Глава 4
Мой личный таймер запустился на этой тихой харьковской кухне, под стук чайных ложек и запах домашней лапши. И никто вокруг даже представить не мог, какая именно «экспедиция» ждёт нас всех в этот воскресный летний день.
Удивительно, но Шурасик слово сдержал, и вскоре на крышке шкафа стояло три банки сгущенки и четыре тушенки. Жестяные бока тушеных консервов «Главмясо» тускло поблескивали рядом с сине-белым узором сгущенного молока. Для 1940 года это был настоящий стратегический клад дорогой и, к моему неудовольствию, выставленный прямо на всеобщее обозрение.
Бабушка только посмеивалась, протирая пыль, и демонстративно подкладывала на шкаф новые сухие горбушки в тряпичный мешочек.
Прокол случился через неделю, когда Шура после смены, застал во дворе скандальную соседку Татьяну. Та как раз развешивала свои бесконечные застиранные пеленки, громко распекая своего неполноценного сынка, но отвлеклась на меня, тащившего из хлебного очередную булку хлеба.
— Чего малого так часто за хлебом гоняете? — поинтересовалась соседка у Шуры, — Пашка что ли совсем от рук отбился, не помогает?
— Нет, Тань, — добродушно ухмыльнулся парень, кивнув в мою сторону. — Это наш Валька в кругосветное путешествие собрался. Сухарями и сгущенкой весь шкаф завалил. Путешественник.
Соседка остановилась, держа в зубах деревянную прищепку. Окинула меня оценивающим взглядом, в котором промелькнула обывательская зависть. Похоже, то, что у Жериковых водились «лишние» деньги на банки и хлеб для детских игр, её явно задело.
— Путешественник… — капризно протянул Гэнька, выныривая из-за простыни. — Путя! Валька-путя! Путешественник-путя!
Он глупо загыкал, тыча в меня грязным пальцем.
— Цыц ты, юродивый! — прикрикнула на него мать, но сама отворачиваться не спешила. — С жиру беситесь. Хлеб переводите на сухари-то, а люди в очередях за мукой часами стоят. Нашли игрушку.
— Да ладно тебе, Тань, ребенок, — примирительно отозвался Шура и увлек меня в дом, не став раздувать ссору.
Гэнька ещё долго улюлюкал нам вслед из-за калитки: «Путя! Путя едет!». Пройдет совсем немного времени, и в октябре сорок первого, когда город зажмут в тиски голода и блокады, а Шура будет мобилизован, эта баба наверняка вспомнит каждую банку и каждый высушенный мной ломоть.
— Я с тобой в разведку не пойду, — заявил Шурасику, когда мы оказались дома, подразумевая сцену с соседкой.
— Извини, племяш, не подумал, — хохотнул парень. — Лучше скажи, где там баба Лиза? Каракулевое пальто поедем покупать? С учетом премии, ей и на шапку хватит.
Бабушка отпираться не стала, мечта о каракуле, как у соседки Зинки, перевесила её природную скромность. Оделись все для выхода в магазин по-праздничному. Меня упаковали в цигейковый капор и тяжелое драповое пальтишко, в котором я чувствовал себя неповоротливым пингвином.
Ехать решили в самый центр, в огромный пятиэтажный Харьковский ЦУМ на Торговой площади, который открыли всего пару лет назад. Добирались на том самом синем трамвае, который на стыках Журавлевского моста знатно трясло. Внутри вагона пахло мокрым сукном, дешевым табаком-самосадом и махоркой. Пассажиры, в основном рабочие с окраин, озабоченно обсуждали затянувшиеся очереди за керосином.
Сам ЦУМ оглушил меня масштабом. Огромные зеркальные витрины, полированные деревянные прилавки и гул сотен голосов. Люди здесь не просто гуляли — они штурмовали отделы. В сороковом году в госмагазинах всё нужно было «доставать». Нам невероятно повезло: Шура, пользуясь своей стахановской книжкой передовика, провел нас мимо общей очереди в специальный отдел закрытого снабжения для ударников производства.
— Гляди, мать, какая вычинка! — парень гордо продемонстрировал бабушке тяжелое, глухого черного цвета пальто из плотных, тугих завитков натурального каракуля. — Бери, и кубанку меховую в комплект примерим. Зинка от зависти лопнет!
