Глава 19
Эх, и хлебнул я горя с этой «мовой» — мама дорогая! Сидел над отчетом, как средневековый монах над еретическим трактатом. Простая, казалось бы, задача — изложить на бумаге наши успехи с радиолабораторией — из-за этого идиотского формализма превратилась в настоящую пытку. Я — человек, привыкший мыслить формулами и схемами, вдруг столкнулся с вязкой, неподатливой материей нового, казенного украинского языка.
Слова, которые я знал с детства, которые были частью меня, вдруг стали чужими, неправильными. Нужно было писать не «институт», а «інститут», не «радио», а «радіо». Привычные русские обороты заменялись какими-то громоздкими, искусственными конструкциями. Но особенно бесило то, что в общем-то, все было понятно и так, что на русском, что на украинском. Но надо было вот именно «на украинском». А нафига, если и так понятно? Как будто нам делать нечего, одни буковки заменять другими!
— Олексию, а як буде по-вашому «передающая антенна»? — спрашивал я у своего товарища-комсорга.
— «Передавальна антена», — не отрываясь от своих бумаг, отвечал он.
— А «конденсатор переменной емкости»?
— «Конденсатор зминной эмности», — вздыхал Алексей.
— А «синхронная передача»?
— Та бис його знае! Слухай, Ленько, купи соби словник. И не морочь мени голову, бо в мене и так вид цих паперив голова пухне!
В общем, переписывал я этот отчет трижды, и каждый раз он мне не нравился все сильнее. Выходило нечто страшно корявое, неестественное, как будто его писал иностранец, но, в конце концов, я его одолел. И, отправив бумагу в горком, я решил разобраться: что за блажь пришла в голову партийному руководству? Начал расспрашивать, читать газеты, слушать разговоры в институтских коридорах. И то, что я узнал, меня, мягко говоря, удивило.
Я-то думал, что украинизация — это недавнее изобретение большевиков, их попытка заигрывать с национальными окраинами. Но, как оказалось, корни этого явления уходили гораздо глубже, еще в царские времена. Просветил меня на сей счет председатель военного общества Рогов:
— Ты думаешь, Ленька, это наши придумали? — произнес он, доставая из шкафчика графин с подозрительной прозрачной жидкостью. — Это все — старая песня. Еще до революции англичане и австрийцы вбросили эту идею: «Российская империя — тюрьма народов». Понимаешь? Чтобы раскачать нашу державу изнутри, раздробить ее на мелкие, слабые кусочки, которые легко будет подмять под себя. Они поддерживали всех этих… националистов, печатали им газеты, давали деньги. Ну давай, вздрогнем!
— Вздрогнем! — поддержал я. — А большевики?
— А большевики эту идею подхватили, — усмехнулся мужчина. — Сначала — чтобы воевать против царя. А теперь — чтобы показать всему миру, и в первую очередь той же Англии: «Мы — не такие! Мы не тюрьма народов! Мы — свободный союз свободных республик!». Понимаешь, какая хитрая тут игра? Они выбили у Запада их главный козырь. Теперь англичане не могут обвинить нас в угнетении национальностей. Наоборот, мы теперь — главные защитники и покровители национальных культур. Но только, Леонид, как бывает у нас всегда, увлеклись с этим делом. И пошло все не туда!
— Язык-то он, может, и хороший, певучий, — заключил Рогов, прикрывая тяжелой пробкой графин с водкой, — да только чего ж его силой-то в глотку пихать? Я всю жизнь по-русски говорил, и дед мой говорил. И что же, я теперь — «великорусский шовинист»?
Слушал я все это и в голове, в моем сознании человека из будущего, складывалась крайне неприглядная картина. Уж кто-кто, а я-то прекрасно понимал, о чем он говорит: на местах эта, в общем-то, неглупая и вполне дальновидная политическая игра превратилась в откровенный фарс и издевательство над здравым смыслом. Русскоязычные города, такие как Харьков, где по-украински почти никто и не говорит, вдруг должны теперь стать украиноязычными! Партийным, советским, хозяйственным чиновникам, не сдавшим экзамен на «мове», грозили увольнением. В школах и институтах вводилось обязательное преподавание на украинском, хотя для этого не было ни учебников, ни квалифицированных преподавателей. Конечно, все это вызывало сначала недоумение, потом — насмешки, а затем глухое, пока еще неявное, но от этого не менее сильное сопротивление.
