая свитер.
— Идите уже, — тётя Зина махнула на нас рукой, но глаза у неё улыбались. — И это. Илья Григорьевич. Вы там начальник или кто. Отпуск ей с тридцатой недели, и без разговоров.
— Есть отпуск с тридцатой недели, — сказал я.
До машины через больничный двор было двести метров, и на этих двухстах метрах Ника успела перебрать половину святцев.
— Может, Артём? — она загибала пальцы на ходу. — Нет. Один Артём у нас уже есть, за операционным столом запутаетесь, кто кому «подъём давления». Михаил? Миша Разумовский. Звучит. Или Александр?
— Александров в этой стране и без нас достаточно, — сказал я. — Начиная с самого верха.
— Тоже верно, — она посмеялась и посмотрела на меня сбоку, осторожно, и я по этому взгляду понял, что следующая фраза у неё заготовлена и она примеряется. — А если… в честь кого-то из старших? Так делают. Родовое имя, память.
Меня передернуло изнутри, коротко, и я удержал это, на лицо оно не вышло. Родовые имена. Память. У моего сына по отцовской линии память лежала во втором корпусе под простынёй, пока её не увезли, и оставила по себе подвал, лампу и таблицы совместимости. Дед по отцу. Нет уж.
— Никаких родовых имён, — сказал я мягко, но так, что мягкость никого не обманула. — Ни по одной линии. Пусть у парня будет своя история, чистая, с первой страницы. Без нашего багажа.
У парня будет фамилия Разумовский, и это правильная фамилия. Всё остальное из наследства я предпочел бы оставить в архиве, на дальней полке, под грифом, рядом с одним черновиком. Имя — первое, что человек получает чистым. Пусть хоть оно будет без истории.
Ника посмотрела на меня ещё секунду и кивнула. Она знала мой багаж не весь, но главные вещи в нём она знала, и давить не стала. За это я её и люблю, вторая причина за день.
— Тогда думаем дальше, — сказала она. — Спокойно. Время есть.
— Зачем думать? — Фырк на плече встрепенулся, учуяв вакансию советника. — Всё же очевидно. Назовите Добрыней! Мужественно, надёжно, духи одобрят. Или вот, Иннокентий! Звучит-то как: «Иннокентий Ильич, не извольте плакать, кушать подано». Сразу уважение, сразу вес!
— Фырк.
— Что «Фырк»? Я, между прочим, единственный в этой семье, кто его уже три месяца знает лично. У меня преимущественное право голоса.
— У тебя преимущественное право на утку, — сказала Ника. — Не путай полномочия.
— Ладно, — Фырк сменил тактику. — Не Иннокентий. Тогда компромисс, пусть будет два имени, как у знатных. Одно ваше, любое, не жалко. Второе моё, совещательное. Я предлагаю Орех.
— Совещательное имя Орех, — повторила Ника. — Разумовский, ты это слышишь?
— Слышу. Фырк, у людей не бывает совещательных имён.
— У людей много чего не бывает, а потом смотришь, завели, — сказал бурундук философски.
Дальше он хотел развить мысль, вспомнил про вечер, про духовку и про то, что уток обещано две, и стратегически промолчал.
С именем мы решили не торопиться. До весны было время.
Обои с жирафами легли ровно.
Клеил я их в два вечера, по всем правилам, с отвесом и прикаткой, и жирафы теперь шли по стене детской ровными рядами, жёлтые, длинношеие, числом сорок два на четырёх стенах, я посчитал, пока сохли. Сегодня оставался бортик.
Я сидел на полу у кроватки с отвёрткой и подтягивал винты, все восемь, по кругу, эта работа была лучшей за день. Руки хирурга любят простые задачи, винт, шайба, четверть оборота, проверил люфт, дальше.
Никто не кровит, ничего не падает по давлению. Бортик перестал качаться на шестом винте, оставшиеся два я дотянул из уважения к профессии.
Ника сидела в кресле у окна и перекладывала крошечные вещи, распашонки, носки размером с мой большой палец, часть вещей она сворачивала по какой-то своей системе, а часть просто держала в руках дольше нужного.
