Глава 25. Болезнь среди детей
Утро началось не с Ингрид.
Хотя я ждала именно её.
После ночи за ширмой, после поцелуя, после её холодного: “К утру вам стоит решить, что именно увидел дом этой ночью” — я была уверена: она придёт. Вежливая, прямая, с тихим ударом в каждом слове. Скажет, что я стала угрозой союзу. Что Эйрик не имеет права хотеть. Что я не имею права быть желанной.
Я даже подготовила несколько ответов.
Плохих, резких, совершенно бесполезных.
Но первой пришла не Ингрид.
Первой в лечебную кладовую ворвалась женщина с ребёнком на руках.
Я не сразу узнала её. Лицо перекошено, волосы выбились из-под платка, платье мокрое у груди. Ребёнок висел у неё на руках тряпичной куклой. Маленькая девочка лет трёх, с влажными волосами, серым лицом и губами, потрескавшимися от жара.
— Лекарка! — женщина почти упала на колени. — Посмотри. Она горит. Всю ночь горит.
Я уже была рядом.
— На лавку. Быстро. Как зовут?
— Хельга.
Имя ударило странно — так звали мать Лив. Но сейчас это была просто девочка. Маленькая, горячая, опасно вялая.
Я коснулась лба.
Жар.
Сильный.
— Пила?
— Рвала.
— Понос был?
Женщина замерла.
— Что?
— Живот слабит? Вода из неё выходит?
Она побледнела ещё сильнее.
— Да.
Плохо.
Очень плохо.
Я осторожно приподняла веки. Глаза сухие. Кожа горячая, но пальцы холодные. Я нажала на ноготок — цвет возвращался медленно.
Обезвоживание.
Жар, рвота, понос.
В голове сразу выстроился список: вода, грязная пища, общая чаша, ручей, испорченное молоко, каша, которую стояла слишком долго, контакт с другими детьми.
— Аста! — крикнула я.
Она появилась почти сразу. После вчерашней ночи у неё были тени под глазами, но двигалась она быстро.
— Тёплая вода. Кипячёная. Много. Чистую ткань. Маленькую чашу. Гудрун позови.
Женщина всхлипнула:
— Она умирает?
Я посмотрела на ребёнка.
Та дышала часто, поверхностно. Не умирала прямо сейчас. Но если продолжит терять воду — может очень быстро.
— Пока нет. Но надо поить.
— Она не пьёт.
— Будем давать по каплям.
— Тора сказала, если рвёт, не надо мучить живот.
— Тора сейчас придёт и будет спорить со мной рядом, а не через тебя.
Женщина не поняла, но вцепилась в край лавки.
Девочка застонала.
Звук был слабый. Маленький. Страшный.
Я взяла чашу с тёплой водой, которую Аста принесла так быстро, будто держала её заранее, смочила губы ребёнка, потом дала несколько капель.
Хельга сглотнула.
Хорошо.
Ещё капля.
Ещё.
Мать смотрела так, будто я вытягивала жизнь ниткой из воды.
Может, так и было.
Гудрун вошла через несколько мгновений.
— Что?
— Болезнь живота. Жар. Рвота. Понос. Нужно узнать, есть ли ещё дети с таким.
Она сразу поняла.
Не болезнь — опасность для дома.
— Сколько времени?
— У этой с ночи. Может, дольше. Спроси женщин. Кто ел то же? Кто пил из той же чаши? Кто ходил к ручью? Детей с похожим — ко мне, но не всех сразу в одну кучу. И здоровых держать дальше.
— Матери не отдадут детей.
— Я не прошу отдать. Я прошу не складывать больных и здоровых в один меховой мешок у очага.
Гудрун сжала ключи.
— Говори проще.
— Если ребёнок рвёт и пачкает всё вокруг, болезнь может перейти к другому через грязные руки, воду, чашу, ткань.
— Невидимая грязь?
— Да.
Она выругалась.
Но уже не надо мной.
Через час лечебная кладовая перестала быть кладовой.
Она стала местом, куда приносили детей.
Сначала мальчика лет пяти — красный от жара, злой, кричащий. Потом младенца, который не мог толком сосать грудь. Потом двух сестёр, обе слабые, обе с одинаковым запахом кислого молока и болезни на коже.
Я смотрела на них и чувствовала, как внутри поднимается старый ужас.
Дети.
Снова дети.
Взрослые могут ругаться, сопротивляться, лезть с ножами, ненавидеть тебя за мёртвых братьев. С детьми хуже. Дети просто смотрят. Или не смотрят уже, когда сил нет.
— Вода, — повторяла я. — Тёплая. Кипячёная. По капле. Не заливать. Если вырвало — немного подождать и снова.
— Она не держит! — плакала одна мать.
— Тогда меньше. Вот так. Видишь? Капля. Ещё капля.
— Но она плачет!