Н-да… Уж я-то помнил, чем вся эта «дружба народов» закончится: как эти, казалось бы, безобидные языковые игры, эти «культурные» различия, через несколько десятилетий превратятся в настоящую, кровавую вражду. Как на этих дрожжах взойдет уродливое, человеконенавистническое тесто украинского национализма. И вот — здесь и сейчас зарождалась истоки этой трагедии. В этих циркулярах, в этих переписанных наспех вывесках, стремительно исчезающих русских газетах и также быстро заполоняющих все киоски газетах украинских, в глухом раздражении миллионов людей — от приехавшего в город крестьянина, что и по-русски то толком читать не умеет, не то что по–украински, и до ответственных работников, вынужденных заучивать речи на чужом языке.
И что я мог сделать? Противостоять этому открыто? Безумие. Меня бы тут же раздавили, обвинив в том самом «великорусском шовинизме» или еще чем-нибудь этаком. У нас же любят обвинять… Но и сидеть сложа руки, зная, к чему все это приведет, я не мог.
Нужно было что-то придумать. Найти какой-то другой, обходной путь. Не бороться с коренизацией, а попытаться направить ее в другое, менее опасное русло. Предложить такую идею, которая, с одной стороны, соответствовала бы генеральной линии партии на развитие национальных культур, а с другой — не противопоставляла бы русских и украинцев, а, наоборот, сближала бы их.
Понятно, что тема эта, огромная и важная, вполне была поводом для очередного послания товарищу Сталину. Но торопиться я не стал: вопрос национальной политики сложен и неоднозначен. Надо было собрать сначала побольше фактов, свидетельствующих в мою пользу, причем фактов бесспорных, весомых. Требовались конкретные, живые примеры того, как эта самая «коренизация», или, как ее здесь чаще называли, «украинизация», претворяется в жизнь и какая хрень из этого выходит.
И я решил провести свое собственное, маленькое социологическое исследование. Прежде всего — начал разговаривать с людьми. Со студентами, с комсомольскими активистами, с рабочими на заводе, с мелкими служащими в учреждениях. Я подходил к ним с самым невинным видом.
— Товарищи, выручайте, — говорил я, показывая свой корявый, переписанный на «мову» отчет. — Совсем замучился с этим делопроизводством. Язык знаю плохо, из русскоговорящей семьи, из Каменского. А требуют, чтобы все было по-новому. У вас, я вижу, получается. Как справляетесь? Может, секрет какой есть?
Ну и что вы думаете? Мне тотчас же начинали жаловаться в ответ! Оказалось, что эта проблема волновала всех. Люди, видя во мне товарища по несчастью, охотно делились своими бедами и маленькими хитростями.
— Секрет, говоришь? — усмехнулся профорг, товарищ Розанов, когда я спросил его, как он решает такие проблемы. — Секрет простой, Ленька. Жена у меня из-под Полтавы, вот она мне и помогает. Я ей по-русски диктую, а она на мову переводит. А без нее — труба. Я ж в этих ваших «інститутах» и «радіо» сам черт ногу сломит.
— А в жизни-то, в быту, вы на мове говорите? — спросил я.
— В быту? — удивился он. — А зачем? Мы ж на заводе все по-нашему, по-рабочему, говорим. А с женой — так и вовсе на суржике, вперемешку. Она по-своему, я по-своему, друг друга понимаем, и ладно.
И примерно в таком духе отвечали все. «Черт его знает, зачем все это — начальство дурью мается» — вот основное настроение советских работников, что вынес я из этого общения.
