Линия иной судьбы · Глава 6

Глава 6

В тот день мы сидели дома в комнате. Бабушка разместила меня в углу у окна, отгородив большой пуховой подушкой, чтобы не попали возможные осколки. Мы решили во время очередного налёта в подвал не бежать, а подушка должна была защитить меня от осколков, если рванёт где-то рядом. Мне было отлично видно, как баба Лиза в сотый раз перебирает наши тюки, со вздохом выбрасывая лишнее.

Я в это время грыз чуть подсоленную луковицу, макая сухой сухарь в кружку с водой. Вдруг за спиной раздался тихий возглас. Бабушка ойкнула и бессильно осела прямо на свой заветный тюк с ковром.

В дверях, тяжело дыша прямо на дорожном чемодане сидела мама Нина. Она плакала и просто не могла встать от пережитого напряжения.

Как⁈

Как она умудрилась пробраться в Харьков? Город ведь закрыли наглухо, поезда шли только на восток, никого чужого со стороны Кавказа в прифронтовую зону и близко не пускали! Но она прорвалась. В ту же ночь, наплевав на наши уговоры, мама Нина утащила меня в сырой подвал под непрекращающийся вой сирен.

Я привычно уснул, уже не обращая внимания на подрагивание земли и далекие звуки взрывов. Женщины же в эту ночь не спали, а собирались в дорогу. Из старой бордовой скатерти с тяжёлыми кистями баба Лиза пошила заплечный мешок и для матери. Утром мама даже покрасовалась в нем перед зеркалом. Нагрузили его прилично, не знаю, сколько килограммов в итоге получилось, но все мои заветные запасы сгущёнки и тушёнки этот импровизированный рюкзак вместил полностью.

Пока мать где-то бегала по инстанциям, бабушка при помощи Павла снова перепаковала тюки, с горьким сожалением выкинув свои тяжёлые чугунные формы для выпекания пирожных и тортов — память о былой мирной жизни. Погладила пушистый мех каракулевого пальто и, вздохнув, тоже оставила его висеть в шкафу. Зато свою зимнюю шапку-кубанку решительно запихнула в чемодан Нины.

Мама приехала из Махачкалы почти без вещей, и бабушка вовсю этим воспользовалась, доверху забив её чемодан полотенцами, чистым постельным бельём и какими-то необходимыми в хозяйстве женскими вещами. Что-то ещё переиначить в тюках баба Лиза больше не успела. В дом влетела взмыленная, запыхавшаяся мать и с порога крикнула, что медлить нельзя — мы срочно грузимся на подводу и едем на вокзал.

Уж не знаю, каких титанических усилий и скольких седых волос ей это стоило. Мама где-то раздобыла деревянную подводу с лошадью. Наспех швырнула туда наши пожитки и возница погнал лошадь в сторону вокзала. Мать же каждую минуту поглядывала на часы, боясь опоздать к эшелону.

Лошадь шла медленно, телега отчаянно скрипела, а время утекало сквозь пальцы. И тут со стороны Корсиковской улицы показался армейский грузовик. В кузове сидели советские солдаты, а в кабине мелькнула фуражка лейтенанта.

Мама Нина сорвалась с подводы как безумная, выскочив прямо наперерез машине и раскинув руки. Грузовик резко затормозил.

— Помогите, ребята! — закричала она, заглядывая в открывшееся окно кабины. — Я жена командира, везу детей!

Какая жена командира? Мой дядя Шура — монтажник на заводе, а отец… отца у Валентина давно не было. Святая ложь во имя спасения, бьющая по чувствам молодых бойцов. И это сработало. Нас подхватили, в мгновение ока закинули наши тюки в кузов к парням. Меня с бабой Лизой усадили в тесную кабину к лейтенанту — и уже через пять минут машина затормозила у перрона.