Бабушка бережно, с сомнением коснулась дорогого меха натруженными пальцами. На её лице отразилась такая детская, чистая радость, что я невольно заулыбался.
Продавец — мужчина в сатиновых нарукавниках — ловко отщелкал костяшками на тяжелых деревянных счетах:
— С вас, товарищ Жериков, триста пятьдесят рублей за пальто и сорок пять за кубанку. Пройдите к кассе, получите чек.
Завернутую в плотную серую оберточную бумагу обновку Шура нёс бережно и аккуратно. Каракулевое пальто весило прилично, но парень шагал от трамвайной остановки гордо, явно демонстрируя всем встречным, что прикупил значимую вещь. Бабушка семенила рядом, заметно волнуясь. В руках она бережно сжимала отдельную небольшую коробку с каракулевой кубанкой.
Естественно, стоило нам зайти в калитку, как встретили Татьяну. Будто караулила, зараза такая! Её сынок крутился рядом, пытаясь поймать в луже щепку.
— О как, Жериковы из центра катят! — Татьяна уперла руки в бока, бесцеремонно разглядывая огромный сверток. — Никак перину новую раздобыли?
— Бери выше, Тань, — не удержался от хвастовства Шура. — Матери пальто каракулевое справили с получки! И шапку в комплекте. Пускай к зиме обновляется.
Татьяна аж воздухом поперхнулась. Лицо её в секунду пошло нехорошими красными пятнами, а прищепка, которую она крутила в пальцах, с треском сломалась.
— Каракуль? — переспросила она, и в её глазах полыхнула такая дремучая, лютая зависть, что мне стало не по себе. — Пальто… Люди за мылом в три три погибели гнутся, а вы мехАми швыряетесь. Наворовали, небось, на своем заводе-то? Монтажники…
— Ты, Танька, язык-то прикуси, — разом посерьезнел Шура, загораживая нас плечом. — Я за этот мех три недели на верхотуре без выходных провода тянул, пока твоя харя на печи спала. Пошли, мама.
Мы двинулись к крыльцу, а Татьяна что-то прошипела нам в спину про «стахановцев липовых» и «советских буржуев». Её дурачок-сын, почуяв материнскую злобу, принялся прыгать по грязи, улюлюкая: «Кубанка-путя! Кутя-тутя!».
В доме бабушка наконец развернула бумагу. Комната сразу наполнилась запахом нафталина и новой кожи. Конечно же пальто снова было примерено. Бабушка поправила на седой голове кубанку, и её лицо, разгладившееся от счастья, показалось мне удивительно красивым.
Шура довольно хлопал в ладоши, Пашка одобрительно свистел, а я смотрел на этот праздничный каракуль, и горло мне сдавливала глухая, удушливая тоска.
Я ведь прекрасно знал, что будет дальше. В этом пальто нельзя будет эвакуироваться — в беженском эшелоне в такой приметной и дорогой вещи тебя либо ограбят в первые сто километров, либо убьют. В этой бархатистой черной кубанке нельзя будет прятаться в подвалах от бомбежек. Самую дорогую вещь в доме, символ их недолгой советской гордости и достатка, придется просто бросить гнить.
Бабушка ласково провела рукой по блестящему рукаву и тихо сказала:
— Ну всё, померила и хватит. Прибери его пока. Пускай до настоящих морозов повесит.
Шура послушно подхватил тяжелое пальто и убрал в шкаф.
Хорошо всё-таки было в Харькове в те месяцы! Золотая осень сорокового, сытая и снежная зима… Мама Нина училась и работала в Махачкале. Потому в Харькове за моим здоровьем и успехами Павла в школе следил Шура.
И подошёл он к этому делу с чисто монтажной дотошностью. Откуда ему, парню молодому и ещё неженатому, было знать все эти педиатрические тонкости? Но в местной детской амбулатории ему выдали какую-то бумажную простыню с графиком, и Шурасик развил бурную деятельность.
В результате попу мне изрешетили основательно. Кололи за все пропущенные на Кавказе годы, по какой-то ускоренной схеме. Дифтерия, оспа, тиф… Раз в две недели Шура лично хватал меня в охапку и тащил в процедурный кабинет, игнорируя любые мои взрослые доводы и детские капризы.
