Глава 18
Спасск-Дальний в июне зазеленел, сопки покрылись буйной дальневосточной травой, а у нас на повестке дня встали приземлённые, но жизненно важные задачи: огород, заготовка дров на будущую зиму.
Не поверите, какое у нас теперь было хозяйство! Мама, похоже, решила задержаться в Спасске надолго. Теперь в нашем утеплённом сарае проживали две козы, поросёнок, гуси, куры и утки. Хорошо, что свой колодец имелся во дворе — обычный «журавль» с длинным шестом и ведром на цепи. Я бы не выдержал, обеспечивая всю эту живность водой, если бы пришлось ещё и на улицу за ней бегать.
До начала лета баба Лиза как-то справлялась, а после уже мы с матерью подключились.
Пока утки и гуси были маленькие, проблем особых они не доставляли. Но кормить всю эту живность было непросто. Ладно козы, которые и травке хорошо паслись, но для поросёнка Борьки особо много объедков не набиралось. Приходилось выкручиваться и придумывать, чем его кормить.
Главным спасением стали козы. Мать с бабой Лизой вовсю делали из козьего молока творог, а остававшуюся в избытке кисловатую сыворотку сливали в огромное деревянное корыто в сарае. На этой сыворотке я и замешивал Борькин рацион. После уроков, вместо того чтобы гонять в футбол, мы со Шкетом и Рыжим отправлялись с мешками на пустыри за цементным заводом косить сочную приморскую крапиву и лебеду. Света белого я с этим хозяйством не видел — травы для мешанок приходилось рвать мешками. Руки горели огнём, спина к вечеру не разгибалась. Дома я мелко крошил зелёную массу тяжёлой старой сечкой, запаривал в чугуне крутым кипятком и уже потом заливал козьей сывороткой. Пашка, возвращаясь с сопок, подбрасывал прошлогодних желудей — мы толкли их в ступе тоже для поросёнка.
Когда бабе Лизе удавалось перехватить на пристанционном рынке ведро мелкой речной рыбёшки или костлявых голов, на дворе начинался настоящий пир. Запах от варящейся рыбной мешанины стоял такой, что Борька в сарае начинал дурным голосом выламывать доски загона. Ничего, рос кабанчик. На такой суровой, но питательной диете из таёжных желудей, крапивы и козьего молока он округлялся буквально на глазах, обещая к осени стать весомым подспорьем для нашей семьи.
Вредные проклятые гуси, когда подросли, стали доставлять хлопоты. С утками и курами проблем не было, но эти белые бестии оказались настоящим наказанием. Река Сантахеза протекала неподалёку, и гуси быстро сообразили, где воля. Никакими силами домой они не шли: уплывут на другой берег, гогоча так, что закладывало уши, и хоть ты тресни. Я только оббегу по узкому деревянному мосточку в старых калошах на босу ногу — а это с километр крюка по пылище, — перегоню их хворостиной на берег к дому, но пока сам добегаю обратно по мосту, они, суки, опять на другом берегу! Издеваются будто. Так и носишься за ними целый вечер, проклиная всё на свете, пока солнце не сядет за сопки, а бабушка не крикнет с крыльца, что каша давно простыла.
Но я не жаловался. Слишком свежи были воспоминания о голодных годах в эвакуации. Хлеб всё ещё был по карточкам, правда, уже появился белый.
Жаль только, что в сентябре Павел всё-таки уехал во Владивосток. Он поступил в геологоразведочный техникум.
Теперь почти все яйца от наших кур мама аккуратно складывала в корзинку для него. Пашка приезжал домой по воскресеньям. От него разило вокзальной гарью, паровозным дымом, угольной копотью и дешёвым табаком. Он уже курил самокрутки, пряча их в ладони по-рабочему, огоньком внутрь, чтобы не задувал ветер. За какой-то месяц брат заметно повзрослел. Разговаривал скупо, ел быстро, словно всё время куда-то торопился, а ладони стали жёсткими и шершавыми.
Мама не делала ему замечание за курение, по-моему, просто боялась с ним спорить. После войны сыновей берегли. За ними признавали право взрослеть так быстро, как требовала эпоха.