Лейтенант сам пошёл в забитую людьми воинскую кассу, куда гражданских не подпускали на пушечный выстрел, и лично выправил нам посадочные документы.

Поезд подошёл к перрону уже глубокой ночью. Вокзал был погружён в глухую светомаскировку, фонари не горели, и огромная толпа у путей колыхалась в темноте, как сплошное чёрное море. Посадка оказалась страшной.

Ранее я слышал, что из харьковских тюрем спешно выпустили заключённых, которых не успевали этапировать на восток. И этот уголовный элемент теперь шнырял по вокзалу, пользуясь паникой и полнейшей темнотой. Профессиональное ворьё работало нагло и жестоко.

Они выследили нас почти сразу, ещё на подступах к путям. Один из уркаганов, тенью промелькнувший в толпе, резко вырвал из рук бабы Лизы тот самый материн чемодан. Бабушка даже вскрикнуть не успела — фигура мародёра мгновенно растворилась в чёрной массе людей. Самое ужасное, что в этом чемодане лежали не просто вещи — там был материнский диплом об окончании института и документы на мою пенсию по потере кормильца за отца. Но бежать за вором в этой каше было чистым самоубийством.

Нас несло человеческой лавиной прямо к прибывающему составу. Толпа буквально обезумела. Люди хлынули вперёд, штурмуя узкие двери вагонов и сминая слабых. Мама крепко прижимала меня одной рукой к груди, второй удерживая тюк с вещами. В этой дикой давке нас с ней едва не столкнули с края платформы прямо под колёса маневрирующего поезда.

Ещё секунда — и нас бы просто затянуло под вагон.

Каким-то чудом мы все-таки прорвались внутрь обычного плацкарта, не потеряв больше ничего из своих вещей. Там, где до войны ехали пятьдесят человек, теперь набилось под сотню. Люди сидели вповалку в проходах прямо на узлах, забирались на самые верхние багажные полки. Мы всем семейством устроились на боковушке, разместив и себя и вещи.

Зато два места в купе рядом с нами вольготно занял холёный, плотный мужчина лет сорока в хорошем суконном френче. Всю верхнюю и часть нижней полки они с женой заставили добротными кожаными баулами. Как только допёрли? Реально, у них столько рук не имелось, чтобы втащить тот багаж.

Присмотревшись внимательнее, я заметил ремни на саквояже. Похоже, что часть вещей они навесили на себя и смогли протащить в вагон.

Пока весь вагон задыхался от жары и паниковал, этот деятель, вальяжно обмахиваясь газетой, громогласно вещал на весь отсек:

— Воювати у нас є кому! Червона Армія міцна, товариші! А я — цінний фахівець Наркомату, у мене броня! Мій прямий обов’язок перед державою — берегти кадри і супроводити дружину в безпечне тилове місце![1]

Я еле сдержался от высказывания в его адрес. Да и не думаю, что его впечатлит отповедь пятилетнего пацана. Мать лишь брезгливо покосилась на чиновника, сжав зубы. Спорить с «ценным кадром» ни у кого не было сил.

До Ростова-на-Дону мы плелись мучительные четыре дня вместо положенных двенадцати часов. Поезд постоянно замирал на глухих полустанках, пропуская идущие на фронт воинские эшелоны. И почти весь этот бесконечный путь нас сопровождал немецкий самолёт. Иногда их было несколько. Двухвостая «Рама» — фашистский разведчик — кружила над нашим составом так низко, что можно разглядеть кресты на крыльях.

После прилёта разведчика поезд замирал посреди чистого поля, машинист гасил топку, а люди в панике высыпали из вагонов, ложась ничком в сухую придорожную траву и молясь, чтобы вслед за этим самолётом не прилетели бомбардировщики. В такие минуты наш толстый чиновник вылетал из тамбура первым, напрочь забыв про свою «ценную» супругу.

