Линия иной судьбы · Глава 7

Глава 7

Летом сорок второго мы уехали в станицу Ассиновскую, которая примостилась в долине реки Сунжи, неподалёку от Грозного. Господи, как же мне, попаданцу из двадцать первого века, понравилась эта станица! Это был настоящий, нетронутый пласт уходящей старой России — суровый, гордый и живописный казачий быт. Такое из моего времени можно было увидеть разве что в старых чёрно-белых фильмах вроде «Тихого Дона».

Здесь всё было другим. Станичники — рослые, подтянутые, с окладистыми бородами, овеянные степным ветром — разговаривали на певучем южном наречии, густо «гэкая» и то и дело вворачивая в речь словечки: «кунак», «чурек», «чихирь». Старые казаки даже в будни носили суконные бешметы, а на посиделки выходили в щегольских черкесках с газырями на груди и лихо заламывали на затылок каракулевые папахи.

По вечерам, когда на Ассиновскую опускалась прохлада, женщины собирались в хатах под монотонный скрип деревянных прялок. При тусклом свете каганцов они затягивали удивительные терские песни — протяжные, тоскливые, от которых мурашки бежали по коже. Голоса выводили старинную «Ой, да не для меня придёт весна…» или боевую «Вспомним, братцы, мы, кубанцы…», переходя на мощное многоголосие. Нам с Пашкой эти станичные посиделки и праздники казались каким-то чудом.

Но сказка длилась недолго. Вскоре грянул призыв, и станица провожала казаков в армию. Это было грустное, рвущее душу зрелище. Под грохот копыт и рыдания баб мужчины уходили на фронт на собственных строевых конях, в полной казачьей справе, со сверкающими на солнце дедовскими шашками. Уходящие отряды пели лихую, прощальную «Вспомним, братцы-новобранцы, про казачье бытиё!», заглушая бабий плач. После их отъезда Ассиновская словно вымерла — осталась беззвучной, сиротливой, погрузившись в бабье горе.

Глядя на этот конный строй, я поначалу отнёсся к кавалерии со скепсисом. Ну куда они на лошадях против немецких танков «Pz.IV» и пикировщиков «Юнкерс»? Чистое безумие, шашками лобовую броню рубить!

Однако, поразмыслив, я понял, насколько был неправ. Моё представление о войне по учебникам будущего упускало суровую реальность сорок второго года. Советское командование вовсе не бросало конницу в лоб на пулеметы, как любили писать в перестроечной прессе. Лошадь в этой войне была уникальным, незаменимым вездеходом.

Казаков использовали как высокомобильную пехоту. Они совершали дерзкие ночные рейды по тылам врага, внезапно перерезая коммуникации и взрывая склады, а перед боем спешивались и воевали как обычные стрелки, поддерживаемые своими пулеметами и артиллерией. И, конечно, конница была незаменима в разведке. Пройти бесшумно через лесной массив, просочиться в тыл через брешь во фронте, засечь передвижение немецких резервов и уйти без шума — тут казакам с их природным чутьём и выносливыми конями равных просто не было.

Они ушли на войну защищать свой дом.

Дня через три после того, как станица опустела, Ассиновскую накрыла новая беда. С гор спустились чеченцы. Вначале я не поверил, когда услышал эту новость. Потом вспомнил девяностые годы, войну в Чечне, погибших наших парней и снова в бессильной злобе сжимал и разжимал кулаки.

Подметая полами тяжёлых чёрных бурок уличную пыль, они пошли по станице вальяжно, нагло, как у себя дома. Взрослых мужчин-казаков не осталось, и эти горцы держали себя сволочно, прекрасно понимая свою безнаказанность. Начались ночные налеты, грабежи и стрельба.

В одну из таких ночей мы лежали ничком на земляном полу под деревянным топчаном, вжав головы в плечи. С улицы, прямо со ступеней крыльца, кто-то с дикими криками вслепую палил из винтовки прямо в наш дощатый коридор. Пули с щёлканьем прошивали тонкие двери, щепки летели во все стороны.

Наша хозяйка, у которой мы снимали комнату, как на грех, уехала в Грозный за керосином. В соседней половине дома, отгороженной хлипкой перегородкой, истошно, на одной ноте кричали две её дочери — девчонки Болотовы, одной было одиннадцать, а младшей всего шесть. Из их комнаты доносился грохот выбитой двери и чужая, гортанная ругань.