— Терпи, капитан, — басил он, пока я, зажмурившись от унижения, ждал неизбежного укола толстой советской иглой многоразового шприца, который медсестра только что достала из булькающего никелированного стерилизатора. — Настоящий полярник в кругосветной экспедиции болеть не должен. Без прививок тебя ни на один корабль не пустят!
Бабушка после таких экзекуций выдавала мне «за храбрость» большую ложку густого, засахарившегося липового мёда. Мои стратегические банки на шкафу она строго-настрого запретила трогать: «Раз Валентин собирает в дорогу, пусть стоят!».
Я морщился, потирал горящую задницу и думал, что Шурасик, сам того не зная, стопроцентно прав. Инфекции в грядущую войну и разруху будут косить людей во временно оккупированном Харькове не хуже осколков. И эта вынужденная медицинская пытка, возможно, ещё один наш шанс выжить в той мясорубке, которая неумолимо приближалась к нам с каждым днем.
Время летело быстро. На Тюринку обрушились настоящие холода, укутав наши одноэтажные переулки тяжелыми сугробами. От печки-голландки теперь исходило постоянное тепло, а по утрам на стеклах расцветали густые морозные узоры. В доме пахло праздничной выпечкой с корицей — приближался Новый, тысяча девятьсот сорок первый год. Последний мирный Новый год для этого города.
Тридцать первого декабря Шурасик приехал с завода уставший, но быстро привёл себя в порядок. Брился он перед зеркалом, напевая под нос полонез Огинского. Когда переоделся в свой праздничный выходной костюм с белой сорочкой — ну настоящий король! Хоть сейчас на обложку журнала «Огонёк».
Бабушка нарядила и нас с Павлом. Денег на детей в этой семье не жалели. Поверх теплых кофточек на меня натянули одну из цигейковых шуб, подпоясав широким ремнем. И мы поехали втроём на трамвае в самый центр, на главную улицу города.
Там, в начале Пушкинской, у площади Тевелева, высилась колоссальная, сверкающая сотнями электрических огней главная ёлка Харькова. Вокруг неё организаторы выстроили целое сказочное царство: из крашеного папье-маше и ваты на нас глядели огромные ростовые куклы — три поросёнка, медведи, волки и, конечно же, Дед Мороз в белоснежной шубе чуть ли не в три человеческих роста! Из репродукторов гремела бравурная праздничная музыка, на временной дощатой сцене шло какое-то веселое новогоднее представление с петрушками.
Домой мы вернулись сопливые, разрумянившиеся от мороза, но абсолютно счастливые — по крайней мере, три четверти нашей маленькой компании. Дощатые сени встретили нас густым, умопомрачительным ароматом запечённого мяса и ванили. Бабушка Лиза, оставшаяся дома «на хозяйстве», сотворила на кухне настоящее кулинарное чудо.
Наш большой круглый стол в комнате преобразился. Бабушка застелила его парадной белой скатертью с выбитыми накрахмаленными узорами. В центре, под мягким светом шелкового абажура, исходило паром главное блюдо — огромный кусок свиного окорока, запечённого с чесноком в печи, покрытый глянцевой румяной корочкой. Рядом теснились тарелки с домашней маринованной капустой, солеными огурчиками из кадушки и обязательный винегрет, щедро политый пахучим подсолнечным маслом.
Но моё взрослое внимание привлекли советские деликатесы, которые Шура раздобыл по своим ведомственным талонам. На краю стола красовалась завернутая кольцом палка знатной «Краковской» колбасы, поблескивала жестяная баночка рижского шпротного паштета, а для нас с Павлом бабушка выставила вазочку с настоящими шоколадными конфетами «Мишка косолапый» и «Раковые шейки».
Шура откупорил бутылку «Советского шампанского» — этот напиток только-только входил в моду и считался главным символом сталинского лозунга «Жить стало лучше, жить стало веселее».
— Ну, с Новым годом, Жериковы! За сорок первый! — Шура поднял пенящийся бокал, а бабушка пригубила домашнюю наливку из крошечной хрустальной рюмки. Нам с Пашкой налили густого вишневого компота в граненые стаканы.
— Пусть этот год будет ещё лучше прежнего, — торжественно произнесла бабушка, крестясь на темный угол, где за буфетом пряталась маленькая, незаметная для чужих глаз иконка. — Главное, чтобы детки не болели, и Ниночка институт закончила.
