Глава 20
Остаток дня я провел, как во сне. Ноги казались ватными, в ушах шумело. Секретарь комсомольской организации всего института! Это не просто карьерный скачок, не-е-ет! Это — приглашение в большую политику, в ту самую внутрипартийную борьбу, к которой я столько лет морально себя готовил. Я думал, что готов. Но одно дело — знать правила игры, и совсем другое — оказаться на шахматной доске в роли одной из второстепенных фигур.
Почему выбрали именно меня? Алексей, наш нынешний секретарь, был отличным парнем, идейным, честным. Но он был «ленинцем» до мозга костей. Для него Ленин был иконой, а все остальные — просто его ученики. В нынешней ситуации, когда соратники скрупулезно делили наследие вождя, такая позиция была не самой выгодной: кому-то наверху явно нужен был человек, который четко определился со стороной.
Когда-то в характеристике я, среди прочего, не без умысла упомянул о своей встрече со Сталиным в Синельниково. И этот, казалось бы, незначительный факт, строчка в личном деле, возможно, теперь сыграла свою роль. Там, в горкоме, увидели во мне не просто активного студента, а человека, который имел, пусть и мимолетный, но личный контакт с одним из сегодняшних главных претендентов на власть. Что же, на меня сделали ставку. Важно не облажаться!
Вернувшись в институт, я сразу пошел к Алексею.
— Алексей, меня вызывали в горком, — сказал я. — Предлагают мою кандидатуру на твое место.
Он посмотрел на меня своим честным, немного уставшим взглядом.
— Я знаю, Леня. Мне уже звонили. Что ж, я рад за тебя. Ты — голова, ты справишься!
— Справлюсь, — кивнул я. — Но мне нужна твоя помощь. До отчетно-выборного собрания — неделя. За эту неделю я должен понять, кто есть кто в нашей ячейке, а главное: кто за кого. Чтобы, когда я вступлю в должность, я знал, на кого можно опереться, а от кого — ждать удара в спину.
— Понимаю, — кивнул он. — Натуральная грызня! Я от этого, честно говоря, устал. Но, так и быть, тебе помогу!
Он дал мне краткую характеристику на всех, кого хоть немного знал. Дальше дело уже было за мной: я разговаривал с ребятами, заводил споры о политике, о статьях в «Правде», которая сейчас, в начале 25-го года, вела яростную кампанию против Троцкого, обвиняя его во всех смертных грехах.
И картина, которая передо мной открылась, оказалась сложной и неоднозначной.
Катя, наш лучший диктор, девушка с ангельским голосом, оказалась горячей сторонницей Бухарина.
— Он же самый умный, самый образованный! — говорила она с жаром. — «Любимец партии», как его называл сам Ильич! Умница, интеллигент! Он за крестьянина, за НЭП, за постепенное врастание в социализм!
Я слушал ее и делал мысленную пометку. Бухарин… Сегодня он — союзник Сталина в борьбе с Троцким. Но я-то знал, что пройдет всего несколько лет, и его тоже объявят врагом, «правым уклонистом», а там и расстреляют. Значит, Катя — ненадежный элемент. Ее нужно будет либо осторожно переубеждать, либо держать на расстоянии, не допуская до серьезных дел. И никакой дружбы, только работа.
Алексей, как я и думал, был «ленинцем». Он с тоской смотрел на грызню вождей и не видел среди них никого, кто мог бы сравниться с Ильичем.
— Мелкие они все, Леня. Мелкие, — вздыхал он. — С Лениным партия понесла невосполнимую потерю: остальные и в подметки ему не годятся! Эпигоны и интриганы. Делают вид, что у них идеологические разногласия, а сами просто делят шкуру неубитого медведя!
Таких, как он, я помечал как «не определившихся» на сегодняшний день, но при этом — потенциальных союзников. Их вполне можно было переубедить, привлечь на свою сторону, апеллируя к «единству партии» и «ленинским заветам».