— Господи, да что ж это… Убьют ведь девок! — выдохнула баба Лиза.

Она попыталась было приподняться и на карачках пробраться к двери, чтобы защитить детей, но в этот момент в коридоре снова бабахнуло. Раздался оглушительный треск, и прямо над головой бабы Лизы, чуть не задев её, с корнем вырвало кусок штукатурки. Нас обдало белой пылью. Пуля прошла всего в паре сантиметров! Пашка мёртвой хваткой вцепился в подол бабушкиной юбки, силой осаживая её назад, под защиту топчана:

— Баба, стой! Куда ты⁈ Пристрелят!

Из темноты переулка наконец-то донеслись спасительные крики и частый, беспорядочный перестук выстрелов. Утром мы узнали, что это прибыла наспех сформированная самооборона из местных старшеклассников-допризывников. Пацаны лет по шестнадцать-семнадцать, вооружённые старыми трёхлинейками, открыли по нападавшим огонь.

Весь этот ад продолжался до рассвета. За стеной, захлебываясь от ужаса, без умолку продолжали орать девчонки Болотовы.

Наконец всё стихло. Мы выбрались из-под топчана, кашляя от порохового дыма и известки. И двор, и простреленный коридор были густо усыпаны тускло поблескивающими латунными гильзами.

К полудню с попутной телегой вернулась хозяйка. Узнав, что произошло, она первым делом кинулась обнимать заплаканных, живых дочерей. Но уже через минуту, выйдя в сени и обнаружив следы погрома, баба запричитала на всю станицу, со слезами качая головой:

— Ой, ироды! Да что ж наделали-то⁈ Ведро… новое ведь ведро прострелили, супостаты!

Обычное оцинкованное ведро, сиротливо стоявшее у входа, было аккуратно пробито навылет двумя пулями. Хозяйка убивалась по этой жестянке искренне и горько.

В тот вечер Марья так и просидела у нас до самых глухих потёмок. Её девчонки затихли за стеной, убаюканные усталостью после ночного кошмара. Бабушка заварила крепкий, пахучий чай на степных травах, и взрослые сели вести разговор под аккомпанемент сверчков.

Баба Лиза, стараясь хоть как-то отвлечь испуганную хозяйку от мыслей о простреленном ведре и наглых горцах, принялась вспоминать стародавние времена. Дореволюционные, почти сказочные для Пашки, но совершенно понятные для моего взрослого разума.

Бабушка с тихой, светлой улыбкой рассказывала, как они с покойным дедом держали лавку в Екатеринодаре и торговали разной изысканной выпечкой: воздушными эклерами, песочными корзиночками с кремом и ароматными кренделями.

— Мы ведь, Маруся, как птички перелетные жили, — певуче говорила баба Лиза, подливая гостье кипятку из медной кастрюльки. — Зиму кое-как кантовались: то в станице у родни, то в Екатеринодаре флигель снимали, а то и вовсе в Дагестан уезжали, в Темир-Хан-Шуру, которая теперь Буйнакском зовётся. Зимняя-то торговля в городах едва на прожитьё давала, а вот когда наступала весна… О-о, весной мы открывали кондитерскую на курсе!

— На каком курсе, ба? — не выдержал Пашка, оторвавшись от починки своего перочинного ножика.

— На курортном, — ласково пояснила бабушка. — «На курс» — это значит на кавказские воды. В Ессентуки или Пятигорск. Вся чистая публика со всей империи туда съезжалась здоровье поправлять да деньги тратить. Вот там-то у нас с дедом настоящая прибыль и шла. Дед с работниками с утра пораньше печи разжигал и начиналась работа. Бывало, господа офицеры да барышни в шелках ещё до полудня все наши трубочки и заварные подчистую раскупали… Теплые были денечки, сытые.

Марья слушала, подперев щеку кулаком, и в глазах её впервые за день появилось что-то похожее на покой.

Прихлебывая травяной кипяток, я заново оценивал масштаб личности бабы Лизы, понимая, какая это для неё была трагедия, когда пришлось со слезами бросить в харьковском доме все эти формы для выпечки.