Пашка уже вовсю уплетал «Краковскую», дядя Шура весело подкладывал ему лучшие куски запеченного окорока, а я держал в ладошке тяжелый стакан с компотом и смотрел на эту белую чистую скатерть. Через год, в январе сорок второго, в этом самом Харькове люди будут умирать от голода прямо на улицах, а за сто граммов суррогатного хлеба будут отдавать золотые часы. Но сейчас здесь было тепло, сытно и пахло шоколадными конфетами.
— Валька, ну чего ты опять замер, как изваяние? — Шура ласково щелкнул меня по носу. — На, держи, капитан своей экспедиции.
Дядька протянул мне большую плитку шоколада в яркой обертке. Я бережно взял её, прижал к груди и подумал, что эту шоколадку я ни за что не съем, спрячу её на шкафу рядом со своими банками тушенки и мешком сухарей. Пусть лежит.
Каникулы закончились, и жизнь снова покатилась своим чередом. Шура пропадал на работе, Павел — в школе, бабушка хлопотала по хозяйству, а я продолжал жить сразу в двух временах. Для окружающих каждый новый день был самым обычным, для меня же он означал, что до войны осталось ещё на сутки меньше.
Снова и снова я заводил разговор о переезде к маме в Махачкалу, но безрезультатно. Родные были твёрдо уверены, что всё идёт своим чередом: Нина окончит учебный год, а там видно будет.
Зима закончилась почти незаметно.
В марте мне исполнилось пять лет — по здешним меркам я стал совсем взрослым, и бабушка наконец начала пускать меня гулять за пределы двора одного. Павлу я со своим вечным надзором так надоел, что он при первой возможности выдавал мне не обидные, но веские пацанские щелчки по лбу. Хотя, изредка, сжалившись, всё же брал с собой «до угла».
На всякий случай бабушка Лиза прикалывала мне булавкой в нагрудный кармашек кофты записку с нашим харьковским адресом — если вдруг заблужусь в хитросплетениях переулков Тюринки. Про то, что я гораздо смышлёнее любого ребенка, никто, конечно, не подозревал.
Детворы на нашей улице собиралось много. Странно, но я запомнил каждого из этой визжащей мелюзги: Зойку, Марка, Маньку… Смотрел на их чумазые лица, на то, как они самозабвенно строят куличики в песочнице, и у меня сжималось сердце. Многие из них были из еврейских семей. Кто из этих детей уцелеет в грядущей мясорубке Дробицкого яра? Кого успеют вывезти? Взрослый аналитический ум кричал от бессилия, но внешне я оставался обычным пятилетним Валькой, который совсем недавно, благодаря брату, научился читать и считать.
Истосковавшись по нам и плюнув на преддипломную суету, на несколько дней из Махачкалы прилетала мать. Получив телеграмму, мы с Пашкой ещё с утра крутились возле окна, то и дело выглядывая на улицу. Когда во двор въехало такси, оба сорвались с места. Нина смеялась, целовала нас, прижимала к себе по очереди, а бабушка, украдкой смахивая слёзы концом передника, только приговаривала:
— Ну всё, всё… Дайте матери хоть в дом войти.
На эти несколько дней жизнь словно превратилась в сплошной праздник. Нина старалась не терять ни минуты. Водила нас с Пашкой в Харьковский зоопарк смотреть на слона, в сад Шевченко, покупала по дороге мороженое и пирожные, а потом мы шли на утренний сеанс в кино.
Я несколько раз заводил разговор, что хочу уехать вместе с ней. Нина лишь улыбалась, гладила меня по голове и обещала:
— Вот закончу учиться, тогда и будем все вместе.
Эти несколько дней пролетели слишком быстро. Мать снова уехала на Кавказ. Выпускные экзамены и защиту диплома ей назначили на самый конец июня тысяча девятьсот сорок первого года.
Весна сорок первого меня ошеломила. В мае в Харькове зацвела такая сирень, какую я за всю свою прошлую пятидесятилетнюю жизнь, кажется, ни разу не видел. Город просто тонул в этом лиловом и белом кипении. Её ломали целыми охапками, одуряюще пахнущие овины веток охапками несли по улицам, а не скромными букетиками. Кроме сирени хватало и другой зелени. Яркой и сочной, которая бывает лишь весной.
Мне нравился этот город с его неповторим колоритом.
Майские охапки сирени отцветали, уступая место душному июньскому зною. До моей «экспедиции» оставались считанные дни.