Глава 18
— Я слушаю, — мой голос прозвучал суше, чем я планировал.
Громов отложил бумаги, снял свои толстые очки, протер их о полу халата. Встал, подошел к доске на стене.
— Позвольте представить вам «Проект Искупление» с научной точки зрения, — Громов взял кусок мела. Пальцы дрожали, мел постукивал о доску, оставляя белые точки. — Оставим эмоции в стороне. Только цифры. Чистая математика.
Он начал чертить график. Линии, на удивление, были уверенными, несмотря на дрожь в руках — видно, что он рисовал подобное сотни, если не тысячи раз.
Экспоненциальная кривая роста заболеваемости. Прогнозы смертности. Статистические выкладки.
— По нашим самым консервативным расчетам, основанным на текущей скорости распространения и летальности в семьдесят процентов, без антидота в ближайшие полгода погибнет четыре миллиона человек.
Он добавил еще одну линию — жирную, уходящую почти вертикально вверх.
— При худшем сценарии — мутация вируса, повышение контагиозности, срыв карантинных мероприятий — до десяти миллионов. Это четверть населения центральных губерний Империи.
Десять миллионов. Население Швеции. Или Бельгии.
Целая страна, стертая с лица земли невидимым врагом.
Каждый из них — чей-то отец, мать, ребенок, возлюбленный. У каждого своя история, свои мечты, свои несбывшиеся надежды. Но для Громова это были просто цифры на доске.
Статистические единицы.
Он, наверное, и собственную смерть воспримет как конечную точку на графике индивидуальной продолжительности жизни.
— И это оправдывает убийство невинных? — мой голос прозвучал холодно.
Анастасия резко встала. Она обошла стол, каждый ее шаг был выверен, каблучки цокали по каменному полу.
Она остановилась за моей спиной.
— Мы не убийцы, целитель Разумовский! — ее голос взлетел на октаву выше. — Мы реалисты! Мы предлагаем выбор там, где его нет!
Холодные пальцы легли на мое плечо. Даже через одежду я чувствовал их ледяное прикосновение.
— Представьте себе, — я почувствовал ее дыхание на своем ухе. — Человек умирает от рака. Панкреатический рак, четвертая стадия. Метастазы в печени, легких, костях. Морфин уже почти не помогает. Он кричит от боли двадцать часов в сутки. Остальные четыре проводит в наркотическом забытьи.
Ее голос стал тише, интимнее.
— У него осталось три дня. Может, четыре. Дни невыносимой агонии. Дни, когда он будет молить о смерти, проклиная бога за то, что тот не забирает его.
Я знал таких пациентов. Видел их глаза — в них не было ничего человеческого, только первобытная, всепоглощающая боль и отчаянная мольба о конце.
Но это не давало права…
— И вот мы приходим к нему, — продолжила девушка, ее пальцы сжали мое плечо сильнее. — И говорим: у вас есть выбор. Умереть через три дня в агонии, забытым всеми, очередной статистической единицей в отчете. Или умереть завтра, без боли, зная, что ваша смерть спасет тысячи жизней. Что ваше имя войдет в историю как имя героя. Что ваши дети будут учить о вашей жертве в школах.
Она обошла меня и встала напротив. В ее глазах горел фанатичный огонь — такой я видел у сектантов перед актом самосожжения.
— Разве это не гуманно? Разве это не милосердно? Мы даем смысл бессмысленной смерти!
Я резко сбросил ее руку и вскочил. Стул с протестующим скрипом отъехал по каменному полу.
— Это манипуляция, — твердо сказал я. — Вы используете страх смерти и отчаяние умирающих. Вы эксплуатируете их беспомощность.
— О, какие громкие слова! — Анастасия театрально всплеснула руками. — Манипуляция! Эксплуатация! А что вы делаете каждый день, целитель? Разве вы не манипулируете пациентами, убеждая их согласиться на опасную, калечащую операцию? Разве не эксплуатируете их страх смерти, чтобы заставить их следовать вашим предписаниям?
Удар ниже пояса. И он попал точно в цель — я действительно часто убеждал, давил, почти заставлял пациентов соглашаться на рискованные процедуры. Но…
— Я убеждаю их ради спасения ИХ жизни! А не ради того, чтобы превратить их в сырье для лекарств!
Васнецов медленно поднялся.
Движение было тяжелым, словно на его плечах лежал невидимый груз всего мира. В отличие от остальных, в его глазах я видел настоящую, неподдельную муку. Человек, разрывающийся между долгом и совестью. Между необходимостью и человечностью.