Стране настолько требовались рабочие руки, что парней 1928 года рождения на срочную службу в армию не призвали. Оставили на восстановление народного хозяйства. Кто уже работал, доучивался в вечерней школе. Но были и такие, кто за войну растерял несколько лет учёбы и теперь догонял программу. Поэтому в старших классах рядом с тринадцати-четырнадцатилетними подростками спокойно сидели здоровенные восемнадцатилетние лбы.
По сравнению с прошлым годом в школе кое-что изменилось. Та самая внеклассная работа всё-таки дала свои плоды. У Николая Денисовича я по-прежнему ходил в любимчиках. Летом он где-то раздобыл целую стопку старых плакатов, ещё середины тридцатых годов, и притащил их мне для стенгазет. Бумага — плотная, глянцевая, такую теперь днём с огнём не найдёшь.
— Валентин, только сам не читай и никому не показывай, что на обороте, — строго предупредил директор.
Я, конечно, не удержался.
На мой взгляд, особой крамолы там не было. Обычные лозунги давно минувших лет, призывы перевыполнять планы, цитаты из партийных выступлений. Вот только среди фамилий под этими цитатами то и дело попадались люди, которых уже давно объявили врагами народа и расстреляли.
Впрочем, старые плакаты были сущей мелочью. Куда заметнее оказалось другое. Ждановское постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» от 14 августа 1946 года наконец докатилось и до нашего захолустья.
Мама собственноручно закрашивала чёрной тушью портрет Анны Ахматовой в школьном учебнике литературы. Следом исчезло и её стихотворение «Мужество». То самое, которое я учил наизусть в сорок третьем году. За которое мне поставила «отлично», вытирая слёзы учительница в станице Ассиновкой.
Мама перевернула страницу. На следующем развороте был Михаил Зощенко — улыбающийся, в пиджаке. Всё, что ещё год назад считалось гордостью советской школы, этой осенью превращалось в запретное, которое следовало вытравить из учебника. Закрашивать юмористические рассказы тушью было слишком расточительно, потому мать вырезала их лезвием, отправляя в печь.
В моей школе судьба Ахматовой или «Золотого телёнка» никого из пацанов не волновала. Они привычно обсуждали, где достать крючки для рыбалки, как выменять у пленных японцев зажигалки. Ну и засыпали меня вопросами по радиокружку, который едва держался на плаву. Проблемы сыпались одна за другой, и главная упиралась в дефицит деталей.
Нам до зарезу требовался эмалированный провод для намотки катушек индуктивности, не говоря уже о радиолампах и высокоомных наушниках. Советская промышленность в сорок седьмом году работала прежде всего на восстановление шахт, заводов и железных дорог, поэтому даже самые простые радиодетали оставались редкостью.
Выручал только директор школы, Николай Денисович, у которого были какие-то невероятные связи среди военных.
Время от времени Николай Денисович приносил в кружок завёрнутые в промасленную мешковину сокровища. То пару новеньких радиоламп, то слюдяные конденсаторы, а однажды притащил разбитый блок от стационарной радиостанции, явно списанной с какого-нибудь армейского узла связи. Где он всё это добывал в режимном Спасске, оставалось загадкой.
— Держи, Валентин, — выставил он на стол тяжёлую коробку. — В гарнизоне у интендантов списанный хлам выпросил. Разберите на запчасти. Только уговор: из школы детали не выносить. И никаких передатчиков. Сам знаешь, время сейчас строгое. Если кто пронюхает…
Николай Денисович не шутил. В сорок седьмом году любой самодельный передатчик, способный выйти в эфир, сразу вызывал вопросы у соответствующих органов. Мы же собирали обычные детекторные и ламповые приёмники, чтобы ловить краевое радио из Владивостока, — этого нам было вполне достаточно.
На самом деле Николай Денисович плевать хотел на многие запреты. Школа бурлила от «трудных» пацанов. Безотцовщина росла дерзкой, голодной и злой. Вечерами они сбивались в стайки на привокзальной площади, дрались район на район и воровали цемент с завода, чтобы выменять его на рынке на жмых или хлеб.
