Линия иной судьбы · Глава 9

Глава 9

Весна сорок третьего настала как-то резко. Вот только недавно мы мёрзли и укутывались в тёплую одежду и вдруг сразу всё изменилось и зазеленела трава. Бомбежки ушли на запад, Грозный больше не горел, но напряжение никуда не делось — все жили сводками с фронта.

В тот полдень баба Лиза возилась у печи, а я сидел рядом, тщетно пытаясь аккуратно завязывать тесемки на чунях, выменянные матерью у кого-то из станичников. Из чёрной бумажной «тарелки» репродуктора на стене, хрипя лился торжественный голос диктора. Передавали очередные указы Президиума Верховного Совета. Слушал его краем уха, как привычный фоновый шум, пока до сознания не долетели слова: «…присвоить звание Героев Советского Союза посмертно… Игнатову Евгению Петровичу и Игнатову Геннадию Петровичу».

Я так и замер с тесемкой в руках. У меня перед глазами с сумасшедшей скоростью закрутилась кинолента моей прошлой жизни.

Краснодар. Солнечный майский день. Перекресток оживленной, вечно забитой машинами улицы Северной и Братьев Игнатовых. Я, пятидесятилетний закупщик Владимир Игоревич, притормаживаю, пропуская пешеходов и думая о невыполненном плане продаж. Для меня «Братья Игнатовы» были просто привычным адресом на карте города, строчкой в навигаторе, фамилией на фасаде Краевой детской библиотеки, буквами на мемориале.

И вдруг этот голос из динамика. Оказывается, указ подписан вот только что, седьмого марта. Оказывается, эти парни погибли всего несколько месяцев назад, совсем недалеко отсюда, на железной дороге под Краснодаром.

А ведь они станут легендой! Правда, в двадцать первом веке об этих кубанских партизанах почти позабудут. Хотя я всегда удивлялся: почему про их отряд не сняли кино? Серьёзно, получился бы интересный военно-исторический триллер!

Чего стоила одна только история, когда Женя и Гена среди бела дня разгромили вражеский дзот и угнали у немцев танкетку. Гена тогда нырнул в люк на место убитого водителя и разобрался с управлением прямо на ходу — помог какой-то технический справочник из отцовской библиотеки, который он листал ещё до войны.

Братья пригнали трофейную бронемашину прямо к крыльцу немецкого штаба и дали продолжительный сигнал. Когда фашисты толпой высыпали на порог узнать, кто там шумит, Женя открыл огонь из пулемета, а Гена начал давить растерявшихся гитлеровцев гусеницами. Устроили им настоящий ад, а потом успешно ушли к своим, хоть саму машину пришлось бросить.

Но позже братья Женя и Гена Игнатовы совершили совсем другой, страшный и великий подвиг. Партизанским отрядом «Батя»[2] командовал их отец Пётр Карпович Игнатов — директор Краснодарского химико-технологического института. Война собрала вокруг него людей самых мирных профессий: преподавателей, инженеров, химиков, студентов. Вместе с отцом в партизанский отряд ушли четверо его сыновей.

Партизаны воевали не только оружием. В мастерских отряда они сами изготавливали мины, взрыватели и другие инженерные устройства. Особенно грозным оружием стала тяжёлая деревянная железнодорожная мина, которую бойцы прозвали «волчьим фугасом» — скрытый в деревянном корпусе заряд тола и противотанковых гранат был смертоносным и не поддавался разминированию. Обычную дрезину, которую немцы пускали впереди состава для проверки путей, фугасная мина пропускала (не реагировала на малый вес). Именно с таким зарядом в октябре сорок второго года Игнатовы вышли на железную дорогу Краснодар — Новороссийск, чтобы пустить под откос немецкий эшелон.

Состав появился вне графика, гораздо раньше ожидаемого. До его подхода оставались считанные секунды, а минирование рельс ещё не было закончено.

Тогда братья приняли решение, которое невозможно было пережить. Они бросили гранаты прямо в заряд. Взрыв был такой силы, что эшелон с солдатами и техникой полетел под откос. Вместе с ним погибли и сами Евгений с Геннадием. Всё это произошло на глазах их отца.