На второй день чиновнику не повезло. Поезд снова попал под внимание немецких самолётов. С неба с воем посыпались бомбы, земля вокруг насыпи заходила ходуном. Клянусь, никогда в жизни — ни в прошлой, ни в этой — мне не было так страшно!

Машинист в этой ситуации видел одно решение: увести состав как можно быстрее и дальше из зоны прицельного бомбометания. Старенький паровоз серии «Су» выдал всё, на что был способен. Поезд разогнался так, что колёса бешено застучали, а нас всех стало немилосердно мотылять по вагону.

И вдруг — удар, резкое торможение, оглушительный скрип разлетающихся тормозных колодок и металлический грохот.

Народ лежал вповалку где кто мог, цепляясь за ножки сидений, но нас всё равно закружило и швырнуло друг на друга. Чиновник из-за своих громоздких баулов, толком спрятаться не успел. Не то так совпало, не то судьба распорядилась подобным образом, чтобы наказать шкурника, но длинный, острый осколок выбитого взрывной волной оконного стекла угодил ему точно в висок.

Никто сразу и не заметил его смерть — не до того всем было. К тому же не один он пострадал. Прямо напротив моего лица замер дедок из соседней секции. Я сначала и не понял, почему он скалится своими редкими жёлтыми зубами так странно. Понадобилось несколько минут, чтобы сообразить: дед мёртв. Может, ударился головой о деревянный угол полки при толчке, может, слабое сердце не выдержало стресса.

Повезло, что немецкий самолёт, отбомбившись и расстреляв боезапас, улетел на запад. У людей появилась возможность перевязать раны и вынести погибших на насыпь. Железнодорожники, матерясь на чём свет стоит, побежали осматривать состав. Оказалось, что от страшного инерционного удара два последних хвостовых вагона сошли с рельсов.

Возвращать их на колею времени не было — в любую минуту люфтваффе могло прилететь снова. Кондуктор и машинист подвели под заклинившие, перекрученные винтовые стяжки вагонов ломы, с трудом разжали стальные петли. Разбитые воздушные рукава тормозной магистрали намертво перекрыли концевыми кранами. Изувеченные два вагона поезда просто бросили.

Выживших людей из сошедших вагонов перераспределили по оставшемуся составу. Толчея в нашем плацкарте усилилась до предела: теперь в проходе не то что сидеть — дышать стало невозможно. Чиновничьи кожаные баулы без лишних разговоров вышвырнули в окно прямо на ходу, освобождая место для раненых женщин и детей. Его вдова даже не пикнула. Поезд, тяжело отдуваясь паром, снова пополз в сторону Ростова.

От Ростова ехали легче. Территория считалась глубоким тылом, немецкие бомбардировщики сюда почти не залетали, и зловещий вой сирен остался позади. Но на смену страху смерти пришёл изнуряющий бытовой кошмар.

На дворе стоял раскалённый кавказский август. Окна нашего плацкарта были распахнуты настежь или выбиты, но вместо прохлады в вагон врывался обжигающий степной ветер, щедро перемешанный с летучей паровозной сажей и горькой пылью.

Вскоре все мы — и взрослые, и дети — покрылись ровным слоем чёрного налёта, который намертво въедался в потную кожу. Смыть эту грязь было негде. Вагонный титан давно пересох, а туалет в конце вагона превратился в зловонную, забитую до отказа дерьмом кабинку.

С гигиеной народ боролся первобытными методами: баба Лиза смачивала остатками технической воды серую тряпицу и бережно обтирала моё покрывшееся зудящей потничкой детское тельце. К вечеру по вагону пополз шёпот — у кого-то в волосах нашли вшей. Началась тихая паника, женщины принялись судорожно перетряхивать узлы в поисках дустового мыла.