— Да, — тихонько рассмеялась баба Лиза, и её глаза на мгновение помолодели. — Матвей мой, дед ваш, царствие ему небесное, человеком был удивительной, просто феноменальной хозяйственной бесхозяйственности. Заведовал в нашей кондитерской кассой, но дневную выручку сроду не пересчитывал! Сколько за день наторгуем — бог весть. Он просто запускал туда руку, брал, сколько надо на муку, изюм да масло, и сам обожал ходить по базарам.

Марья Болотова слушала, пригубив остывающий чай, а бабушка продолжила:

— В Темир-Хан-Шуре — это Буйнакск наш нынешний, а тогда ещё крепость старая стародавняя — деда Матвея весь рынок знал! Тётка моя двоюродная, Маруся Шерстобитова, божилась, что на базаре форменный «шухер» поднимался, стоило Матвею в воротах показаться. Лавочку нашу все любили, но деда — особенно. Покупатель-то он был выгодный: яйца брал целыми корзинами, молоко — вёдрами да огромными лужеными бидонами. Но характер имел — чистый порох! Бывало, идёт мимо рядов и с горянками местными заигрывает. Чёрт его знает, я сама поначалу поверить не могла, но ведь и чужие люди потом подтверждали! Горянки на Кавказе — ух какие строгие, лица шалями наглухо закрывают, чужих мужчин не подпускают. А Матвей мой — шельма! То обнимет кумушку, то за бок ущипнет. Они не обижаются, хохочут! А он им басом: «Матушка, куплю молоко, ежели штаны у тебя чистые!» Те со смеху зальются, юбки свои длинные задирают, чтобы шаровары показать — дескать, смотри, всё в чистоте держим!

Пашка прыснул в кулак. Ай да дед Матвей!

— Любил он и пошутить, — с теплой грустью улыбнулась бабушка. — Характер имел шебутной, Шурасик весь в него пошёл. Матвей возьмёт, бывало, на базаре какого-нибудь оборванного нищего, который его в лицо не знает, под локоть подхватит и серьезно так говорит: «Пойдем, милый, вдвоем по рядам милостыню просить, а вечером честно всё поделим». Идут они — дед в дорогом картузе, при часах, и этот побирушка с сумой. Весь базар со смеху валится, купцы со стульев падают, монет не жалеют, швыряют им в котелок. Нищий ничего не понимает, глаза пучит, а как из ворот вышли, деда робко за рукав дергает: «А делить-то, барин, когда будем?». Делили, конечно, потом честно.

Баба Лиза перевела дух и поправила фитиль в каганце.

— А то бывало увидит в кондитерской какого-нибудь чванливого пижона при галстуке, который нос воротит. Глянет на него и на весь зал: «Позвольте, любезный, где я вас видел? Скажите на милость, мы с вами в какой тюрьме вместе сидели?» Ну, гость, понятное дело, сразу тушевался… Но из-за этой его широкой души с деньгами у нас вечно неразбериха была. И вот в одно лето на курсе придумала я хитрость. Ежели кто из чистой публики расплачивался в кондитерской настоящим золотым рублем, я его — раз! — исподтишка из кассы выковыривала и в пузатую вазочку для цветов на шкафу прятала. Оставляла Матвею только серебряную мелочь да бумажные ассигнации.

Бабушка заговорщицки подмигнула притихшему Пашке.

— Сели мы осенью, после закрытия сезона, выручку подбивать. Матвей посчитал и опечалился. «Вроде, — говорит, — Лизочек, работали как звери, с ног валились, а денег едва-едва хватает, чтобы с мастерами расплатиться да за муку долги отдать. Главное, обидно как! Торговля ведь шла вовсю, а ничегошеньки мы не заработали». Погоревал, в общем. И тут я выхожу из спальни и ставлю перед ним на сукно глубокую фаянсовую тарелку, а она до самых краёв полна тяжёлыми, блестящими золотыми червонцами! Ох, как он подпрыгнул! Глаза выпучил, усы встопорщил, схватил меня в охапку и как закричит на весь дом: «Ах ты, моя крокодила чёртова!»

Баба Лиза тихонько вытерла набежавшую слезу краем фартука.

