Линия иной судьбы · Глава 10

Глава 10

К ноябрю в школе стало отчаянно холодно. Дров катастрофически не хватало — совхоз выделял сущие крохи, и те уходили на самые крайние нужды. Нашу классную буржуйку топили через раз, в основном сырым хворостом, который мы с Пашкой и другими пацанами собирали после уроков по лесополосам. Пока шли домой, каждый норовил притащить под мышкой ещё одну охапку тонких веток: «Может, завтра затопят». Но утром буржуйка чаще встречала нас чёрной холодной пастью. Дети сидели за партами прямо в пальто, фуфайках и закутанные в чьи-то огромные шали. Чернила в самодельных чернильницах густели и покрывались тонкой ледяной корочкой. Чтобы написать хоть строчку, чернильницу приходилось сначала зажимать в ладонях, дышать на неё и только потом осторожно макать перо.

В таких условиях удержать дисциплину среди тридцати замерзающих станичных сорванцов было задачей почти невозможной. Нашу учительницу звали Екатерина Ивановна. Из-за нехватки учителей класс сделали сборным: в одной комнате сидели мы, первоклашки, а через проход — второй и третий классы. Пока она показывала нам, как писать букву «Ж», у старших уже начиналась возня. Кто-то исподтишка дёргал соседа за ухо, кто-то катал по полу деревянную катушку от ниток, а кто-нибудь обязательно принимался шептаться так громко, что слышно было на всю школу.

— Семён! — не выдерживала Екатерина Ивановна. — Я тебя вижу.

— Это не я, Екатерина Ивановна, — мгновенно вскакивал вихрастый мальчишка. — Это Витька меня первый толкнул!

— А ну оба сели. И руки от соседей убрали.

Она снова поворачивалась к доске, успевала написать пару примеров для третьего класса и тут же спохватывалась:

— Первоклассники, не списывать! Букву сначала обведите, потом сами пишите.

Через минуту выяснялось, что третий класс безнадёжно застрял на делении, второклассники забыли про упражнение, а мы уже измазали полгазеты кляксами. Тогда Екатерина Ивановна, тяжело вздохнув, быстро дописывала решение столбиком сама, чтобы хоть как-то успеть закончить урок.

С точки зрения моего взрослого опыта такая организация выглядела сплошным хаосом. Но чем дольше я наблюдал за Екатериной Ивановной, тем яснее понимал: дело было вовсе не в ней. Одному человеку просто невозможно одновременно учить три класса, поддерживать порядок, следить, чтобы малыши не опрокинули чернильницы, а старшие не передрались, да ещё делать всё это в промёрзшей насквозь комнате.

И всё же была у нашей Екатерины Ивановны одна удивительная способность. Когда шум становился невыносимым, а пальцы у всех окончательно коченели, она закрывала учебники, доставала из потёртой сумки старенькую довоенную книжку и говорила:

— Ну что, озорники… Немножко погреемся.

Она открывала старенький, зачитанный до дыр томик Андерсена или чеховскую «Каштанку» и начинала читать негромко, без всякого выражения, словно рассказывала что-то своим детям. И происходило настоящее чудо. В классе наступала такая тишина, что слышно было, как потрескивает буржуйка и звякает о стекло замёрзшее перо. Суровые станичные пацаны слушали, затаив дыхание. Кто-то украдкой вытирал нос рукавом, кто-то шмыгал, отворачиваясь к окну. Да что там пацаны — я сам, пятидесятилетний мужик, переживший не один жизненный кризис, чувствовал, как к горлу подкатывает комок, когда несчастная собака засыпала на холодном полу, или когда в финале Федюшка кричал на весь цирк её имя. В эти минуты Екатерина Ивановна согревала нас тем единственным, что у неё было… В эти минуты Екатерина Ивановна согревала нас тем единственным, что у неё было, — своим голосом, добротой и верой, что за стенами этой холодной школы всё-таки существует другой, тёплый и справедливый мир.

Тогда-то я и решил, что пора включать свои взрослые мозги. Раз уж я не могу достать для школы дров, надо попробовать выжать максимум из того, что есть.

На следующий день, дождавшись перемены, я подошёл к Екатерине Ивановне.

— Екатерина Ивановна…

— Что, Валя?

— Мне дядя Шура рассказывал… Они, когда в походах ночевали, вокруг костра песок нагревали. Если возле буржуйки поставить старые вёдра с сухим речным песком, он тоже нагреется и потом долго тепло отдавать будет. Мы с ребятами принесём. На Ассе песка много.

Она внимательно посмотрела на меня, потом улыбнулась.