Неожиданно до меня дошёл истинный смысл того, что делали парни. В моем будущем война казалась набором сухих строк из учебника. А здесь, в хате сорок третьего года, я физически ощутил: братья Игнатовы, умирая на рельсах под Краснодаром, подарили шанс на жизнь нашему Шурасику и многим другим. Они приняли удар на себя, чтобы пятьсот элитных фашистских егерей не дошли до Туапсе.

Диктор перешёл к другим новостям, а баба Лиза, даже не повернув головы от печи, лишь вздохнула. По радио каждый день зачитывали списки погибших и награждённых, и к этой бесконечной хронике смертей у тыловиков давно выработался иммунитет. Оплакивать каждого не хватило бы никаких слёз, поэтому живые просто молча возвращались к работе.

Жизнь упрямо брала своё, заглушая отголоски войны повседневными заботами и вечной крестьянской работой. После снежной зимы земля долго не просыхала, но стоило апрельскому солнцу пригреть по-настоящему, как вся станица дружно высыпала на огороды. Бабы сгребали в кучи прошлогоднюю траву и жгли её, наполняя воздух терпким дымом.

Лопат отчаянно не хватало. Копали самодельными деревянными заступами с железной оковкой, отполированной о камни до зеркального блеска. Кому удавалось, брали в плодоовощном совхозе хромую, чудом уцелевшую лошадёнку с плугом и пахали друг другу вскладчину. Нам, как учительской семье, совхоз тоже выделил огород на меже.

Моё детское тело для тяжёлой работы пока не годилось, поэтому я сидел на поваленном бревне у края участка, укутанный в чью-то старую фуфайку, и наблюдал, как баба Лиза с Пашкой, серые от усталости, метр за метром отвоёвывают землю у целины.

В этот год Павел уже уверенно распоряжался посадкой. Огород они с бабой Лизой вскопали вдвоём, а картофель сажали по новой технологии. Это я подговорил брата, ссылаясь на некого ученого в Харькове. Пашка в свою очередь сумел убедить бабушку не закапывать целые клубни, а разрезать их на части с глазками. Меня же выставил главным свидетелем:

— Валька подтвердит. Профессор так рекомендовал. Просто из-за войны его передовой опыт не внедрили.

Баба Лиза только покачала головой, но спорить не стала. Посадочного картофеля катастрофически не хватало.

Весной сорок третьего вообще ничего не выбрасывали. Картофельные очистки сушили на корм скотине, золу из печки бережно собирали и рассыпали по грядкам. Каждый клочок земли засевали хоть чем-нибудь. Между картофельными рядами приткнули лук, свёклу и немного фасоли. Даже старые прохудившиеся вёдра пошли в дело — в них мама выращивала рассаду помидоров.

Впервые за долгое время люди понемногу начали смотреть в будущее. Фронт откатывался всё дальше на запад. Похоронки в станицу уже не приходили каждый день, а разговоры всё чаще были не о том, как пережить следующую зиму, а о будущем урожае. Осторожно, словно боясь сглазить, женщины прикидывали, сколько удастся накопать картошки, хватит ли свёклы до весны и удастся ли засолить на зиму хоть несколько кадушек огурцов. Впервые за долгие месяцы разговоры были не только о смерти, но и о жизни.

Май пролетел незаметно, в постоянных заботах и коротких, уже по-летнему тёплых грозах. Земля, иссушенная первыми жаркими ветрами, жадно пила эту влагу, оживая прямо на глазах.

К началу июня огород было уже не узнать. За каких-нибудь две недели картофель дружно поднялся, зацвели помидоры, между грядками полезла вездесущая лебеда, которую приходилось выпалывать едва ли не через день.

Работы хватало всем. Павел чувствовал себя настоящим хозяином и старшим мужчиной в семье. Утром поливал огород, потом бегал за водой, помогал бабе Лизе рыхлить землю. Я тоже без дела не сидел. Пусть толку от меня было немного, но ведёрко воды донести мог, сорняки выдёргивал старательно.

Жили по-прежнему небогато. Хлеб выдавали по карточкам, поэтому каждый выросший огурец, каждая свёкла и каждая картофелина были на счету. Первую молодую картошку баба Лиза варила в мундире, посыпала крупной солью, поливала ложкой душистого подсолнечного масла, и мне казалось, что ничего вкуснее я в жизни не ел.