Хуже было с троцкистами. Их оказалось на удивление много, особенно среди гуманитариев, студентов младших курсов. Это были «горячие головы», романтики, опьяненные идеей мировой революции.
— Троцкий — признанный вождь Красной Армии! — с горящими глазами кричал на одном из собраний молодой комсомолец, известный в институте поэт. — С ним мы одержали победы над белогвардейцами и интервентами! Он зажег пламя революции в Европе! А эти… аппаратчики, Сталин, Зиновьев… они душат революцию, они заигрывают с нэпманами, с кулаками! Они — наш красный термидор!
Да, троцкисты были ребята боевые. К счастью, как я быстро понял, большинство из них в техническом плане ничего из себя не представляли, и их уход не нанес бы серьезного ущерба нашей работе. Но их нужно было изолировать.
А вот среди будущих инженеров, самой ценной для меня части актива, оказалось довольно много тех, кто склонялся к будущей «ленинградской оппозиции» — Зиновьеву и Каменеву. Их симпатии выражались не настолько ярко, как у троцкистов, но, увы, они присутствовали. Сталина вообще мало кто знал, так что комсомольцы и молодые коммунисты отдавали предпочтение более ярким вождям.
В общем, нужно было не просто возглавить ячейку, но и основательно ее «почистить». Осторожно, без шума, изолировать троцкистов, постепенно, методично «перевоспитывать» бухаринцев и зиновьевцев, подводя их к мысли о том, что единственная правильная линия — это линия ЦК. Ну, то есть, Сталина.
На отчетно-выборном собрании все прошло, как по маслу. Мою кандидатуру, предложенную горкомом и поддержанную парткомом института, утвердили почти единогласно.
Я стоял на трибуне, слушал аплодисменты и чувствовал не только триумф, но и тяжесть опускающейся на мои плечи ответственности. Игра началась; я сделал свой первый ход и знал, что отступать уже некуда. Впереди ожидалась жаркая схватка, грязная, жестокая политическая борьба без правил. Мой путь наверх, к вершине власти, начинался здесь, в этой гулкой аудитории, среди этих молодых, наивных, полных надежд лиц, которых мне предстояло вести за собой, а кого-то — безжалостно сбросить с дороги. Таковы были правила этой игры. Их можно было принять, или уйти. И я принял их.
* * *
Итак, первой и главной моей задачей на обозримое будущее стала «чистка» ячейки. Нужно было избавиться от самых «буйных» троцкистов, пока они не успели полностью перетянуть актив на свою сторону.
Действовать нужно было быстро, но осторожно. Началось лето, сессия была сдана, учеба закончилась. Придраться к неуспеваемости, к «хвостам», было невозможно. Пришлось искать другие поводы.
Я начал с малого. С дисциплины. Один из самых ярых сторонников Троцкого, тот самый поэт, был пойман на пьяной драке в студенческой столовой. Раньше на это, возможно, закрыли бы глаза, но я раздул из этого целое дело. Собрал бюро, произнес пламенную речь о недопустимости пьянства и морального разложения в комсомольских рядах.
— Товарищи, — говорил я, грозно сверкая глазами и энергично рубя воздух ребром ладони, — как может человек, именующий себя комсомольцем, авангардом пролетариата, уподобляться нэпманскому отребью? Это — не просто бытовое хулиганство! Это — дискредитация нашего Союза, плевок в лицо всему рабочему классу!
Поэта, конечно, исключили. С формулировкой «за моральное разложение». Он кричал, что это — месть за его политические взгляды, но его никто не слушал.
Другого активиста, тоже из «горячих голов», я подловил на другом: он имел неосторожность публично, в курилке, возмутиться политикой украинизации.
— Да что это такое! — кипятился он. — Заставляют на этой «мове» говорить, которую никто не понимает! Это же издевательство!
На следующий день на заседании бюро я уже зачитывал докладную записку.