— Этого будем звать Пятнистый, — Ника показала на жирафа над кроваткой, у которого при поклейке чуть сдвинулся рисунок и пятна легли гуще соседских. — Он бракованный, значит, наш любимый.
— У тебя все бракованные любимые.
— Работа такая, — сказала она. — За здоровыми ты присматриваешь.
На карнизе, над шторой, вниз головой спала Айла. Она появлялась в доме бесшумно, ближе к ночи, занимала свой карниз и висела до рассвета, я знал, что этот сон у неё особый, тело отдыхало, а слух работал.
Я закрутил последний винт, сел на пол спиной к кроватке и посмотрел на это все. Жирафы. Носки. Спящий на карнизе дух. За окном, если поднять астральное зрение, над домом чуть отдавал золотом купол, без единой прорехи, и под этим куполом моя жена сворачивала распашонки, а внутри у неё толкается мой сын.
— Знаешь, что странно? — сказала Ника, не отрываясь от своих распашонок. — Я перестала проверять замки. Всю жизнь проверяла, со скорой ещё привычка, по два раза за вечер. А тут месяц живём, и ни разу не встала ночью проверить. Дом какой-то… правильный.
Про купол она знала, но купол был для неё словом, а замки, привычкой, и то, что слово победило привычку, говорило о камне больше всех инструкций.
Я поймал себя на мысли, которую следовало записать, потому что таких мыслей у меня не было ни разу, мне не нужно было ждать удара в спину. Вообще. Ниоткуда. Я сидел на полу собственной детской, спиной к двери.
«Дом лечит того, кто лечит». Старик в Пекине знал, что писал.
— Всё, — сказала Ника, укладывая последний носок. — Спать. Твой сын и я требуем горизонтали.
Свет мы погасили в одиннадцать. Дома было тихо, я сразу уснул, как засыпал теперь каждую ночь, это тоже было новостью, к которой я ещё не привык.
К утренней планёрке новость знал весь Центр.
Медицинское радио работает быстрее любого телеграфа, это закон природы, когда я вошёл в ординаторскую, по лицам всё было ясно ещё до первого слова. Первым не выдержал Артём.
— Поздравляю, — он от души хлопнул меня по плечу. — И готовься, лекарь. Спать будешь стоя. Я тебя научу спать с открытыми глазами у операционного стола, навык у меня отработан до совершенства, могу читать лекции.
— Запишусь первым.
— Поздравляю, Илья, — Семён подошёл следующим и покраснел. — правда. Очень рад.
— Спасибо, Семён.
— По статистике, — сказала Зиновьева от своего угла, не поднимая головы от журнала, но с той интонацией, по которой было понятно, что она улыбается, — мальчики, зачатые летом, имеют вес при рождении в среднем на восемьдесят граммов выше. Готовьте руки, Илья Григорьевич. И спину.
— Учту в плане тренировок.
Дверь распахнулась, и в ординаторскую внесло барона фон Штальберга с коробкой, обтянутой бархатом.
— Илья Григорьевич! Узнал час назад, всё бросил! — барон сиял и протягивал коробку обеими руками. — От нас с Каменским, наследнику. Прошу.
В коробке, на атласе, лежала погремушка. Серебряная, кованая, с вензелями по рукояти и, насколько я понял, с фамильным гербом Штальбергов на торце. Весила она как хороший хирургический ретрактор.
— Барон, — сказал я, — он ещё не родился, а вы его уже в совет директоров записываете.
— И запишем! — барон ни на миг не смутился. — Лет через тридцать. А пока пусть привыкает к серебру, это дисциплинирует.
— Поздравляю, командир, — Тарасов сунул руку жёстко, по-своему. — Пацан это хорошо. Пацана можно в травматологию.
— Он сам выберет.
— Выберет травматологию, — сказал Тарасов с уверенностью, у которого не забалуешь, и отошёл.
Коровин поздравлять не стал, он действовал, к концу планёрки на моём столе стоял стакан чая с блюдцем, а на блюдце лежали два пряника, и происхождение их обсуждению не подлежало.
Последней подошла Лена. Она дождалась, пока схлынут остальные, и не стала жать руку, просто встала напротив, посмотрела на меня со спокойной теплотой, которой я ей желал с той самой ночи и которая, судя по всему, у неё наконец была.