Единственной радостью стало то, что на крупных станциях нас наконец-то начали кормить. Иногда дежурные эвакопунктов разливали по эвакуационным талонам жидкую похлёбку. Но чаще баба Лиза приносила со станционных водокачек просто кипяток в нашей медной кастрюльке. Тогда наступал наш звёздный час. Пашка своим перочинным ножом, подаренным ему на день рождения, аккуратно вскрывал банку драгоценной заводской тушёнки. Мы вываливали жирное мясо в кастрюлю с кипятком и ели с сухарями одурманивающе пахнущий суп под завистливые взгляды измученных соседей по вагону.

Точно так же мы разводили горячей водой сгущённое молоко и пили по очереди из кружки липкую сладкую жидкость. Жажду она, к сожалению, совершенно не утоляла, зато давала быстрое, плотное чувство сытости.

Поезд шёл медленно, подолгу отстаиваясь на разъездах среди выжженной солнцем травы, но колёса упрямо отстукивали километры на юг.

И вот, наконец, Махачкала. Город встретил нас почти забытым ощущением мирной жизни. Здесь ещё понятия не имели, что такое настоящая война. Никаких разрушенных домов, никаких воронок прямо в палисадниках. Местные жители только-только лениво вводили «потёмки» — наспех закрашивали синей краской стекла окон и вешали плотные занавески, готовясь к светомаскировке. Махачкала жила южной, неторопливой жизнью, совершенно не подозревая, какой ад творится всего в нескольких днях пути к северу.

В Махачкале мы остановились у тёти Тони — вдовы того самого Валентина, которого незадолго до войны при каких-то совершенно тёмных обстоятельствах отравили стрихнином. Мама Нина судорожно искала работу, чтобы получить хлебные карточки, а все мысли бабы Лизы были заняты Шурасиком.

Дядя Шура в это время мотался по Сибири. На Новосибирском заводе у него, как у ведущего электромонтажника, была железная наркоматская бронь от мобилизации. Руководство эвакокомиссии его строго предупредило: если самовольно сорвется обратно на запад искать семью — бронь аннулируют, а самого под трибунал отдадут за дезертирство с оборонного предприятия.

Кому и в какое окошко заводской конторы он в итоге швырнул эту свою спасительную бронь — я не знаю. Но Александр рискнул всем. Настоящий мужик. Он вернулся за нами в пустеющий Харьков и узнал, что мы эвакуировались на юг, в Дагестан, к Антонине.

К слову, в харьковском доме, несмотря на запертые двери, почти не осталось вещей. Скорее всего, большую часть утащила Татьяна, не надеясь на возвращение хозяев. Шурасику повезло, что соседка Зинаида оказалась на месте. Она подробно пояснила, как мы уезжали. И Шура, наплевав на всё, рванул следом за нами.

Догнал он нас в Махачкале всего через десять-пятнадцать дней после нашего приезда. Зашёл весь запыленный, исхудавший, с шальными от бессонных ночей глазами, но живой. Баба Лиза запричитала и бросилась ему на шею, а Нина только тихо закрыла лицо руками. Семья снова была вместе.

В Махачкале мы пробыли недолго. К концу осени сорок первого город напоминал бурлящий, задыхающийся котёл: эшелоны беженцев с запада шли один за другим, с жильём было туго, а с работой — ещё хуже. Зато повсеместно, несмотря на войну, начался учебный год.

Маме Нине каким-то чудом — на одном лишь честном слове и куче розданных обещаний — удалось устроиться учительницей в школу. Жаль не в самой Махачкале, а в маленьком пристанционном посёлке Нефтеразведка, что в Каякентском районе, километрах в семидесяти к югу от окружного центра. Туда, поближе к спасительному школьному пайку и казённой крыше над головой, мы и перебрались всем нашим табором.

Двадцать четвёртого октября голос диктора зачитал очередную тяжёлую сводку Совинформбюро. Бабушка тогда тихо заплакала, обняв Пашку. В их памяти навсегда зафиксируется, что Харьков пал и в него вошли немцы.