Директор готов расшибиться в лепёшку, лишь бы убрать пацанов с улицы. Николай Денисович хватал за шиворот отпетых хулиганов и силком затаскивал их в классы после уроков. Если у мальчишки в руках будут лобзик или паяльник, времени на кастет и воровство уже не останется.
— Ты, Козырев, завтра чтобы в кружке у Валентина как штык был, — со сталью в голосе приказал директор моему однокласснику Сеньке, которого поймал за курением за углом школы. — Валентин тебе покажет, как катушку мотать. Не придёшь — сам отведу тебя в детскую комнату милиции. А там, глядишь, и до колонии недалеко. Понял меня?
Сенька, который не боялся ни бога, ни чёрта, перед директором только хмуро кивнул. Николай Денисович умел находить нужные слова. Он не читал нотаций, а просто смотрел так, будто видел человека насквозь.
И Сенька пришёл.
Сидел рядом со мной, сопел, бережно держал своими грязными пальцами тонкий эмалированный провод и внимательно слушал мои объяснения про катушки индуктивности.
— Валька, ты в «Аврору» на вторую смену пойдёшь? — толкнул меня Козырев плечом, когда мы выходили из школы. — Там сегодня «Тарзана» крутят. Трофейного! Лёшка Косой сказал, там мужик с ножом на льва прыгает. Киномеханик за полбуханки чёрного обещал пацанов с заднего крыльца пустить.
Сходить в кино хотелось, но были дела поважнее.
Вообще, в Спасске сорок седьмого года с развлечениями было небогато. Летом ходили в Горсад — послушать радиолу, посмотреть на танцы или поглазеть, как на стадионе пленные японцы гоняют тряпичный мяч под присмотром сонных конвоиров.
Зимой пацаны пропадали на ледяных горках, катались на самодельных коньках, привязанных к валенкам ремнями. Самые отчаянные цеплялись сзади за полуторки и, скользя на подошвах валенок по укатанному снегу, неслись через полгорода, пока шофёр не замечал нахлебников или не приходилось на ходу отскакивать перед перекрёстком. Когда морозы прихватывали речку Кулешовку, местные ходили туда с удочками ловить ротанов.
— Не, Сень, не могу, — ответил я парнишке. — Мне Николай Денисович обещал схему супергетеродина показать. Да и провод для кружка надо дочистить.
Сенька посмотрел на меня как на умалишённого.
Не знаю, кому пришла в голову идея разделить школы по половому признаку, но, по мне, без девчонок стало скучно. То ли дело в смешанной школе при цементном заводе — они там и концерты устраивают, и спектакли ставят.
У нас же в мужской семилетке любые праздники превращались в скучные, казенные линейки, куда набрать выступающих было огромной проблемой. Про драмкружок и речи не шло. Никто из наших пацанов, выросших на суровых послевоенных улицах, ни за что на свете не согласился бы взять на себя женскую роль. За одно только предложение могли в морду дать. Да у нас и хора в школе не было. Пацаны предпочитали до хрипоты спорить о футболе или радиосхемах.
Максимум, на что хватало школьной самодеятельности, — это выставить того же Сеньку Козырева, чтобы он с мрачным видом пробубнил стихотворение про Сталинскую пятилетку.
По этой причине очередной новогодний вечер получился скучным и казённым. Пожалуй, это была лучшая в мире иллюстрация к будущей «Карнавальной ночи».
Николай Денисович минут тридцать добросовестно зачитывал положенный доклад — вроде бы о новогоднем празднике. В актовом зале было холодно. Изо рта шёл пар, пацаны молча переминались с ноги на ногу. Никто не бузил. Директор периодически обводил зал своим тяжёлым взглядом. Впрочем, даже этот скучный доклад не мог испортить главного. Настоящее чудо случилось на две недели раньше Нового года — шестнадцатого декабря, когда в стране наконец-то отменили хлебные карточки.
Накануне праздников в Спасске звенела музыка, но главным праздником был запах свежего хлеба. В первые дни после указа люди дурели от радости — хлеба в магазинах брали столько, сколько донести могли, пока просто не наелись от пуза после стольких лет нищеты и голода.