Вечерами, когда спадала дневная жара, вся станица выбиралась из душных хат наружу. Жизнь перетекала на улицу. Старики в потрёпанных, ещё довоенных картузах чинно сидели на завалинках, попыхивая самосадом-горлодёром. Женщины, пользуясь последними минутами закатного солнца, устраивались прямо у плетней. Швейные иглы так и мелькали в руках: перелицовывали старые пиджаки, латали протёртые кожаные поршни или перебирали в деревянных чашках пёструю фасоль на семена. Дети носились по улице босиком до самой темноты. Разговоры теперь всё чаще вели не о том, кто погиб, а о том, где наши наступают. Почтальона по-прежнему ждали с замиранием сердца, но фронтовые треугольники стали приходить чаще, чем казённые похоронки.

Несколько раз в неделю эти уличные посиделки плавно перемещались к нам в хату. Чёрная тарелка репродуктора на нашей стене была одна на всю улицу, и к часу вечерней сводки Совинформбюро у нас собирались соседи из четырёх ближайших домов. Бабы тихонько проходили, присаживались на лавки вдоль стен или прямо на корточки у порога.

В тот душный августовский вечер в хате было не продохнуть. Уже несколько недель вся страна жила боями под Курском. Люди ждали вечерней сводки, ловя каждое слово Левитана.

Репродуктор привычно захрипел, зашипел, и вдруг вместо обычного тона раздался торжественный, чеканный голос:

— Говорит Москва!..

Бабы разом подобрались.

— Приказ Верховного Главнокомандующего… Сегодня, 5 августа, войска Брянского фронта при содействии с флангов войск Западного и Центрального фронтов в результате ожесточённых боёв овладели городом Орёл. Сегодня же войска Степного и Воронежского фронтов сломили сопротивление противника и овладели городом Белгород!

У бабы Лизы из рук выпала тряпка. Соседка Марья всхлипнула и сразу зажала рот ладонью, чтобы не пропустить ни слова.

— В ознаменование одержанной победы, — гремел репродуктор, — сегодня в двадцать четыре часа столица нашей Родины Москва будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орёл и Белгород, двенадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати четырёх орудий!

В хате повисла оглушительная тишина. Салют? За два года войны никто из них не слышал этого слова в военных сводках. Орудия всегда означали смерть, а теперь они должны были стрелять в честь победы.

И вдруг хата словно ожила. Женщины плакали, обнимали друг друга, крестились на тёмный угол с иконами. Пашка выскочил во двор с криком:

— Орёл наш!

Я сидел на лавке, оглушённый этим ликованием, и чувствовал, как по спине бегут мурашки. Владимир Игоревич, проживший пятьдесят лет в совсем другой стране, понимал то, чего ещё не могли знать эти люди. Вечер пятого августа сорок третьего навсегда войдёт в историю как начало большого перелома. До Берлина оставалось ещё два года тяжелейшей войны, но теперь было ясно: Красная армия окончательно перехватила инициативу.

На следующее утро станицу было не узнать. Известие о первом победном салюте подействовало на людей сильнее любого дополнительного пайка. На совхозные поля и огороды женщины шли уже с другим настроением. Работали молча, не разгибая спины, но в глазах впервые за долгое время появилась надежда.

Для меня же этот день принёс совсем другие мысли. Радость быстро уступила место привычке просчитывать всё наперёд. Да, врага погнали на запад, но впереди были ещё почти два года войны, карточек и постоянной нужды. Я сидел на крыльце, машинально чертя прутиком какие-то линии на пыльной земле, и перебирал в уме всё, что могло ждать нашу семью.

Голод. Пока выручали совхозный паёк и собственный огород. Но впереди новая зима, а значит, каждую картофелину, каждый килограмм муки придётся считать.

Болезни. Самая обычная простуда могла закончиться воспалением лёгких, а приступ аппендицита — могилой. Пенициллин в Союзе только начинали осваивать, и до нашей станицы он доберётся ещё нескоро.

Будущее. Война когда-нибудь закончится. Я вырасту, пойду учиться, получу паспорт. И с каждым годом будет всё труднее не проговориться, не выдать себя знаниями, которым семилетнему мальчишке просто неоткуда взяться.

Из размышлений меня вывел голос бабы Лизы. Она вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук, ласково потрепала меня по вихрастой макушке.

— Чего приуныл, помощник? Наркомат сидит, думу думает? Иди-ка, помоги Пашке хворост у плетня разобрать.