— Товарищ, — обратился я к нему с ледяной вежливостью. — Вы, кажется, не согласны с национальной политикой нашей партии? Вы считаете, что решения ЦК об украинизации — это «издевательство»? Вы не находите, что от ваших слов за версту несет тем, что товарищ Ленин называл великодержавным, черносотенным шовинизмом?
Парень побледнел. Он пытался оправдываться, говорил, что его не так поняли. Но было поздно. Его исключили с формулировкой «за проявления великодержавного шовинизма и несогласие с линией партии в национальном вопросе».
Так, одного за другим, за лето я избавился от пятерых самых активных троцкистов. Поводы были разные: пьянство, неуплата членских взносов, аморальное поведение, шовинистические высказывания. Все это было мелко, грязно… но эффективно. Мне нравилось в этот момент представлять себя хирургом, что по кусочкам удаляет опухоль, дабы спасти весь организм от заражения.
Лето было моим союзником. Большинство студентов разъехалось по домам, и мои действия не вызвали большого резонанса.
Но когда в сентябре начался новый учебный год, и студенты вернулись в аудитории, меня ждал неприятный сюрприз. Исключенные из комсомола троцкисты не собирались сдаваться и развернули против меня настоящую войну! Ходили по общежитиям, по группам, рассказывали, что я — карьерист, аппаратчик, прихвостень Сталина, который душит живую революционную мысль.
— Он устроил террор в ячейке! — кричали они. — Он преследует за инакомыслие! Товарищи, не молчите! Скажем «нет» бюрократии и зажиму критики!
Их агитация нашла отклик. Многие студенты, особенно первокурсники, еще не искушенные в аппаратных играх, начали роптать. В коридорах на меня косились, шептались за моей спиной. Чувствовалось, что ситуация накаляется.
Я понял, что в одиночку мне не справиться. Нужно было опереться на авторитет старших товарищей. Я отправился в горком, к тому самому первому секретарю, который и рекомендовал меня на эту должность.
Он выслушал мой короткий, деловой отчет о ситуации, не перебивая.
— Так, значит, оппортунисты пошли в контратаку? — задумчиво произнес он, когда я закончил. — Что ж, ожидаемо. Они так просто не сдадутся. Будут выжидать подходящего момента, чтобы ударить нам в спину. Сам Троцкий, хоть и отстранен от постов в Реввоенсовете и Наркомате военно-морского флота, дал своим сторонникам директиву выжидать во всеоружии. А что ты собираешься делать? Ждешь, что мы пришлем комиссию, которая их разгонит?
— Обойдусь без комиссии. Я готов бороться сам, товарищ секретарь, — твердо ответил я. — Но мне нужен совет. Как лучше поступить, чтобы не просто заткнуть им рот, а разгромить их идейно? Чтобы вся комсомольская масса увидела их истинное, фракционное, раскольническое лицо.
На лице секретаря промелькнула тень одобрительной улыбки. Ему явно понравилось, что я пришел не жаловаться, а советоваться, готов самостоятельно решать свои проблемы.
— Правильно мыслишь, Брежнев. Поступай так и дальше! Выносить сор из избы, вызывать комиссию — это показать свою слабость. Ты должен разбить их на их же поле. Собери общее комсомольское собрание, и дай им бой — открытый, публичный! Не оправдывайся — наступай. Покажи всем, что за их красивыми фразами о «свободе критики» скрывается гнилая, антипартийная сущность. Разоблачи их. Не как пьяниц и хулиганов, а как политических противников. Понял?
— Конечно, товарищ секретарь, — радостно кивнул я.
— Вот и действуй. А мы, если что, поддержим.
Этот разговор придал мне уверенности. Конечно, это будет проверка на зрелость, на умение держать удар, на бойцовские качества. И я не имел права ее провалить.