До самого декабря мы были вместе. Это были последние недели нашего общего, хрупкого семейного счастья, ценность которого я с высоты своего пятидесятилетнего опыта понимал острее всех.

Быт на Нефтеразведке был простой и незамысловатый. Шурасик устроился местным электромонтёром — чинил проводку на станции, латал оборванные провода и каждый день ждал повестки из военкомата. Свою заводскую бронь он потерял безвозвратно, бегство на Кавказ советская власть ему простила только из-за острой нехватки рабочих рук, но призыв был лишь вопросом времени.

Пашка пошёл в школу и учился весьма неплохо, благо деваться ему было некуда — он сидел в классе прямо перед строгим взором собственной матери. Я же почему-то стал главным объектом всеобщей заботы. Времена стояли голодные, каждая крошка хлеба и ложка каши были на счету, но за нашим скромным столом каждый — и баба Лиза, и мама, и дядя Шура — норовил незаметно пододвинуть свою порцию мне, стараясь уступить младшему самый сытный кусок.

А ещё они помнили, что именно мои запасы, собранные для «экспедиции», очень выручили нас. Мать мимоходом отметила, что в тяжёлые дни дети быстро взрослеют, но заострять внимание на том, что я хорошо читаю и пишу, ей было некогда.

В декабре сорок первого за Шурасиком наконец пришли. Из военкомата принесли предписание о призыве. Баба Лиза запричитала, думая, что сына забирают в окопы под пули, но всё обошлось. В те суровые дни под Москвой Красная Армия несла колоссальные потери в командном составе, и Шуру — как человека технически грамотного, разбиравшегося в чертежах и сложных схемах, — отправили в тыл на ускоренные офицерские курсы артиллеристов.

Письмо от Шурасика пришло в середине зимы. Баба Лиза дрожащими руками развернула серый, сложенный треугольником листок бумаги, исписанный торопливым, убористым карандашным почерком, и мама Нина принялась читать его вслух у керосиновой лампы.

'Здравствуйте, мои дорогие мамуля, Ниночка, Павлик и маленький Валюша! — писал Шура. — У меня всё в порядке, жив-здоров, кормят по курсантской норме, учимся с утра до ночи — изучаем тактику, топографию, матчасть орудий и стрельбу, скоро уже выпуск и присвоение званий.

Хочу рассказать вам одну историю, которая стряслась у нас в первые дни в курсантской столовой. Парни в нашем взводе подобрались молодые, горячие, многие голода хлебнули в тылу. И вот в самый первый обед, едва дежурный успел поставить на стол тарелку с пайками, как эти будущие лейтенанты — раз-раз! — и в мгновение ока похватали весь хлеб себе. Да ещё и про запас каждый возле своей миски по два куска уложил. Кто побойчее — набил брюхо, а паре человек из интеллигентов вообще ничего не досталось. Стоят, глазами хлопают.

Я на это посмотрел, но скандалить не стал. На следующий день сел за стол первым. Хлеб принесли — я спокойно взял один кусок, положил рядом. Посмотрел на парней и демонстративно взял второй, для соседа. А потом зыркнул на них и говорю: «Вы же завтра взводами командовать пойдёте, под пули людей поведёте. Как вы им в глаза смотреть будете, если сегодня у своего же товарища последнюю корку изо рта рвёте?»

Пристыдил я их, в общем. Несколько дней из-за этого дела мне самому пришлось походить впроголодь, норму свою недобирал. Зато подействовало. Постепенно у нас за столом все отвыкли жадничать. Теперь сидим как люди: делим строго поровну. Так что за меня не переживайте, коллектив у нас теперь крепкий, боевой…'

Нина дочитала письмо и тихо смахнула слезу, а Пашка шмыгнул носом. Я уважительно хмыкнул. Дядя Саша даже в суровых условиях курсантской казармы умудрялся оставаться Человеком с большой буквы. Он не просто учился на командира — он уже там, в тылу, лепил из вчерашних испуганных пацанов настоящих офицеров, которые на фронте не бросят своих солдат.