И постепенно передо мной начала вырисовываться интересная картина. В обычной, повседневной жизни «мова» почти не использовалась. Харьков, промышленный, рабочий город, говорил, думал и даже ругался по-русски. Да, были те, кто знал украинский хорошо — в основном, недавно приехавшие из окрестных сел, такие как жена Павла, или представители старой, дореволюционной интеллигенции, для которых в царские времена это было вопросом принципа. Были те, кто мог кое-как понять, о чем идет речь, но сам изъяснялся с трудом, смешивая слова и создавая тот самый невообразимый «суржик». Но для большинства горожан украинский язык оставался чем-то чужим, искусственным, навязанным сверху.
Особенно комично это выглядело в учреждениях. Вывески на всех конторах были переписаны на украинский. «Губернський комітет», «Народний комісаріат», «Робітничо-селянська інспекція» — эти непривычные слова смотрелись на фоне русской речи, звучавшей в коридорах, как экзотические растения, высаженные в неподходящую почву.
А с делопроизводством творилось и вовсе нечто невообразимое.
— Спрашиваешь, как мы отчеты пишем? — хохотал Алексей, секретарь нашей институтской ячейки. — О, это целая наука! У нашего завхоза, товарища Бобрикова, для этого есть специальный человек. Девчонка одна, Галя. Она сидит и тупо переписывает все его русские бумаги на украинский!
— То есть у нашего завхоза имеется личная переводчица? — удивился я.
— Какая, к черту, переводчица! — махнул рукой Алексей. — Она сама эту мову знает, как я китайский. У нее просто есть «самоучитель украинского языка для совслужащих» и словарь. Вот она и сидит, как мартышка, подставляет одно слово вместо другого. Получается такая абракадабра, что без слез читать невозможно! Но зато — все на мове, чин-чинарем! Ну и чего: сдает, значит, Бобриков отчет, а в горкоме ставят галочку: «украинизация на данном участке проходит успешно».
Я слушал и понимал, что вся эта кампания — это, по большей части, огромная, всесоюзного масштаба, показуха. Фикция. Игра в «дружбу народов», в которой никто, по сути, не был заинтересован, кроме горстки идеологов в столице. Но эта игра была опасной. Она порождала раздражение, отчуждение, лицемерие. Она создавала почву для будущих, гораздо более серьезных конфликтов.
И я еще больше укрепился в своей мысли. Нужно было что-то делать. Предложить альтернативу. Противостоять коренизации напрямую — это, конечно, было политическим самоубийством. А направить ее в другое, более разумное, более созидательное русло. И я надеялся, что мое письмо, которое я собирался написать в Москву, станет тем самым камешком, который сможет вызвать лавину. Или хотя подкинуть пару-тройку камешков под колеса этой слепой, бюрократической машины.
* * *
Пока я вел свою тихую «агентурную» работу, собирая факты о внедрении украинизации, жизнь в нашей радиолаборатории била ключом. Мы не просто паяли схемы. Мы создавали настоящее, живое радио.
Наш маломощный передатчик, собранный из трофейных деталей и чистого энтузиазма, работал. Поначалу мы выходили в эфир бессистемно, по вечерам. Кто-нибудь из ребят садился к микрофону и просто читал вслух передовицу из «Правды» или последние известия из сводок РОСТА. Но я понимал, что этого мало. Чтобы наше радио стало по-настоящему популярным, ему нужна была программа.
Я собрал наш «радиокомитет» — Алексея, Павла и еще нескольких самых активных ребят.
— Товарищи, — сказал я. — Мы должны превратить нашу радиостанцию из простой «говорильни» в рупор комсомольской жизни. Нам нужна сетка вещания!
Идея была встречена с восторгом. Мы тут же, на клочке бумаги, набросали первую в истории нашего института программу передач.
— Утром, — говорил я, — будем давать «Последние известия». Коротко, четко: что произошло в стране, в городе, в нашем институте.
— А вечером — «Рабочая газета», — подхватил Алексей. — Будем зачитывать самые интересные статьи из центральной прессы. О международном положении, о борьбе с оппозицией.