Прежде всего, я тщательно все обдумал. В сущности, позиция моя была железобетонной: позицию Троцкого уже осудили в ЦК, так что его сторонники теперь были натуральными раскольниками, а о единстве рядов много говорил еще Ленин. Вообще, Ильич еще при жизни стал иконой ВКП (б), и если подобрать серию цитат из его трудов про недопустимость раскола партии, да еще и какой-нибудь негатив про Троцкого (а Ленин, надо признать, за свою жизнь много чего наговорил — против любого найдется цитата, в том числе и против Сталина), то победа будет в кармане.
В тот же день я объявил о созыве общего комсомольского собрания института. Аудитория была набита битком. В воздухе висело напряжение, но я знал, о чем надо говорить. И вот я вышел на трибуну: внешне спокойный, собранный, хотя внутри меня все ходило ходуном.
— Товарищи, — начал я. — В последнее время в нашей организации появились нездоровые, фракционные настроения. Группа исключенных за различные проступки товарищей пытается расколоть наши ряды, противопоставить себя ячейке, комсомолу, партии. Они кричат о «зажиме критики», о «терроре». Но давайте разберемся, что стоит за этими словами на самом деле.
Я со значительным видом обвел глазами зал.
— Да, товарищи, в партии есть дискуссия. Есть разные мнения по поводу НЭПа, по поводу темпов индустриализации. Но есть решения съездов, есть линия Центрального Комитета. И для каждого настоящего большевика, для каждого комсомольца, эта линия — закон! — я тут же добавил несколько фраз Ильича о единстве, подчеркивая, почему нужно придерживаться мнения партии, а не спорить с ним. — А что нам предлагают эти так называемые «критики»? — продолжил я. — Они предлагают нам вернуться к методам военного коммунизма, к «закручиванию гаек». Они зовут нас на баррикады мировой революции, забывая о том, что наша главная задача сейчас — построить социализм в одной, отдельно взятой стране. ЦК партии решил одно, а они не признают своего поражения и пытаются протащить другое! Они противопоставляют себя партии, пытаются создать свою фракцию, ослабляют наше единство перед лицом мирового империализма. И кем бы они ни прикрывались, какими бы громкими именами ни жонглировали, их фракционная деятельность — это удар в спину нашей революции! Это — объективная помощь нашим врагам!
Слова мои звучали жестко, чеканно, гвоздями вбиваясь в сознание слушателей. Имя Троцкого не было названо, но все прекрасно понимали, о ком идет речь.
— Некоторые тут говорят о «свободе критики», о праве на «особую платформу». Но давайте вспомним, чему учил нас товарищ Ленин! Еще на X съезде он прямо сказал: «Довольно оппозиций!». Почему? Потому что мы — не говорильня, не клуб по интересам. Мы — боевой штаб пролетарской революции! И в нашем штабе не может быть нескольких приказов, не может быть фракций, тянущих в разные стороны! Ильич в своей резолюции «О единстве партии» черным по белому написал, что любые фракционные выступления должны вести к немедленному исключению из партии. Это — его политическое завещание нам! И тот, кто сегодня пытается создать свою фракцию, кто противопоставляет себя решениям Центрального Комитета, тот идет против Ленина, тот предает дело всей его жизни!
Шумок пробежал по залу — имя Ленина, как всегда, произвело должное впечатление.
— Нам не нужна их «критика», которая ведет к расколу! — закончил я. — Нам нужно железное, монолитное единство вокруг нашей партии, вокруг ее Центрального Комитета! И тот, кто против этого единства, тот — враг!
На секунду воцарилась тишина. Но вот сначала один студент робко захлопал, потом к нему присоединились еще хлопки… С трибуны я сошел под оглушительные аплодисменты. Оппоненты были раздавлены. Вместо спора с ними, я предпочел их заклеймить. Провести черту: по эту сторону — мы, партия, единство, по ту — они, фракционеры, раскольники, пособники врагов.