Впрочем, вместе с радостью в наш дом пришла и настоящая паника — только по другому поводу. Отмена карточек оказалась лишь половиной указа: тем же вечером четырнадцатого декабря по радио объявили о денежной реформе. Об этом я совершенно забыл, вернее, не помнил конкретную дату и год. С шестнадцатого по двадцать второе декабря все старые деньги полагалось обменять на новые — по курсу десять к одному. Льготно, один к одному, меняли только вклады в сберкассе, да и то не выше трёх тысяч.
Баба Лиза, услышав это, побелела и кинулась к своему заветному тайнику — старой жестяной банке из-под чая, где она собирала деньги, получаемые за смерть Шурасика. Почти все её сбережения лежали именно там, а не в сберкассе, до которой было полчаса пешком, да и доверия к «казённым деньгам» у бабушки отродясь не водилось.
— Пропало! — причитала она, дрожащими руками пересчитывая мятые купюры. — Это ж какие деньги были, а останется всего ничего!
Мама пыталась её успокоить. Ничего противозаконного в этом, конечно, не было: деньги свои, честно заработанные, обменять их баба Лиза имела полное право. Государство таким образом обесценило все «матрасные» сбережения по стране разом — чтобы прижать спекулянтов и разом убрать из оборота лишнюю денежную массу. Бабе Лизе от этого понимания легче не становилось.
Три дня бабушка не находила себе места. В итоге, конечно, отстояла длинную очередь и получила на руки новенькие, хрустящие купюры — ровно в десять раз меньше того, что откладывала.
— Ну и ладно, — вздохнула она наконец. — Хоть хлеб по карточкам больше давать не будут. Значит, отъедимся.
Зимой Павел из Владивостока приезжал редко. Холодно, да и дела у него там появились другие — комсомол, новые друзья, развлечения. Во время редких визитов он взахлёб рассказывал, что учёба интересная, и мама искренне радовалась.
Меня же одолевали смутные сомнения. Они полностью подтвердились, когда в начале мая Павел впервые отправился на настоящую полевую практику. Тот дядька-геолог, ехавший с нами в поезде и расписавший брату красоты этой профессии, оказался романтиком куда большим, чем брат.
Одно дело — слушать под стук вагонных колёс истории про костры, гитары и поиски золотых жил, и совсем другое — столкнуться с реальностью приморской тайги весной. Вместо таинственных открытий Павла ждал изнурительный, монотонный труд. С утра до вечера они с таким же взмыленным однокурсником таскали на себе тяжёлые рюкзаки с образцами породы, копали шурфы в полузамёрзшей липкой земле и по уши вязли в болотах. А с наступлением тепла проснулся главный кошмар дальневосточной тайги — гнус. Особенно свирепствовал таёжный мокрец, от которого не спасали ни плотные брезентовые штормовки, ни вонючая дёгтевая мазь.
Когда Пашка вернулся в конце лета, от его юношеского восторженного флёра не осталось и следа. Он потемнел от загара, осунулся, набил на ладонях мозоли размером с пятак и теперь на любые расспросы о «романтике» только хмуро отмахивался.
Не могу сказать, продолжил бы брат учёбу в техникуме, но тут мама сообщила, что… угадаете? Да, мы снова переезжаем!
Все мои знания психологии настойчиво подсказывали, что у матери имеются какие-то внутренние проблемы. Вот только в сорок седьмом году психология считалась буржуазной лженаукой, а любые душевные кризисы полагалось лечить лозунгами. Народ безоговорочно следовал курсу партии.
Ладно тот народ. Но наша Нина-то опять куда сорвалась?
Правда, когда мама пояснила, что ей предложили место директора школы в посёлке Камень-Рыболов, я списал всё на обычный карьерный рост. Отсутствие диплома и временное удостоверение, выданное взамен потерянных в войну документов, всё ещё больно её задевали. Наверное, таким способом мать пыталась доказать и себе, и РайОНО, чего стоит на самом деле. Не знаю. Другого разумного объяснения этому очередному переезду не находил.