— И музыку! — воскликнула одна из наших активисток, девушка по имени Катя, обладательница длинных кос (что было редкостью в это время) и чистого, звонкого голоса. — Обязательно музыку! Можно ставить патефон прямо к микрофону, и все всё услышат!
Так у нас появились первые дикторы. Ими стали те же студенты. Катя, с ее прекрасной дикцией, читала стихи и объявления. Павел, своим густым, солидным басом, вел «Политчас». Я сам иногда выступал с обзором технических новостей.
Но я понимал, что на одном энтузиазме мы далеко не уедем. Нам нужны были деньги. На новые лампы, на детали, на более мощный передатчик.
— А где взять деньги? — спросил я на очередном заседании нашего комитета.
— Собрать членские взносы, — предложил кто-то.
— Опять людей обирать! К тому же — это копейки, — отмахнулся я. — Нет, ребят. Деньги нужно зарабатывать!
— Как? — удивился Алексей.
— А вот так, — я показал ему газету, пестревшую объявлениями. — Реклама, товарищи! Двигатель торговли, как говорят нэпманы.
— Реклама? На комсомольском радио? — усомнился Алексей. — Нас же в разложении обвинят, в перерожденчестве!
— А мы будем рекламировать не что попало — только полезные, нужные советскому человеку товары! — ответил я. — Галоши завода «Красный треугольник». Папиросы фабрики «Дукат». Это же наши, советские предприятия! И частников можно. Но только тех, кто производит, а не спекулирует. Какая-нибудь артель «Красный сапожник». Они нам заплатят червонцами. А на эти червонцы мы купим новые детали и построим такой передатчик, что нас будет слышно не только в Харькове, но и в Москве!
Мои аргументы подействовали. Через неделю в нашем эфире, между сводкой новостей и революционной песней, прозвучало первое рекламное объявление. Поначалу аудитория была невелика, но мы через горком пробили идею устраивать «радиоточки», и постепенно наша радиостанция становилась все популярнее. Мы ввели новые рубрики: «Письма трудящихся», где зачитывали рассказы рабочих об их рационализаторских предложениях, «Правовая Консультация», «Уголок атеиста». Наше радио слушали не только в институте, но и по всему городу и области.
Тем временем вновь наступила весна. Учебный год подходил к концу. Я успешно сдал сессию; жизнь, казалось, вошла в стабильную, накатанную колею: учеба, завод, радио.
И вот однажды, в конце мая, меня вызвали в горком. В кабинете меня ждал не заворготделом, а сам первый секретарь Харьковского горкома, человек суровый, немногословный, из старых большевиков.
Он долго молча разглядывал меня, потом произнес:
— Слышал я о тебе, Брежнев. Много слышал. И про пионеров твоих в Каменском, и про вышку, и про радио. Хорошо работаешь. С размахом, по-большевистски.
Я скромно молчал, пытаясь догадаться, к чему он клонит.
— Секретарь вашей институтской ячейки, Алексей, заканчивает учебу. Уезжает по распределению на Урал, на большой завод. Нам нужен новый человек на его место. Человек с головой, с энергией, с организаторской жилкой.
Он сделал паузу, посмотрел на меня в упор.
— Партком и бюро горкома решили рекомендовать на эту должность тебя. Мы хотим выдвинуть твою кандидатуру на отчетно-выборном собрании в институте на должность секретаря комсомольской организации ХТИ. Как ты на это смотришь?
У меня перехватило дыхание. Секретарь комсомольской организации всего института! Это была не просто должность. Это была власть. Это был огромный, головокружительный скачок в моей карьере. От простого старосты группы — до руководителя одной из крупнейших комсомольских организаций в столице.
— Я… я готов, товарищ секретарь, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Если партия и комсомол доверяют…
— Вот и хорошо, — кивнул он. — Готовься. Собрание через неделю. И помни: доверие нужно оправдывать. Делом. Ты понял, Брежнев? Делом! И первое дело такое: надо разгромить и поганой метлой выкинуть из комсомола всех сторонников Троцкого!