— Ну что ж… Попробовать можно. Только вёдра сами не таскайте. После уроков позовём сторожа.

Через пару дней возле буржуйки уже стояли два старых ведра, почти доверху наполненные песком. Не скажу, что в классе стало тепло, но холод всё же немного отступил. Градуса два-три мы у зимы отвоевали.

Так и жили. По утрам я торопился в школу, после уроков вместе с Пашкой таскал хворост для буржуйки, дома помогал по хозяйству, а вечерами соседи, как и прежде, собирались у нашего репродуктора слушать сводки Совинформбюро. День был похож на день, неделя на неделю. Зима сорок третьего окончательно вступила в свои права.

Именно тогда, среди январских холодов, мама и баба Лиза вдруг объявили, что мы возвращаемся в Махачкалу.

Официальный повод, из-за которого женщины сорвались с места, в моём XXI веке назвали бы запущенным подростковым кризисом. Антонина умоляла приехать и повлиять на её четырнадцатилетнего сына Сергея — двоюродного брата Пашки и Вальки. Серёжка особым патриотизмом не отличался. Пока страна надрывалась на фронте, этот оболтус в тыловой Махачкале совсем отбился от рук: вовсю гулял по девкам, пропадал в порту, выпивал и связался с местной шпаной. Тётя Тоня с ним попросту не справлялась.

Предположу, что были и другие, куда более веские причины для этой поездки. Зимой сорок четвёртого никто не пустился бы в тяжелейший путь только ради воспитания трудного подростка. Настоящим мотивом было выживание. Да, мама что-то зарабатывала, но на те гроши купить в станице было нечего, поскольку станичники и сами едва сводили концы с концами.

Стоило разговору зайти о Махачкале, как баба Лиза всякий раз оживлялась.

— Эх, какая в Махачкале селёдочка… Жирная, каспийская. Посолишь… с лучком, картошечки сваришь — и живи себе.

— Мама, ну какая сейчас селёдка? — вздыхала Нина, складывая очередную штопаную рубашку.

— Будет. Там море рядом. Хоть по карточкам, а дадут. Не то что здесь…

Для бабушки каспийская сельдь была не просто едой. Она была символом сытости, спасением от бесконечного чувства голода и главным богатством Махачкалы.

Прямого поезда из Ассиновской не существовало, и мать договорилась о грузовике. Накануне отъезда с утра царила суета. Баба Лиза заворачивала в полотенце краюху хлеба, несколько варёных картофелин и щепотку соли. Мать перевязывала верёвкой узлы, снова и снова проверяя документы, то и дело делая замечания.

— Валя, не крутись под ногами.

— Пашка, варежки не забудь!

— Да помню я…

Перед самым отъездом мама перехватила станичную почтальоншу.

— Егоровна, — попросила она, — если от Шуры письмо придёт… пожалуйста, сразу перешлите. Вот адрес.

Почтальонша аккуратно разгладила клочок старой газеты, на котором мама крупными буквами написала махачкалинский адрес.

— Не переживай, Ниночка. Как придёт, в тот же день отправлю. Дай бог, чтобы пришло…

Оставить Шурасика без ниточки, связывающей с нами, казалось немыслимым.

Закутавшись в одеяло и тот самый дагестанский ковёр, мы едва не окоченели в кузове совхозной полуторки. Мороз пробирал до костей. Сквозь щели в брезенте тянуло ледяным ветром, колёса то и дело проваливались в разбитую колею, и нас подбрасывало так, что зубы клацали сами собой.

На узловой станции оказалось не легче. Люди грелись кто как мог: притопывали, дули на закоченевшие пальцы, прятали лица в воротники. Когда наконец подошёл поезд, толпа качнулась вперёд.

— Не напирай!

— Ребёнка пропустите!

— Куда ж вы с узлами⁈

Каким чудом мы оказались внутри вагона, я так и не понял. Сидели прямо на своих вещах, тесно прижавшись друг к другу. От сырых полушубков пахло овчиной, дымом и холодом. По местным меркам мы были одеты ещё неплохо. На ногах у всех были бурки — высокие войлочные сапоги с кожаной подошвой, здешняя замена валенкам. За два года жизни на Кавказе я почти перестал их замечать. Здесь бурки носили едва ли не все. Зимы были сырые, валенки быстро отсыревали, а местная войлочная обувь лучше переносила и снег, и грязь. Не скажу, что в них было особенно тепло, но с толстыми шерстяными носками ноги всё-таки не мёрзли.

Баба Лиза всю дорогу шептала себе под нос:

— Ничего… До Махачкалы доберёмся. Там селёдочка… Там полегче станет…

Я же мысленно настраивался на встречу со своим новым «педагогическим объектом» — четырнадцатилетним гулякой Сергеем.