— Илья Григорьевич, — его голос дрогнул. — Поверьте, если бы был другой путь… Любой другой путь…
Он подошел к столу, взял толстую папку. Его руки дрожали — не от старости, от запредельного напряжения. Он раскрыл ее передо мной.
— Мы искали альтернативы. Все лучшие умы Империи, оставшиеся нам верными, работали над этой проблемой. Синтетический аналог «Слез феникса» — невозможен, не хватает технологий. Магический барьер для изоляции городов — вирус адаптируется и пробивает его слишком быстро. Тотальный карантин — уже поздно, слишком широкое распространение.
Он перелистывал страницы — отчеты, расчеты, аналитические выкладки. На каждой странице стояла печать «Совершенно секретно» и жирная красная резолюция: «Неудача».
— И вот что у нас есть, — он открыл последнюю страницу. — Две тысячи триста семьдесят четыре пациента в терминальной стадии онкологии и неизлечимых магических болезней. Люди, которым осталось жить от нескольких дней до нескольких недель.
Это был список. Длинный, напечатанный мелким шрифтом. Каждая строчка — имя, возраст, диагноз, прогноз.
'Иван Петрович Сидоров, 67 лет, карцинома легких с метастазами в мозг, прогноз: 3–5 дней.
Мария Степановна Иванова, 54 года, глиобластома, прогноз: неделя.
Николай Воробьев, 8 лет, магическое выгорание четвертой степени, прогноз: 48 часов'
Восьмилетний мальчик. И они хотят предложить ему «стать героем».
Умереть, чтобы жили другие. Мой взгляд застыл на этой строчке, и хмурился. Я снова видел Мишку, лежащего на реанимационной кровати.
И понимал, что выбор, который они предлагают, — это не выбор. Это чудовищная, запредельная жестокость, прикрытая красивыми словами о героизме и высшем благе.
Восемь лет. Ребенок. Они хотят использовать даже детей.
— И еще, — Васнецов достал вторую папку. — Тысяча пятьсот двенадцать приговоренных к смертной казни за тягчайшие преступления. Серийные убийцы, насильники детей, государственные изменники, военные преступники.
Эти строчки читались иначе. Григорий Мясников по прозвищу Потрошитель, 37 доказанных убийств. Федор Козлов, изнасилование и убийство двенадцати малолетних девочек. Полковник Зубов, продажа военных секретов врагу, приведшая к гибели трех полков…
Монстры. Настоящие монстры в человеческом обличье. Но…
— Они тоже люди, — сказал я тихо.
— Люди? — Анастасия рассмеялась. Смех у нее был как треск разбитого стекла. — Они перестали быть людьми в тот момент, когда совершили свои преступления!
— Нам нужно всего пять процентов от общего числа, — Васнецов говорил устало, словно повторял заученный, ненавистный ему текст. — Пять процентов, Илья Григорьевич. Около двухсот человек. Двести жизней, которые и так обречены, против четырех миллионов.
Громов вернулся к доске, дописал новое, финальное уравнение.
— Математически это даже не дилемма. Двести против четырех миллионов — это соотношение один к двадцати тысячам. С точки зрения статистики, это погрешность измерения. Эмоционально — да, сложно принять. Но цифры не лгут, господа. Цифры — это чистая истина.
Цифры не лгут. Но они и не рассказывают всей правды.
За каждой цифрой — история, судьба, последний вздох. Мать, которая хочет увидеть, как ее дочь пойдет в первый класс. Старик, мечтающий дождаться правнуков.
Даже у приговоренного к смерти убийцы, возможно, есть мать, которая будет оплакивать его смерть. Самого его мне не жалко.
Фырк зашипел у меня на плече, его шерсть встала дыбом.
— Они считают людей как скот на бойне! Двуногий, это же чистой воды фашизм! Только вместо расовой чистоты — медицинская целесообразность!
Он был прав. Когда начинаешь делить людей на полезных и бесполезных, на достойных жизни и расходный материал — это первый шаг к катастрофе.
— Вы понимаете, к чему это приведет? — я говорил медленно, взвешивая каждое слово. — Сегодня мы убьем двести обреченных. Завтра решим, что можно использовать не только терминальных больных, но и просто тяжелых, с плохим прогнозом. Послезавтра — что преступники с пожизненным заключением тоже вполне подойдут. А там и до инвалидов недалеко. И душевнобольных. И просто неугодных режиму.
— Не передергивайте! — Анастасия стукнула кулаком по столу. — У нас есть четкие, строгие критерии! Только добровольное согласие! Только терминальная стадия!
— «Добровольное» согласие умирающего в агонии человека — это оксюморон. Человек в таком состоянии согласится на что угодно, лишь бы прекратить боль.