Да, я понимал, что такие «методы» будут очень популярны позже, во времена, которые назовут «репрессиями». И применять их мне было не очень приятно. И если бы троцкисты не несли четкий курс на разрушение и раскол, я не стал бы так поступать. Но ничего полезного в их действиях я не видел, вот и пошел по более простому и жесткому варианту.
* * *
После этого собрания все изменилось. Ропот в коридорах стих. На меня стали поглядывать не только с уважением, но и с опаской. Пришло понимание, что я перестал быть просто «своим парнем», активным студентом. Теперь я стал представителем власти. Маленьким, но настоящим, и от этого немного страшным. И, как ни странно, это новое ощущение мне нравилось. Чувствовалось, как я расту, набираю силу. И что это — только начало.
Жизнь шла своим чередом, поделенная между тремя мирами: гулким, пахнущим раскаленным металлом миром завода; тихим, пыльным миром институтских аудиторий; и моим любимым, самым настоящим — миром нашей радиолаборатории.
Наше радиотехническое дело продвигалось семимильными шагами. Мы не только наладили регулярное вещание нашей институтской радиостанции, но и, после нескольких месяцев упорной работы, бессонных ночей и яростных споров, создали свое первое, по настоящему инновационное изделие — портативную радиостанцию.
Конечно, «портативной» она была весьма условно. Это был громоздкий деревянный ящик, обитый для прочности кожей, весом килограммов под тридцать, который с трудом мог унести на спине один человек. Но она работала! Мы провели испытания, и нам удалось установить устойчивую связь на расстоянии в пять километров. Для нас это был настоящий триумф.
Разумеется, я тут же попытался устроить из этого успеха перформанс для вышестоящих товарищей.
— Товарищи, — предложил я на собрании актива, — а давайте представим успехи нашего института «лицом»! Выполним рацию в корпусе из хорошего дерева — скажем, из ореха или карельской березы — и пошлем в подарок в ЦК!
Предложение вызвало неоднозначную реакцию. Большинство комсомольцев радиокружка сдержанно одобрили идею, но пара ребят, (к досаде моей — самых толковых) вдруг начали возражать.
— А кто ж это все делать-то будет? Ты, что ли, Брежнев? У нас учеба, работа, радиоклуб, коллоквиумы на носу. А тут еще показуху для ЦК клепать. Сколько можно? Мы не ослы, чтобы нас навьючивать! — возмутился Петро Дмитрук, основной конструктор нашего «первенца».
— А чего же ты сразу противопоставляешь себя коллективу! Все поддерживают, а ты — в кусты? — набросился на него я.
— «Все» поддерживают, потому что не «все» будут по ночам платы паять! — огрызнулся он.
— Ты хочешь сказать, что один делал наше радио?
Комсомольцы недовольно зашумели. Конечно, Дмитрук сделал самую ответственную часть работы, но присваивать себе все успехи с его стороны тоже было неправильно.
— Ты, Брежнев, эту демагогию брось! Я такого не говорил!
— Это не демагогия, а политика нашей партии. Демократический централизм, — голосом, в котором звенел металл, произнес я. — И такой подарок — не «показуха», а возможность наглядно продемонстрировать на самом верху успех нашего коллектива! Сейчас я поставлю вопрос на голосование. Если актив проголосует «за», ты вместе со всеми будешь делать радио для ЦК, или положишь комсомольский билет на этот вот стол. Если «против» — я сниму предложение. Так решаются вопросы в Политбюро, в ЦК партии, так же они решаются и здесь. Ты согласен с политикой партии?
Дмитрук мрачно кивнул. Вылететь из комсомола означало сильно подмочить себе карьеру, и все это понимали.
Мое предложение было принято с небольшим большинством голосов.
* * *
В общем, чем больше я погружался в организационную работу, тем тяжелее это было с моральной точки зрения. Я чаще сталкивался с той самой бюрократической стеной, которая выводила меня из себя. Украинизация.