— Береги её, командир, — сказала она. — Ты умеешь, я видела.
— Берегу.
Она кивнула и отошла к своему стулу, по дороге глянув так коротко на Семёна, что Семён уронил ручку.
Я выждал ещё некоторое время, дал всем дошуметь и хлопнул в ладоши.
— Всё, лирика закончилась. Что по сводке?
Сводка была штатной, два поступления за ночь, оба стабильные, плановый график на день полный, операционная готова к девяти. Центр работал, как работает выверенный прибор, я уже собирался закрывать планёрку, когда Семён поднял руку.
По сводке у Семёна был пациент, ради которого он придержал остальных.
— Мужчина, сорок один год, из области, перевод из районной больницы, — Семён докладывал по своей манере, от общего к худшему. — Три недели лихорадка до тридцати девяти, боли в правом подреберье, неделю как желтуха и растёт живот, асцит нарастает на глазах. В районе крутили сепсис, сеяли пять раз, всё стерильно. Потом крутили онкологию, маркёры чистые, на снимках очаговых образований нет, но печень увеличена и структура пёстрая. Вчера консилиум области написал «прогноз крайне неблагоприятный, диагноз неясен» и перевёл к нам. Гепатологи смотрели утром, разводят руками.
— Ведите.
В палате лежал жёлтый измученный человек с животом на седьмом месяце, если считать по акушерским меркам, по глазам его было видно, что слово «неясен» он прочёл в своих бумагах сам и выводы сделал тоже сам, самые плохие.
— Здравствуйте, — сказал я. — Илья Григорьевич Разумовский. Сейчас посмотрим, что у вас.
Сначала я сделал то, чему меня учили до всякого Сонара. Посмотрел склеры, жёлтые, густо. Посмотрел живот, расширенные, синие, набухшие вены вокруг пупка, расходились от него в стороны, и любой студент четвёртого курса обязан знать, как называется эта картина и о чём она кричит.
Простучал границы печени, ниже рёберной дуги на ладонь. Прощупал край, плотный, болезненный. Селезёнка тоже вышла из-под рёбер. Картина складывалась уже руками, и руки говорили, венозный застой, кровь не уходит из печени, ищите где.
Я положил ладонь ему на правое подреберье и включил Сонар.
Под ладонью лежала огромная, застойная печень, и кровь стояла в ней. Не текла, стояла, все три печёночные вены были наглухо закрыты старыми тромбами, уже организованными по краям, и вся венозная кровь органа искала обходные пути и не находила. И одна деталь достраивала картину до учебной, хвостатая доля, у которой свой, отдельный отток, в обход печёночных вен, была увеличена вдвое и работала за всех.
Я снял ладонь. Дальше было дело техники и анамнеза.
— Ноги отекают? — спросил я.
— Отекают, — удивился пациент. — Кто вам сказал?
— Вены на животе появились? Синие, вокруг пупка, раньше не было?
— Появились… жена заметила с месяц назад.
— Достаточно, — я повернулся к Семёну. — Это не онкология и не сепсис. Синдром Бадда-Киари, тромбоз всех трёх печёночных вен, застой тотальный, хвостатая доля компенсирует, но она одна и уже на пределе. Отменяйте онкологический протокол. Антикоагуляцию начинаем сейчас, гепарин по схеме, под контролем. Кровь на расширенную коагулограмму и на скрытые причины тромбоза, у мужчины в сорок один год три вены сами собой не закрываются, будем искать, почему. И готовь его к шунтированию, поставим обход, дадим крови дорогу мимо тромбов. Через час беру в операционную соседа, этого, завтра первым номером, за сутки антикоагуляция его подготовит.
— Понял, — Семён писал со скоростью стенографиста. — Диета, режим?
— Соль ограничить, постельный до завтра. И скажите жене, что диагноз есть. Это лечится.
Пациент на койке смотрел на меня так, как смотрели на меня в этой должности уже многие, и к этому взгляду я не привык.
— Лекарь… А в области три недели…
— Болезнь ваша редкая, один случай на сто тысяч. Никто не виноват, что её не узнали в лицо. Отдыхайте. Завтра будем чинить.