— Значит, пусть лучше умрут миллионы? — Громов резко повернулся от доски. В его глазах за толстыми стеклами очков блеснуло что-то нехорошее. — Вы готовы взять на себя личную ответственность за их смерть?
Вот он, главный удар. Переложить ответственность. Классическая манипуляция — если ты не с нами, значит, ты убийца миллионов.
Я встал так резко, что стул опрокинулся с грохотом, который эхом прокатился по подвалу.
— Врач дает клятву спасать жизнь. Спасать до последней секунды. До последнего вдоха. До последнего удара сердца! А вы просите меня стать вербовщиком смерти и торговцем последней надеждой. Фактически — палачом в белом халате!
Фырк матеаризовался из ниоткуда и подпрыгнул на моем плече, его мысленный голосок звенел от возмущения.
— Правильно, двуногий! Покажи этим упырям, что медицина — это не торговля смертью! Что есть черта, которую нельзя переступать!
Анастасия медленно поднялась, обошла опрокинутое кресло. В ее глазах мелькнуло нечто хищное — как у кошки, загнавшей мышь в угол.
— Знаете, в чем ваша проблема, Разумовский? — ее голос стал тихим, почти ласковым. — Вы романтик и идеалист. Вы все еще верите в детские сказки про абсолютное добро и абсолютное зло.
Она подошла ближе, встала в полушаге от меня.
— Но мир не черно-белый. Он серый. И иногда, чтобы сделать большое добро, приходится запачкать руки в малом зле. Иногда нужно стать монстром, чтобы победить других монстров.
— Тот, кто сражается с чудовищами, рискует сам стать чудовищем, — процитировал я Ницше из прошлой жизни.
— О, вы читали философов! — она саркастически поаплодировала. — Браво! Но Ницше также говорил о сверхчеловеке. О том, кто способен переступить через мораль толпы ради высшей цели.
— Гитлер тоже так думал. И мы знаем, чем это закончилось.
Лицо Анастасии исказилось гневом. Маска светской дамы окончательно слетела, обнажив истинную сущность — фанатичку, готовую на все ради своей цели.
— Вы просто трус, Разумовский! Слабак, прячущийся за высокими словами! Боитесь запачкать свои драгоценные ручки и взять на себя ответственность за трудное, но необходимое решение!
Высшее благо. Трудное решение. Необходимая жертва. Любимые эвфемизмы всех тиранов и массовых убийц в истории человечества. Сталин тоже говорил о необходимых жертвах, отправляя миллионы в ГУЛАГ. Пол Пот оправдывал геноцид построением нового, идеального общества.
— Нет, — отрезал я и развернулся к двери. — Я давал клятву спасать жизни. Я шел в медицинский, чтобы именно этим и заниматься. И я — не могу по-другому. Это противоречит моей природе. Каждый раз, когда я думаю о том, что какой-то человек может умереть — я теряю смысл жизни. Можете называть меня трусом сколько угодно. Но я не буду участвовать в массовом убийстве. Ни под каким соусом. Ни под какими красивыми названиями.
— Подождите! — Васнецов вскочил, опрокинув стакан с водой. Вода растеклась по столетним документам, размывая чернила. — Илья Григорьевич, прошу вас! Хотя бы выслушайте весь план! У нас есть протоколы, как минимизировать страдания! Как сделать процесс максимально гуманным!
Максимально гуманное убийство. Что дальше? Милосердный геноцид? Добрый концлагерь?
— Нет, — я даже не обернулся. — Нет ничего, абсолютно ничего, что могло бы меня убедить участвовать в этом.
— Даже если завтра в вашей больнице начнут умирать дети? — голос Громова был холодным как скальпель. — Даже если среди них будут ваши пациенты? У Миши Шаповалова ведь есть друзья. Такие же маленькие как он.
Удар в спину. Подлый, расчетливый. Он знал про моих пациентов. Изучил, подготовился.
Я замер с рукой на дверной ручке.
— Их смерть будет на вашей совести, Разумовский, — добавила Анастасия. — Каждый ребенок, каждый пациент, который умрет из-за отсутствия антидота — это будет ваша вина. Потому что вы могли их спасти, но отказались.
Классическая манипуляция. Перекладывание вины. Но часть меня — маленькая, гадкая, предательская часть — шептала: а вдруг они правы? Вдруг мой идеализм, моя клятва Гильдии убьют больше людей, чем их безжалостный прагматизм?
Нет. Нет, черт возьми!