Поднявшись, я отряхнул штаны из грубой мешковины и пошёл к брату. С моим жизненным опытом я просто не имел права пустить всё на самотёк. До возвращения Шурасика нужно было сделать всё, чтобы семья пережила войну.

Мы ждали вестей от Александра Жерикова. Каждый вечер после сводки Совинформбюро разговор неизбежно сворачивал на Шуру.

— Девять месяцев ни строчки, — снова завела вечером разговор мама Нина. — Ну не может же быть, чтобы совсем ничего! Петуховым вон от Гришки пришло, аж из-под Смоленска. А от нашего Шурасика…

— Не кличь беду, — баба Лиза присела на край кровати, устало опустив руки на колени. — Раз похоронки нет — живой. Сердце бы у меня заныло, если бы что… Мало ли почему не пишет? Поди, в госпитале лежит. После ранения. Руки, может, не слушаются, писать не может, а чужих просить стесняется. Выздоровеет — сам приедет.

Пашка, сидевший у стола и чинивший фитиль в керосинке, уверенно мотнул головой:

— Да какой госпиталь, ба! Дядь Саша у нас в секретной части, сто процентов. Помните, он писал, что им особое задание дали? Там же цензура лютая, чернилами всё замарывают. Им, небось, вообще запрещено адреса сообщать. Может, их в тыл к немцам забросили, партизанить? Вот погонят наши гада до границы, выйдет дядя из лесов — и сразу ворох писем привезёт.

Мне тоже хотелось наедятся, что письма от Шуры пропали. За долгую жизнь я слишком хорошо усвоил: на войне почта тоже воюет. Письма теряются, эшелоны попадают под бомбёжки, части снимают с места за одну ночь, а полевые почтовые станции не успевают следом. Да и сам Шура мог оказаться в таком месте, откуда даже извещения о пропавших без вести нередко неделями, а то и месяцами не доходили до родных.

«Он жив, — упрямо повторял я, глядя на бабу Лизу. — Просто где-то затерялся в этой огромной военной круговерти. Выберется. Он сильный. Он не имеет права погибнуть».

Сентябрь принёс долгожданную награду за все весенние труды. Урожай собирали хороший. Наш картофельный опыт с Пашкой полностью себя оправдал: разрезанные клубни дали отличный урожай, и на зиму картошкой мы были обеспечены. Совхоз выдал маме и бабушке положенную долю. Мешки с мукой, пахнущие пылью и сытостью, заняли своё место в углу, а плетёные косы лука и чеснока украсили стены хаты. Голод этой зимой уже не казался таким близким.

В том же сентябре для меня, семилетнего Вальки, началась совсем другая жизнь — школа.

Мама работала в нашей станичной школе, поэтому никакого специального для меня праздника из первого сентября никто не устраивал. В утренней суматохе мать только подтолкнула меня к двери класса, строго наказав сидеть тихо и не позорить её перед коллегами, а сама убежала вести урок у старших.

Моему взрослому сознанию, за плечами которого были институт, работа и полвека жизни, на уроках первого класса делать было нечего. Я знал куда больше того, чему предстояло учиться ближайшие годы.

Но этого, конечно, никто не заметил. Да и весь мой взрослый опыт здесь мало чем помогал. Писать было попросту не на чем. Настоящих тетрадей у школьников не имелось. Писали дети между газетных строк, на полях старых книг, на обороте ненужных бланков.

И тут всё моё взрослое превосходство дало сокрушительный сбой. Одно дело — работать в XXI веке за компьютером или стучать по клавиатуре ноутбука, и совсем другое — совладать с коварным стальным пером № 86.

Мои детские, ещё не окрепшие пальцы не слушались. Мозг требовал идеальной каллиграфии, а рука предательски дрожала. Перо то и дело цеплялось за рыхлую газетную бумагу, брызгало фиолетовыми чернилами и рвало страницы. Чернила, разведённые из сухого порошка, мгновенно расплывались по печатному тексту уродливыми кляксами.

Я потел от напряжения, до боли сжимая деревянную ручку и тщетно пытаясь вывести несчастную букву «А» между строчками фронтовой хроники. Рядом сопели обычные станичные пацаны, которые ещё читали по слогам, но их буквы на полях старых книг выходили куда ровнее и аккуратнее моих. На их фоне я со своими фиолетовыми разводами выглядел форменным двоечником. Мой взрослый разум бесился от бессилия, а детские руки упрямо отказывались ему подчиняться.