Я с грехом пополам научился писать отчеты на «мове». С каждым разом получалось все лучше, я даже обзавелся словарем и самоучителем. Но любви к этому процессу это не добавляло. Я, как инженер, привыкший к точности и ясности формулировок, не мог смириться с этой искусственной, навязанной сверху необходимостью.
И я видел, что я не один такой. Глухое раздражение нарастало, особенно среди технической интеллигенции, среди моих товарищей-инженеров.
— Это же саботаж, Леня! — кипятился на одном из собраний нашего кружка один из лучших наших конструкторов, парень, симпатизировавший Зиновьеву. — Нам нужно чертежи делать, расчеты вести, а нас заставляют на этих курсах украинского сидеть! Я должен думать о прочности балки, а не о том, как правильно написать «опір матеріалів»!
Я понимал, что это не просто недовольство. Каменев и Зиновьев, временные союзники Сталина в борьбе с троцкизмом, уже начали осторожно, но настойчиво критиковать «перегибы» в национальной политике. И если я не предприму ничего, то мои лучшие, самые толковые инженеры, которые сейчас симпатизировали будущей «ленинградской оппозиции», со временем могут уйти к ним, а сам я останусь с горсткой агитаторов, не способных отличить резистор от анода.
Терять этих людей я не мог: их необходимо было перетянуть на свою сторону. А для этого нужно было показать им, что я — за них; возглавить это глухое недовольство, направить его в правильное, конструктивное русло.
И я решил «поднять волну».
Осторожно, один на один, я обсудил эту щекотливую тему с самыми авторитетными студентами, с преподавателями, с молодыми инженерами на заводе.
— Товарищи, — говорил я. — Политика партии по развитию национальных культур — это, безусловно, правильно. Но посмотрите, во что это превращается на местах: это же бездумное, казенное бумагомарательство! Определенно, это перегиб, и мы, инженеры, техническая интеллигенция, должны помочь партии исправить его! Давайте соберем подписи под коллективным письмом в ЦК. Но не с требованием отменить коренизацию, нет: с предложением сделать ее более гибкой, более разумной.
Моя идея была проста. Весь союзный документооборот, вся техническая и научная документация должны вестись на одном, понятном всем, языке — на русском. Это язык науки, язык производства, язык нашей многонациональной Красной Армии. А местное делопроизводство… пусть оно ведется так, как удобно «на местах». Если в селе все говорят по-украински — пусть пишут на «мове». А если в рабочем, русскоязычном Харькове удобнее по-русски — пусть будет по-русски. Или на двух языках. Главное — здравый смысл и польза для дела, а не формальное исполнение циркуляра.
Мое предложение нашло горячий отклик. Люди устали от этого бюрократического идиотизма. Сбор подписей начался. Мы действовали осторожно, но настойчиво. К началу двадцать шестого года под нашим письмом стояли уже сотни подписей — студентов, инженеров, преподавателей.
И вот, в одну из холодных январских ночей, я снова сел за стол. Впереди лежало два письма. Одно — короткая сопроводительная записка к собранным подписям, для ЦК КП (б)У. А второе, главное, — личное, подробное письмо товарищу Сталину. В нем я не только излагал наши предложения, но и тонко, между строк, давал понять, что «перегибы» в национальной политике создают почву для оппозиционных настроений, которыми умело пользуются враги партии.
Запечатывая конверт, я понимал, что делаю самый рискованный шаг в своей карьере. Я бросал вызов не просто местным чиновникам. Я бросал вызов одному из столпов тогдашней партийной идеологии.
Последствия могли быть самыми серьезными. Меня могли обвинить в великодержавном шовинизме, в оппортунизме, в попытке ревизии ленинской национальной политики.
Но я шел на этот риск сознательно. Может, получится устроить так, что проклятые ХИМАРСы никогда не появятся тут, под Харьковом, спустя девяносто семь лет? Да, на мою судьбу это послание может иметь самое негативное влияние.
Но оно стоит того.