Я дернул тяжелую дубовую дверь с такой силой, что она с грохотом ударилась о каменную стену. Эхо прокатилось по подземному коридору, как раскат грома.
— Идите к черту! — крикнул я в проем, уже не заботясь о вежливости. — Все! С вашим проектом, вашей математикой и вашим проклятым высшим благом!
Я вышел и хлопнул дверью так, что с низкого сводчатого потолка посыпалась вековая штукатурка.
Подземный коридор встретил меня могильным холодом. Стены из грубого, неотшлифованного камня, покрытые вековым налетом сырости и черной плесени, давили с обеих сторон.
Пахло затхлостью, гнилью и чем-то еще… формальдегидом? Нет, этот запах прилип к моей одежде в той комнате. Но под ним был другой. Старый, въевшийся в камни. Запах страха и застарелой смерти.
Сколько тайн похоронено под этими плитами?
Мои шаги гулко отдавались от стен, многократно усиленные эхом. Топ-топ-топ — как отсчет метронома. Или как стук моего собственного сердца — учащенный, неровный. Руки дрожали от адреналина и праведного гнева.
Чудовища. Настоящие чудовища в человеческом обличье.
Как они могут так спокойно обсуждать массовые убийства? Как могут раскладывать человеческие жизни по графикам и таблицам? Неужели образование, власть и положение в обществе настолько отделяют от простой человеческой эмпатии?
Или, может быть, они правы? Может, мой идеализм — это роскошь, которую мы не можем себе позволить во время чумы?
Нет. Если мы начнем убивать одних ради спасения других, где мы остановимся? Сегодня двести обреченных, завтра две тысячи неизлечимо больных, послезавтра…
Сзади послышались шаги. Тихие, мягкие, почти неслышные. Но в гулкой тишине подземелья я бы услышал и падение пылинки. Походка была тренированная — носок, плавный перекат, пятка.
Так ходят профессиональные убийцы. Или танцоры. Или Серебряный, который, как я подозревал, был и тем, и другим одновременно.
— Разумовский, постойте.
Голос был спокойным, ровным. Ни тени эмоций. Будто мы только что обсуждали погоду, а не план по организации массовых убийств.
Я не остановился.
Не хотел слушать его софистику и безупречно логичные аргументы с ледяными манипуляциями. С меня хватит на сегодня моральных уродов. Пусть идет к черту вместе со всем своим «Советом».
Но он догнал — легко, без видимых усилий. Пошел рядом, подстраиваясь под мой быстрый шаг. В полумраке коридора его бледное лицо казалось восковой маской. Неживое, неестественное. Как у покойника, которого загримировали для прощания.
— Я понимаю ваше отвращение, — сказал он тем же ровным тоном.
— Правда? — я не сдержал сарказма. — Менталист понимает отвращение к убийству? Человек, который ломает чужие разумы как спички, вдруг проникся моральными терзаниями?
Если мои слова его и задели, он никак этого не показал. Продолжал идти рядом, засунув руки в карманы брюк, глядя прямо перед собой.
— Вы правы. Я убивал. Много раз. Разными способами. Ломал разумы, стирал личности, заставлял людей делать… вещи, которые привели к их неизбежной смерти.
Он говорил об этом как о погоде. Без гордости, но и без тени раскаяния. Простая констатация фактов из профессиональной биографии.
— Но знаете, в чем разница между мной и ними? — он едва заметно кивнул в сторону двери, которую мы оставили позади. — Я никогда не прикрывался высокими словами. Не оправдывал свои действия благом человечества или исторической необходимостью. Я убивал, потому что мне приказывали. Или платили. Честно и цинично.
— И это делает вас лучше?
— Нет. Но и не хуже. По крайней мере, я не лицемер.
Странная логика. Извращенная. Честный убийца лучше лицемерного спасителя? Хотя в чем-то он был прав — открытое, неприкрытое зло честнее зла, которое рядится в одежды добродетели.
— С эстетической точки зрения их план безупречен, — продолжил Серебряный, словно читая лекцию. — Минимальные потери для достижения максимального результата. Чистая математика выживания. Триаж в масштабах целого государства.
Триаж. Медицинская сортировка. Когда в условиях массового поступления раненых их делят на тех, кого можно спасти, и тех, на кого уже не стоит тратить драгоценные ресурсы.
Я сам применял триаж в своей практике совсем недавно. Но одно дело — не тратить морфин на агонизирующего пациента, и совсем другое — активно убивать одного, чтобы забрать его органы для другого.
— С моральной точки зрения — отвратителен, — закончил он. — Превращение людей в сырье противоречит базовым принципам гуманизма. Даже я, при всем моем цинизме, нахожу это… неэлегантным.