На Нефтеразведке мы едва дотянули до весны. Барак, оставшийся от геологов-нефтяников, был насквозь дырявым. Стены светились щелями, весенние каспийские дожди лили прямо нам на головы, а чинить всё это убожество было просто некому — Шурасик уехал. Топить тоже было нечем, и мы замерзали до синевы.

Двоюродный брат Сергей, сын тёти Тони, часто наведывался к нам из Махачкалы на дрезинах или попутных товарняках. Сама тётя Тоня без конца звала нас обратно в город, понимая, что в этом гнилом бараке мы долго не протянем.

Наконец в апреле мама не выдержала. Она съездила в Махачкалу и — невероятно, но факт! — нашла свободное место учительницы в местной средней школе. У тёти Тони к тому времени жизнь устроилась: её второй муж, дядя Миша, до войны работал в госбанке, и им выделили ведомственное жильё — просторную комнату, с отдельной кухней. Туда мы своим семейством и втиснулись.

Сергей благополучно окончил шестой класс и пошёл в седьмой, но в другую школу. А вот у Павла с учебой в Махачкале не заладилось с самого первого дня. Местная шпана — разболтанная, полуголодная дворовая безотцовщина — харьковского беженца не приняла. Пашку начали травить. Его подкарауливали за углом после уроков, жестоко били стаей.

Помню, как в один из осенних вечеров брат вернулся домой с разбитым в кровь лицом и порванным рукавом рубахи. Он не плакал. Он вообще повзрослел за эти дни сразу лет на десять. Молча сел у порога и твердо сказал маме:

— Всё. В школу я больше не пойду. Буду работать.

Мать всплеснула руками, пыталась спорить, но Пашка проявил чисто мужское упрямство. Сначала он пристроился в какую-то полукустарную артель — мутную шарагу, где из обрезков металла собирали простенькие перочинные ножики. Пыль, грязь, копейки зарплаты… Потом перешел на завод учеником электросварщика. Ходил вечно с красными, воспаленными от слепящей дуги глазами.

Дома из-за этого начался тяжёлый разговор.

— Паша, тебе учиться надо! Семь классов окончишь — человеком станешь, в техникум пойдешь! — Нина чуть не плакала, ловя за руку сына перед сменой. — Зачем тебе эта сварка в четырнадцать лет?

— Мама, ты не понимаешь, — отвечал Пашка. — На заводе мне рабочую хлебную карточку дают. Триста граммов сверху! А в твоей школе я буду на иждивенческой карточке сидеть и от хулиганов отплевываться. Я помогать семье должен, раз дяди Шуры нет.

Слушая слова мальчишки, я сжимал кулаки от бессилия. Помочь я ему ничем не мог. Всё мое послезнание и весь накопленный жизненный опыт были никому не нужны. Пашка был прав по-своему: рабочая карточка в сорок втором году — это была цена жизни. Но Нина оказалась сильнее. Как настоящая мать и педагог, она понимала: если сейчас дать подростку бросить учебу ради копеечного заработка, его засосет этот суровый рабочий быт, и из детства он уйдет навсегда.

Мама Нина нашла единственный верный выход — бежать. Вырвать Павла из лап махачкалинских хулиганов и оторвать от этой изнуряющей, ненужной работы, где он толком ничего и не зарабатывал, кроме этих лишних граммов хлеба. Она снова подала заявление в Наркомпрос, чтобы уехать из города в глухую сельскую станицу.

— Хлеб мы как-нибудь раздобудем, сынок, — тихо, но непреклонно сказала она Пашке перед отъездом. — Бабушка огород посадит, я две ставки возьму. Неучем ты у меня не останешься.

Отрезав сына от завода, она совершила чудо, вернув четырнадцатилетнего Пашку в детство, усадив его за школьную парту.