— Значит, силы есть. Пусть плачет.
Тора пришла ближе к полудню.
Остановилась на пороге, увидела детей на лавках, женщин у стен, Асту с чашами, Гудрун, которая распоряжалась так, будто ведёт войско, и меня — с мокрыми рукавами, волосами, прилипшими ко лбу, и руками, которые уже пахли водой, потом и страхом.
— Это мор, — сказала кто-то из женщин.
— Не говори это слово, — резко сказала Гудрун.
Но слово уже вышло.
Мор.
Оно покатилось по дому, как камень по склону.
Тора подошла к девочке Хельге, коснулась живота, лба, посмотрела на язык.
— Им нужен отвар.
— Им нужна вода, — сказала я.
— И отвар.
— Если он не усилит рвоту.
— Я не дура.
— Я этого не говорила.
— Но думала.
— У меня лицо такое.
На миг между нами мелькнуло почти привычное раздражение. Даже спасительное. Потому что спорить с Торой было легче, чем смотреть на серые губы детей.
Она достала травы.
— Эти успокоят живот. Слабо. Не крепко.
— Дашь мне посмотреть.
Она прищурилась.
— Ты опять не веришь?
— Я хочу знать, что даю детям.
Тора помолчала.
Потом протянула мне траву.
Это было больше, чем уступка.
Это было доверие, которое она ненавидела показывать.
Я понюхала. Запах терпкий, не горький, не тот, что был на красной ткани. Хорошо.
— Слабо, — повторила я.
— Я сама сказала.
— Отлично. Мы обе умеем говорить.
Тора фыркнула и пошла к очагу.
К вечеру заболели ещё трое.
Один из них был сыном рыжебородого Олава — того самого, который когда-то у бухты кричал, что ведьм надо топить. Теперь он стоял у двери моей кладовой, держа мальчика на руках, и не кричал.
Мальчик был совсем плох.
Лет четырёх. Худой, с веснушками на носу. Руки висели плетьми. Глаза закатывались, когда его клали на лавку.
— Он пил? — спросила я.
Олав сглотнул.
— Не держит.
— Сколько раз был понос?
Он отвёл взгляд.
— Много.
— С утра?
— С ночи.
Я подняла на него глаза.
— Почему принёс только сейчас?
Он вспыхнул.
— Хравн сказал, что это очищение. Что пусть выходит дурное.
У меня внутри что-то оборвалось.
— Дурное сейчас выходит вместе с жизнью.
Олав дёрнулся, будто я ударила его при всех.
— Спасай, — сказал он.
Не попросил.
Приказал.
И всё равно в этом приказе было больше мольбы, чем в любом “пожалуйста”.
Я начала поить мальчика с ложечки. Капля. Ещё. Он не глотал. Я растерла ему грудь, приподняла голову, заставила мать держать его на боку, чтобы не захлебнулся, когда снова начнёт рвать.
— Руна, ткань.
Я поняла, что сказала имя, только когда девочка уже подала мне чистый лоскут.
Руна стояла у полки.
Вся в саже, как всегда, только глаза испуганные. Коль, если узнает, меня убьёт. Потом оживит и убьёт ещё раз.
— Ты откуда?
— С водой пришла.
— И осталась?
— Ты не выгнала.
Логика железная. Вся в отца.
— Руки мыла?
Она тут же показала мокрые ладони.
— Дважды.
— Молодец. Стоишь там. Подаёшь. К детям без спроса не лезешь.
Она кивнула так серьёзно, будто я дала ей меч.
Тора заметила.
Гудрун тоже.
Никто не выгнал.
Значит, всем уже было страшнее за детей, чем за правила.
К ночи дом перестал быть домом.
Он стал больницей, которая не знает, что она больница.
У очага кипела вода. Женщины меняли ткани. Матери сидели рядом с больными и шептали имена детей, как молитвы. Аста бегала между кладовой и огнём. Руна подавала чаши, считала глотки, иногда шептала: “Он выпил три. Эта — пять”. Гудрун разогнала здоровых детей в дальний угол и запретила им подходить к больным.
Они плакали.
Матери тоже.
— Нельзя разлучать, — сказала одна женщина. — Он боится.
— Лучше пусть боится и не заболеет, — ответила я.
— Ты жестокая.
— Да.
Я уже не спорила с такими словами.
Иногда жестокость — это не дать матери обнять здорового ребёнка после того, как она держала больного и не вымыла руки. Иногда жестокость — вылить чашу молока, потому что оно стояло у тепла и пахнет кисло. Иногда жестокость — сказать “нет”, когда все хотят “ещё немного”.
Хравн появился, когда первый ребёнок начал синеть.
Мальчик Олава.
Я держала его маленькую руку и считала дыхание, а оно становилось всё реже.
— Хель забирает своё, — сказал Хравн за моей спиной.
Я даже не повернулась.