— Ну, «крокодилой» он меня называл не со зла, конечно. Не столько ругался, сколько умом моим восхищался. А так, перед чужими людьми, всегда гордо говорил: «У меня жена — первая красавица и голова-министр!»

В хате снова воцарилась тишина.

— Да уж, — баба Лиза весело прищурилась, подливая Марье чаю. — Нам с Матвеем бог ума дал детям хорошие, звучные имена выбрать: Валентин, Александр… А вот со старыми именами в нашей семье вечно комедии случались. Я ведь своё имя — Лиза — всю жизнь терпеть не могла. Да и Матвей предпочитал, чтобы его Михаилом величали. Подмастерья в кондитерской его Михаилом Ивановичем и звали. А за глаза, по-уличному — Жериком.

Бабушка ласково повернулась к сидевшему у стола Павлу:

— Так что ты, внучок, на свою кличку дворовую не обижайся. Ну и что, что тебя пацаны Жериком дразнят?

В хате негромко рассмеялись. Пашка улыбнулся, а я устроился поудобнее, слушая, как оживает семейная хроника, наслаждаясь историями дореволюционного быта.

— С отцом деда Матвея, прадедом вашим, вообще цирк вышел, — покачала концом платка баба Лиза. — Понёс он сына в церковь крестить. Поп толстый открывает святцы — а в царской России ведь как было: называть можно только по имени того святого, который в календаре на этот день прописан. Ткнул поп пальцем, и выходит — быть пацану Лукой. Родители его, люди бесхитростные, дремучие, а и то сообразили: Лука — это же всю жизнь мальчишке отдуваться! В общем, умолили батюшку обождать, срочно снарядили крестных на базар за подношением. Притащили попу жирную курицу в дар. Поп курицу взял, снова святцы перелистнул и нарёк Матвеем.

— И история-то точь-в-точь повторилась, когда мы с Матвеем уже дочку крестить понесли! — подхватила баба Лиза, вытирая слёзы от смеха. — Опять поп, опять святцы. Открывает: в этот день святая Пина значится. Ну, Матвей на подарки скуп не был, сразу батюшку рублем серебряным задарил. А не то была бы у нас тут не Нина Матвеевна, Пина Лукеевна!

Бабушка вздохнула, вспоминая мирные годы:

— Валюша, Паша, знали бы вы, как Нина в гимназии на утреннике пела в настоящей детской опере! Роль Мухи ей досталась. И спеть нужно было на французском языке!

— Плохо у меня с французским языком, — вклинилась в воспоминания Нина. — Мне за ту муху досталось от классной дамы. Домой прибежала в слезах и отцу говорю: «Папа, я сегодня кол получила!» А он засмеётся и отвечает: «Ну ничего, дочка, ладно. Будет зимой чем печку топить!»

— Матвей ведь в силу образования не очень верил, — добавила баба Лиза. — Сам читал мало, с трудом. И когда случалось в нерабочие дни увидеть, что я и дети поголовно в книги воткнулись — а у нас ведь все книгочеями росли, — только руками разводил. Смеялся, что в доме и поговорить-то не с кем, одни умники сидят. Был у него в кондитерской мальчишка на побегушках, сирота, Ванька. Матвей его, надо сказать, жалел, подкармливал, да и сам малец на хозяина никогда не жаловался. Так этот Ванька раз выдал фразу, которую мы потом всю жизнь в семье повторяли. Послал его как-то Матвей в дом: «Пойди-ка, малец, погляди, что там хозяйка делает». Тот прибегает обратно на кухню и говорит: «Читает!» Тот удивляется: «Да что ж она читает?» А пацан серьезно так: «Не знаю… Наверное, на попа учится».

Марья Болотова от души расхохоталась.

— Вот так и жили, — тихо подытожила баба Лиза, глядя на дрожащий огонёк каганца. — Войдёт, бывало, Матвей в комнату, увидит нас с книгами и ка-а-к рявкнет: «А ну, кончайте на попа учиться!» И сразу у нас веселье начиналось: кумовья приходили, гармонь доставали… Дружно жили, весело…

После этого вечера я ещё не раз возвращался к расспросам о нашей семье. Баба Лиза явно радовалась моему интересу и рассказывала всё новые истории, перескакивая с одного воспоминания на другое.