— Лекарь, — сказал пациент мне в спину, когда я уже шёл к двери. — А точно лечится? Вы не для жены это… У меня дочь в десятом классе. Мне бы до её выпускного, а там уж.
Я обернулся. Такие вопросы задают, глядя в пол, а этот смотрел мне в глаза, и отвечать ему следовало так же.
— Точно, — сказал я. — Болезнь у вас тяжёлая, врать не буду, и лечить будем долго. Но с выпускным начинайте выбирать костюм.
Он кивнул и было видно, что до этой минуты человек отправился умирать, а теперь лечиться. Это разные положения тела, я их различаю с одного взгляда.
В коридоре Семён догнал меня с последним вопросом:
— Илья, а если бы не Сонар?
— Если бы не Сонар, я бы назначил допплер печёночных вен и получил тот же ответ к вечеру, — сказал я. — Сонар экономит время, Семён, а не голову. Голову извольте иметь свою. Хвостатую долю на снимках было видно ещё в области, просто никто не спросил себя, почему она растёт одна.
Семён кивнул и унёсся отменять протокол. Машина Центра развернулась на новый курс за четверть часа, и к обеду человек из области получил в свою историю болезни первую за три недели строку, в которой был смысл, диагноз, план, дату операции.
Так у нас шли дни. Я бы не отказался, чтобы они шли так подольше.
* * *
На Луне в этот час шёл совет, и Ррык стоял на арене амфитеатра, у самого края, там, где положено стоять докладчику от нижнего мира.
Амфитеатр уходил ярусами вверх, в темноту, полкилометра лунного базальта, и в ложах сидели старейшие. Сегодня их собралось немного, дело считалось решённым, дорожную карту союза обсуждали четвёртый месяц, все выкладки лежали перед Советом, и оставалась ратификация, подпись и формальность.
Люмьер занимал председательское место, Хорста дремала в своей ложе первого яруса, Альдо сидела прямая, с лапами на кромке, и вела заседание по регламенту.
Свет здесь не имел источника и ровно лежал на базальте. Ррык не любил Луну. Он был духом города, шума, печного дыма и голубей, и от здешней вечной правильности у него сводило хребет.
— Слово Хранителю Москвы, — сказала Альдо.
— Скажу коротко, — Ррык обвёл взглядом ярусы. — люди готовы. Больницы двух городов ждут наших целителей хоть завтра, списки составлены, Государь подписал допуск своей рукой. Я много лет хожу среди людей и говорю вам, такого окна не было никогда и, если мы его упустим, не будет ещё восемьсот лет. Совет, дело за подписью.
Хорста в своей ложе приоткрыла один глаз, что означало у неё высшую степень участия, и проскрипела:
— Мальчик, снова оказался прав, а мы снова опоздали на четыре тысячи лет. Подписывайте, пока живы те, кто открывал двери.
По ярусам прошло согласное движение, и Альдо уже поднимала лапу, чтобы объявить голосование, когда с нижнего яруса, из тени, на арену вышел Змей.
Он не вышел даже, он вытек, кольцо за кольцом, изумрудный, исполинский, и с неторопливостью уложил себя в центре арены. Великий Обвинитель. Ррык почувствовал, как у него сама собой поднимается шерсть на загривке, и усилием положил её на место.
— Почтенные Старейшины, — голос Змея шёл вежливо, убаюкивающе, так говорят те, кому некуда спешить. — Прошу простить, что задерживаю. Я всецело разделяю воодушевление Хранителя. Эмоции понятны. Однако прежде подписи я обязан напомнить Совету об Уставе Равновесия. Параграф четвёртый, раздел восьмой, всякое допущение духов к постоянному вмешательству в жизнь смертных требует предварительного наблюдения за колебаниями Искры смертных длительностью не менее ста лет. Наблюдение не проводилось. Закон есть закон, почтенные. Мы не можем рисковать народом ради настроения момента.
— Наблюдение! — Люмьер поднялся на председательском месте, свет от него ударил по арене. — Мы наблюдали за ними четыре тысячи лет, Обвинитель! Изоляция сделала нас слепыми, я говорил это Совету и повторю!