— Если пришёл помогать — мой руки.
— Вода не смоет гнев богов.
— Зато смывает грязь. Уже польза.
Он подошёл ближе. Я слышала, как люди расступаются. Слышала, как шепчут. Слышала, как матери начинают плакать тише, чтобы слушать его.
— Дети болеют после того, как ведьма вошла в дом как хозяйка.
— Дети болеют после того, как кто-то дал им грязную воду или испорченную еду.
— Ты обвиняешь женщин дома?
— Я обвиняю грязь, которую никто не видит, потому что удобнее видеть ведьму.
Хравн поднял голос:
— Она разделяет матерей и детей. Запрещает касаться. Отнимает чаши. Выливает молоко. Теперь она решает, кто будет пить, кто будет ждать, кто будет жить.
Люди смотрели.
Я чувствовала их взгляды спиной.
Каждое его слово попадало в настоящий страх. Не выдуманный. Настоящий. Матерям было страшно не трогать детей. Страшно поить по каплям, когда хочется залить сразу. Страшно кипятить воду, когда ребёнок горит. Страшно верить женщине, которая сама призналась, что не всегда спасает.
Я повернулась.
— Да, — сказала я. — Решаю. Потому что если сейчас все будут хватать одни чаши, пить из одного ведра и таскать больных к здоровым, завтра здесь будет вдвое больше детей.
— Слышите? — Хравн поднял руки. — Она уже говорит, что завтра болезнь вырастет. Не предупреждает. Обещает.
Олав вскочил.
— Замолчите оба!
В кладовой стало тихо.
Он стоял над сыном, огромный, рыжий, с лицом, которое будто за ночь высохло.
— Если богам нужен мой мальчик, пусть сами придут за ним. А ты, лекарка… — Он повернулся ко мне. — Ты делай. Что умеешь. Если врёшь — я сам поведу тебя к воде.
— Договорились, — сказала я.
Хравн улыбнулся.
Потому что даже это ему было выгодно.
Мальчик Олава умер перед рассветом.
Тихо.
Слишком тихо.
Я держала его. По каплям. По вдохам. До последнего. Он не кричал. Не сопротивлялся. Просто в какой-то миг грудь перестала подниматься.
Мать завыла.
Олав не издал ни звука.
Только опустился на колени рядом с лавкой и положил большую руку на волосы сына.
Я сидела рядом.
Пальцы не разжимались.
Руна за полкой плакала беззвучно. Аста стояла белая, как снег за дверью. Тора закрыла мальчику глаза. Гудрун отвернулась к стене, но ключи на её поясе дрожали.
— Я не смогла, — сказала я.
Никто не ответил.
И хорошо.
Потому что любые слова были бы ложью.
К утру остальные дети ещё дышали.
Пятеро стали чуть лучше. У Хельги губы порозовели, она даже попросила воды сама. Младенец снова взял грудь. Две сестры спали, мокрые, слабые, но живые.
Пятеро живых.
Один мёртвый.
Снова этот счёт.
Я вышла из кладовой, чтобы умыться, и увидела Ингрид.
Она стояла у стены с чашей чистой воды. Не вмешивалась. Не командовала. Просто смотрела на дом, где женщины сидели на полу, где дети стонали во сне, где Хравн уже шептался с мужчинами у двери.
— Теперь мой отец скажет, что это знак, — сказала она тихо.
— Конечно скажет.
— Хравн скажет, что это ты.
— Уже сказал.
Она посмотрела на меня.
— А ты?
— А я скажу, что это вода. Или молоко. Или грязные руки. И что если они послушают Хравна, дети продолжат умирать.
— Люди не любят, когда у смерти нет лица.
— Знаю.
— Сегодня лицом будешь ты.
Я кивнула.
Сил злиться не было.
В этот момент за дверью раздался гул.
Не один голос.
Много.
Гудрун вышла из кладовой и резко остановилась.
Снаружи кто-то бросил первый камень.
Он ударил в дверь лечебной кладовой глухо, тяжело.
Потом второй.
Руна вскрикнула внутри.
Аста схватила её за плечи и оттащила от двери.
С улицы донеслось:
— Ведьма принесла мор!
Олав не кричал.
Я узнала голос другого мужчины.
Того, кто часто сидел рядом с Асгейром.
И тут поняла, почему смерть именно этого мальчика станет оружием.
Не потому что ребёнок умер.
А потому что взрослые уже знали, куда направить горе.
Третий камень ударил в дверь.
Сильнее.
Доски дрогнули.
Ингрид поставила чашу на пол.
— Теперь, Вара, — сказала она, не глядя на меня, — весь дом увидит, кто решит защищать тебя при свете дня.
А за дверью толпа начала скандировать моё чужое имя:
— Лив! Лив! Лив!
Как будто мёртвая девушка наконец вернулась.
Чтобы вместе со мной снова идти к воде.