И мы поехали.
Школа здесь была поменьше спасской. Рядом располагались сразу два военных гарнизона — лётный и танковый. Вокруг до самого горизонта тянулась степь, упиравшаяся в удивительное озеро Ханка.
Пашка, досыта наевшись геологической романтики с её гнусом, шурфами и неподъёмными рюкзаками, решил бросить техникум во Владивостоке и перебраться вместе с нами. Мама была обеими руками «за». Сын возвращался под её крыло и продолжал учёбу уже в десятом классе, что для матери-педагога было делом принципа.
Я же перешёл в седьмой класс, стремительно догоняя брата, который на фоне обычных десятиклассников выглядел уже откровенным переростком.
В небольшом приграничном посёлке директор школы был человеком очень заметным. Мама стремительно завоевала уважение и у местного начальства, и у военных. На всех торжественных собраниях в Доме офицеров её место неизменно было в президиуме, за столом, накрытым кумачовым сукном, рядом с увешанными орденами полковниками и районным руководством.
Школа, в отличие от спасской мужской семилетки, оказалась смешанной. И это меняло всё! Жизнь здесь забурлила совсем по-другому. В школе вовсю ставили спектакли. Причем в качестве декораций и костюмов использовали всё, что удавалось выпросить у военных. Девчонки в перешитых гимнастёрках самозабвенно играли санитарок.
Главным же хитом сезона стала «Золушка». Вот только с костюмами в сорок седьмом году в Камень-Рыболове было туго — ну откуда в глухом поселке взяться бальному платью для сказочной принцессы? Но маму это не остановило. Ради школьной «Золушки» она извлекла своё кимоно, купленное во Владивостоке.
Под общие ахи девчонок из драмкружка они вместе с бабой Лизой три ночи напролет перекраивали, резали и сшивали драгоценную ткань на старой ручной машинке. Когда исполнительница главной роли, отличница из девятого класса, вышла на сцену гарнизонного клуба в этом платье, зал просто ахнул. Летчики и танкисты, сидевшие в первых рядах, захлопали так, что со стен только что не сыпалась штукатурка.
Военные вообще были главными спонсорами нашего досуга: они крутили нам кино в гарнизонном клубе, отдавали в школьную мастерскую стреляные гильзы и обрезки кабелей, а заезжие офицеры устраивали для старшеклассников настоящие шахматные турниры, где мой Пашка, к слову, защищал честь школы.
Жалко, что мирная жизнь сорок восьмого года заканчивалась почти сразу за околицей. Камень-Рыболов жил в постоянном ожидании тревоги. За озером начинался Китай, где уже который год шла гражданская война, и о ней нам напоминали едва ли не ежедневно.
По дорогам то и дело проходили колонны военных машин, на станции разгружали эшелоны с техникой, а на улицах всё чаще попадались пограничники в зелёных фуражках. Взрослые негромко обсуждали очередных задержанных нарушителей границы, контрабандистов или перебежчиков с китайской стороны, а детям строго-настрого запрещали после темноты уходить к берегу Ханки. Иногда там выставляли дополнительные пограничные наряды, и тогда даже взрослые старались лишний раз не соваться к озеру.
Мама, как директор школы, знала обстановку лучше многих. На совещаниях ей всё чаще приходилось сидеть рядом с офицерами пограничных войск. Те постоянно говорили о бдительности.
Это напряжение постепенно проникало и в школу. Старшеклассники проходили военную подготовку под руководством военрука: маршировали, учились метать учебные гранаты, разбирали и собирали ППШ, копали окопы и стрелковые ячейки. Особенно доставалось Пашке. Из-за войны он оказался старше большинства своих одноклассников, уже состоял на воинском учёте и понимал, что до армии ему осталось совсем недолго.
Жизнь вокруг становилась всё более военной. Через станцию почти ежедневно проходили эшелоны с техникой и боеприпасами, на дорогах всё чаще встречались армейские колонны, а самолёты над посёлком появлялись с утра до вечера. На собраниях говорили о международной обстановке и необходимости быть начеку.