— Совет наблюдал издали, — согласился Змей. — Параграф требует наблюдения по протоколу. Издали, вблизи, слова в Уставе стоят точные, и написаны они кровью нашего народа, председатель. Я не против союза. Я за порядок в союзе.
— Сто лет! Люди не живут сто лет! Те, кто открыл нам двери, умрут, не дождавшись!
— Смертные умирают, — сказал Змей. — Это их свойство, Устав писался с его учётом. Народ духов подождёт. Он умеет.
— А если я скажу Совету, — Ррык шагнул вперёд, и голос его низко лёг на арену, — что среди смертных уже есть те, кто отдал нашему народу больше, чем весь этот Устав вместе взятый? Женщина, вернувшаяся украденную Искру. Лукумон, отказавшийся взять. Им тоже сто лет наблюдения, обвинитель?
— Им достаётся моё уважение, — Змей повернул голову к льву, и в ровном голосе ничего не дрогнуло. — Искреннее, Хранитель, прошу верить. Один смертный и одна смертная. Двое. Устав же писан не о двоих. Он писан о народе, который простоит двадцать лет, а на двадцать первом включит генератор. Я видел это своими глазами.
Ррык смотрел на этот обмен с арены и видел то, что видел уже дважды за свою службу, как дело выигрывают одним параграфом. Змей не лгал ни в одном слове. Параграф существовал, наблюдение не проводилось, и каждый в амфитеатре знал, что стоит за этим параграфом, четыре тысячи лет назад люди делали из народа Змея батареи. Обвинитель не забыл. Обвинитель не забывал ничего, в этом состояла его должность и, подозревал Ррык, его рана.
— Есть ли у Совета возражения по существу параграфа? — спросила Альдо после долгой паузы.
Возражений по существу не было. По существу параграф был безупречен.
— Ратификация переносится, — Альдо произнесла это ровно, но лапа её на кромке ложи сжалась, — до предоставления дополнительных выкладок по колебаниям Искры смертных. Совет благодарит Обвинителя за бдительность.
Змей вежливо склонил голову, собрал свои кольца и утёк с арены так же, как пришёл.
— Хранитель, — Альдо спустилась к нему на арену, когда ярусы опустели, её тихий быстрый голос звучал устало. — Выкладки соберём. Я посажу за них лучших, срок сокращу как смогу. Но ты понимаешь, что «как смогу» на нашем языке, это годы.
— Понимаю, — сказал Ррык. — А ты понимаешь, что на их языке годы, это жизни.
— Понимаю, — сказала Альдо, и на этом разговор кончился, потому что оба были правы, и от этого им было тошно.
Врата на арене стояли открытыми, два столба астрального пламени, уходить в них следовало сейчас, пока злость не остыла, со злостью дорога вниз короче. Ррык медлил.
Он остался стоять у края. Восемьсот лет он ходил среди людей и знал за ними много дурного, но одному он у них так и не научился и не хотел, хоронить живое дело в правильных бумагах. Сегодня он смотрел, как это делают свои.
* * *
Вечером дома Ника тёрла поясницу.
Она делала это всё чаще, третий триместр брал своё, я уже знал наизусть, куда положить ладонь и как повести, чтобы отпустило. Мы сидели на кухне, за окном стояла темень, день заканчивался как обычно, тепло, никуда не надо.
— Штальберг погремушку подарил, — рассказывал я, разливая чай. — Серебряную. С гербом. Полкило весом.
— Врёшь.
— Принесу завтра, взвесишь. Барон сказал, серебро дисциплинирует.
— Этой погремушкой можно дисциплинировать взрослого мужчину, — Ника прикинула и засмеялась. — Убери её пока в шкаф, повыше. До совершеннолетия.
— Слушай, — сказала она потом, глядя в кружку. — А футболист-то наш сегодня тихий. Днём вообще почти не толкался. Я уж заволновалась даже. Обычно он мне к обеду все рёбра пересчитает, а тут тишина.