— Валя никогда в лавке не сидел, — вспоминала она. — А вот Нину иногда удавалось за прилавок поставить. Когда она уже в первом классе гимназии училась, стеснялась гимназистов, которые заходили за пирожными. Зато книжки любила без памяти. Стоило кому-нибудь принести почитать что-нибудь интересное, как она готова была за книгу пирожное отдать. Сядет за стойкой, уткнётся в чтение — и ничего вокруг не слышит. Покупатели уже меня звали, потому что Нина сидит, читает, а торговля стоит.

Бабушка тихонько рассмеялась и сразу вспомнила другую историю.

— Однажды в лавку директор мужской гимназии зашёл. Ниночке тогда лет восемь было. Она всё, что он попросил, аккуратно сложила в кулёк и сразу назвала цену. Директор деньги достал, а сам стоит и в уме пересчитывает — проверяет. Не потому что жадный был, просто счёт для ребёнка непростой. И всё высматривал, не станет ли девочка на пальцах считать или на счётах. А она стоит спокойно, ждёт. Тут Матвей вошёл. Директор ему и говорит: «Наверное, ваша дочь по математике учится только на отлично?» А когда узнал, что по арифметике она как раз успевает хуже других предметов, очень удивился.

Чем больше я узнавал о матери, тем сильнее поражался её судьбе. Не знаю, почему девушка, выросшая в достаточно обеспеченной семье, так искренне приняла революцию. Казалось бы, ей было что терять. Образование она получила по тем временам прекрасное. Причём не столько по настоянию деда, сколько благодаря бабе Лизе. Та всю жизнь жалела, что сама не смогла выучиться как следует, и потому решила, что дочь обязательно должна получить образование.

Школу с педагогическим уклоном Нина окончила в 1923 году.

Семье в те годы пришлось очень тяжело. Во время денежной реформы дед потерял все свои накопления. Их и без того было немного, а кормить нужно было пятерых. Работал он тогда в столовой, где в качестве пайка выдавали жидкий пшённый суп. Торговля до 1921 года оставалась запрещённой, муку достать было негде. В довершение беды однажды ночью воры обчистили квартиру так, что деду утром оказалось не в чем идти на работу, которую, к слову, и без того было непросто найти.

Именно в такой обстановке Нина оканчивала школу. Выпускникам предлагали, если они соглашались, направления в деревню — работать в ликбезах. Жалованье было мизерным, зато для семьи становилось на один голодный рот меньше. Так мать и оказалась на хуторе Горькая Балка.

Учителей тогда катастрофически не хватало, и в уездном отделе народного образования ей предложили место в однокомплектной начальной школе. Со всеми четырьмя классами занималась одна молоденькая учительница. В первую смену приходили первый и третий классы, во вторую — второй и четвёртый. Остальное время Нина возилась с ребятней, играла с ними в горелки, лапту и другие деревенские игры.

Как-то приехал инспектор. Посидел на уроках, сделал несколько строгих замечаний, а позже, уже на уездной конференции, неожиданно поставил молодую учительницу в пример другим.

О первых месяцах своей педагогической карьеры мать рассказывала со смехом.

— Привезли меня на хутор уже затемно, — вспоминала она. — Возница завёл в избу. Хозяйка поставила передо мной кружку кваса и спрашивает: «Хлеб с маслом будешь?» Я отвечаю: «Ну, намажьте». А она говорит: «У нас не мажут. У нас олия», — и подала ломоть хлеба, политый душистым подсолнечным маслом.

Рядом находился маслозавод, поэтому растительного масла было вдоволь. После городского голода этот простой хлеб с солью и пахучей олией показался ей настоящим лакомством. Вскоре такая еда стала для неё почти ежедневной.

Жалованье учителям выдавали редко и нерегулярно, поэтому кормила молодую учительницу вся деревня. Кто-нибудь из учеников приносил утром несколько картофелин, кто-то — крынку молока, кто-то — пару поленьев, а кто-то — стакан мёда. Нину жалели: она и без того от природы была тоненькой, словно тростинка.

Я невольно покачал головой. Даже родив двоих сыновей, мать так и осталась худенькой, почти хрупкой женщиной. И тем труднее было представить, сколько мужества потребовалось этой «тростинке», чтобы потом приехать в Харьков и вывезти нас в безопасное место.