Неэлегантным. Интересный выбор слов. Не чудовищным, не бесчеловечным — неэлегантным. Как будто мы обсуждаем плохо сшитый костюм, а не программу массового убийства.
Я резко остановился и повернулся к нему. В тусклом свете мигающих ламп его лицо было еще бледнее обычного, почти прозрачным. За стеклами очков глаза казались пустыми, как у рыбы на льду.
— И вы это поддерживаете? При всей вашей… «неэлегантности»?
Он достал из кармана портсигар с искусной гравировкой. Щелкнул крышкой. Предложил мне сигарету, я отказался. Он закурил сам, выпустив облачко дыма, которое тут же растворилось в сыром воздухе подземелья.
— Я не поддерживаю и не осуждаю. Я просто прошу — не сжигайте мосты. Не принимайте окончательного решения сгоряча.
— Почему вам это так важно?
Он пожал плечами — жест был неестественным, словно он копировал человеческие эмоции по памяти.
— Потому что вы — ключевой элемент. Ваши способности, ваши знания, ваш опыт — все это критически важно для успеха. Без вас их план обречен на провал.
Фырк зашипел у меня на плече, распушив свой астральный хвост.
— Осторожнее, двуногий. Он что-то задумал. Менталисты никогда не делают ничего просто так. Он играет свою игру.
Я смотрел на Серебряного, на тлеющий огонек его сигареты, на его непроницаемое лицо, и пытался разгадать его истинные мотивы.
Он был прав. Без меня их план был мертв. Но почему он, убийца на службе государства, так заинтересован в том, чтобы я остался в игре? Что это давало лично ему? Контроль?
Возможность быть рядом с единственным человеком, который может создать антидот? Или что-то еще, более сложное и темное? Я оказался в еще более запутанной и опасной игре, чем мог себе представить.
Но я добьюсь от него правды.
Серебряный сделал еще одну затяжку, потом неожиданно сказал:
— А вдруг есть другой способ?
Я насторожился.
— Что вы имеете в виду?
— Вы изучали записи Снегирева. Нашли формулу антидота. Но вы уверены, что изучили все? Что не пропустили что-то важное?
Холодок пробежал по спине. Он просто прощупывает почву, пытаясь выудить информацию или…?
— Снегирев был гением, — продолжил Серебряный. — Параноидальным гением. Он не мог оставить только один, чудовищный путь. Должна быть альтернатива. Запасной план. Что-то, что вы пропустили.
— Я изучил все его записи. Все тайники. Все формулы.
— Все, что вы нашли, — мягко поправил он. — Но что, если есть еще? Что, если он спрятал что-то так глубоко, что обычными методами это не найти?
Он шагнул ближе. Запах табака смешался с чем-то еще — едва уловимым озоном. След ментальной магии.
— Позвольте мне просканировать лабораторию Снегирева. Мои способности менталиста могут уловить то, что недоступно обычному восприятию. Психические отпечатки, эмоциональные следы, остаточные мыслеформы.
Ни за что. Пустить менталиста в святая святых Снегирева? Это все равно что дать волку ключи от овчарни. Он прочитает все тайны, все секреты. К тому же Фырк будет точно против.
— Рад, что ты ценишь мои чувства, двуногий, — добродушно произнес Фырк. — Хоть кто-то.
— Комната Снегирева — не проходной двор для менталистов! — мой тон не оставлял места для дискуссий. — Это место памяти великого ученого. Я не позволю вам копаться в его наследии своими ментальными щупальцами.
— Даже ради спасения миллионов?
— Особенно ради спасения миллионов. Некоторые тайны должны оставаться тайнами.
— Вы что-то скрываете, Разумовский.
Это было утверждение, а не вопрос. Он изучал меня, как энтомолог изучает редкую, неизвестную науке бабочку — с холодным профессиональным интересом.
— Все мы что-то скрываем, — парировал я. — Вы, например, скрываете истинную причину, по которой помогаете этому «Совету».
Тонкие губы дрогнули — не улыбка, просто мышечный спазм.
— Туше. Но моя тайна не поможет создать антидот. А ваша — может.
— Там нет ничего, кроме того, что я уже нашел. Формула у нас есть. Компоненты известны. Остальное — дело техники.
— Техники, которой у нас нет, — отрезал он. — А время уходит.
Он был прав, черт его дери. Формула без точной методики — как рецепт без указания количества ингредиентов. Можно получить лекарство, а можно — сильнодействующий яд.
— Я найду способ, — сказал я упрямо. — Без превращения людей в подопытных кроликов.