Во мне дёрнулся профессиональный нерв. Снижение шевелений. Рука пошла к её животу сама, и Сонар уже поднимался во мне привычным движением, секунды, и я буду знать всё…
Уговор. «Никакой магии дома. Пусть всё будет как у людей». Я на полпути остановил Сонар, рука легла на живот просто ладонью, которая ничего не видит.
И под ладонью толкнуло.
— О, — Ника ойкнула и засмеялась. — Проснулся. Прямо в ребро, чувствуешь? Нет, ну ты посмотри на него. Отоспался и давай.
— Чувствую, — сказал я.
Толчок был хороший, я медленно выдохнул, чтобы она не заметила, что я его задерживал. Всё в порядке. Он спал. Дети в утробе спят часами, это норма. Ника устала, погода ломалась третий день, к вечеру она всегда прислушивается к нему тревожнее. Норма. Илья-муж уложил Илью-диагноста на обе лопатки и велел лежать.
— Пойдём спать, — сказала Ника. — Футболисту завтра расти, мне завтра в регистратуру, а тебе резать. Семье нужен режим.
На лестнице Ника остановилась на третьей ступеньке, взялась за перила и постояла.
— Тяжело? — спросил я снизу.
— Нормально, — сказала она. — Просто мы с ним теперь ходим вдвоём, а ступеньки считаны на одного. Ничего, привыкнем. Иди вперёд, свет включи.
Мы погасили кухню и пошли наверх.
Разбудили меня лапы.
Фырк бил меня по щекам, часто, когда я открыл глаза, то в свете ночника увидел его морду в пяти сантиметрах от своей, и по этой морде сон с меня разом сняло. Шерсть у бурундука вся стояла дыбом, от загривка до хвоста, зрачки были во весь глаз.
— Двуногий, — прошипел он. — Вставай. Тихо. Там что-то не так.
Я поднялся, не скрипнув кроватью. Ника спала на боку, дыхание ровное, ладонь под щекой. Я накинул куртку поверх футболки, сунул ноги в сапоги в прихожей и вышел во двор.
В прихожей я двигался на ощупь, не включая света, Фырк на плече молчал, что пугало больше любых его слов, молчащий Фырк встречался мне реже, чем синдром Бадда-Киари.
Двор был в лунном свете, ясный, промороженный. Купол я поднял в астральном зрении первым делом, он стоял целый, золотой, без единой прорехи, не звенел, не дрожал. Стояла полная тишина.
— Купол цел, — сказал я тихо. — Фырк. Что не так?
— Не знаю, — бурундук сидел у меня на плече, прижавшись к шее, и я чувствовал, как он дрожит. — Я не знаю, двуногий, я проснулся, и мне… Там. У реки. Быстро иди к задней калитке.
— Фырк. Сюда не войдёт никто с умыслом, ты сам проверял.
— Иди к калитке, — повторил он. — Пожалуйста.
Слово «пожалуйста» я слышал от него за все все время раза три. Я пошёл через двор, к задней калитке, выходящей на берег.
Калитку я открыл медленно. Граница купола проходила здесь по самой кромке берега, я видел её астральным зрением, тонкую золотую черту. В двух метрах за чертой, на песке, стояла фигура.
Высокая, много выше человека, тонкая и неподвижная. Лунный свет ложился на неё и уходил в неё, как в воду, очертания были человеческими только наполовину, плечи, руки, посадка головы, а дальше начиналось другое, текучее, и под кожей, если это была кожа, ходили медленные кольца.
Я поднял Сонар и направил его за черту, на фигуру. Сонар доходил до фигуры и возвращался, не прочитав ни строки. Существо на берегу было сильнее моего дара, дар это понимал.
Фырк у моей шеи сжался в комок и тонко зашипел, на одной ноте:
— Это он… Двуногий, это он. Обвинитель. С Луны.
Сколько мы простояли так, я не считал. Река шла под льдом со своим глухим звуком, и больше во всём мире ничего не звучало. Я подумал, что в живой ночи такой тишины не бывает.
Фигура не двигалась к куполу. Потом голова её поднялась, и на меня посмотрели изумрудные глаза, с ровным глубоким свечением, голова склонилась в вежливом, глубоком поклоне.
— Здравствуй, Лукумон, — сказал Змей.