Новая квартира тёти Тони до войны считалась верхом советского шика. Отдельная, своя. И главное — с собственной кухней. Антонина рассказывала об этом с особой гордостью. Тётин муж успел обеспечить семье этот надёжный тыл.

Правда, комната в квартире была всего одна. Когда мы втащили внутрь узлы, ковёр, чемоданчик и бабушкину корзину с овощами, свободного места почти не осталось.

Двоюродный брат молча стоял у окна, засунув руки в карманы.

— Здорово, Серёжка, — первой улыбнулась мама.

— Угу.

— Что ж ты не поможешь вещи занести? — подключилась к беседе бабушка.

Подросток пожал плечами, нехотя подхватил один узел и тут же бросил его у стены.

— И надолго вы? — требовательно уточнил он.

В комнате стало как-то неловко тихо.

— Поживём, — спокойно ответила баба Лиза. — В тесноте, да не в обиде.

Сергей только криво усмехнулся и отвернулся к окну. Антонина, кроме первых слов приветствия вообще ничего не сказала. Похоже, что лёгкой жизни у нас здесь не будет.

Стыдно вспоминать, как мы там жили.

Серёжка стал невероятным, изощрённым хамом. Мама Нина и тётя Тоня оказались совершенно бессильны против его наглости. Чтобы лишний раз не мозолить парню глаза и не провоцировать скандалы, нам пришлось потесниться. Мы переселились из единственной жилой комнаты в ту самую кухоньку, которой тётя Тоня так гордилась. Спали вповалку — прямо на полу и на узком деревянном топчане, прижавшись друг к другу. Пашка, который к тому времени уже устроился на завод и работал электросварщиком, спал на кухонном столе.

По утрам Пашка сворачивал телогрейку, аккуратно складывал в угол своё нехитрое постельное хозяйство, и через несколько минут баба Лиза уже резала на тех же досках хлеб или чистила картошку. В тесной кухоньке пахло керосином, варёной картошкой, мокрой одеждой и печной сажей. Если ночью кому-нибудь нужно было выйти в туалет, приходилось перешагивать через спящих, стараясь не на ступить на чьи-то руки или ноги.

Хуже всего становилось, когда Сергей возвращался домой навеселе. Заслышав его тяжёлые шаги на лестнице, баба Лиза сразу бледнела.

— Господи… Только бы сегодня без скандала…

Обычно мы с ней вдвоём успевали запереться на кухне. Сергей сначала дёргал дверь, потом принимался колотить в неё кулаками.

— Гады! Кусочники! — орал он так, что слышал, наверное, весь подъезд. — Понаехали! Эвакуированные!

Однажды он швырнул в дверь молоток. В другой раз притащил с улицы булыжник. Доски глухо трещали под ударами, со старой двери летели щепки. Баба Лиза молча терпела, а тётя Тоня сквозь слёзы повторяла:

— Серёжа… Опомнись… Люди же слышат…

Во мне всё кипело. Почему эти женщины не могут отхлестать пацана ремнём по заднице? Такого наглеца надо остановить сразу, пока он окончательно не почувствовал безнаказанность. В теле восьмилетнего Вальки я ничего не мог сделать. А мои родственницы, увы, были слишком интеллигентными и слишком мягкими, чтобы поднять руку на Сергея. Оставалось только сидеть на полу, слушать, как грохочут удары в дверь, и бессильно сжимать кулаки.

Тем более я совершенно не понимал тех претензий. До нашего приезда они с матерью откровенно недоедали. Тётя Тоня работала библиотекарем, получала сущие копейки, но благодаря работе имела хлебные карточки — пожалуй, это было ценнее самой зарплаты. После нашего приезда основным кормильцем семьи стала мама Нина. На свою учительскую зарплату и карточки она фактически тянула всех нас, а небольшой запас овощей, привезённый из станицы, помогал пережить зиму. И всё равно именно Сергей считал себя самым обиженным.

Хотя, если отбросить Серёжкин террор, жилось в Махачкале действительно интересно. Город бурлил. Меня определили в местную школу — маленькую, городскую, куда мама устроилась вести уроки. Школа мне искренне понравилась — всё лучше, чем сидеть дома и терпеть выходки Сергея.

Вот только каждое утро ходить в неё приходилось мимо городского хлебозавода, и эта дорога стала для меня изощрённой пыткой. От здания тянуло таким густым, умопомрачительным, горячим запахом ржаного хлеба, что кружилась голова. Обычной едой у нас была кукурузная каша. Баба Лиза по старой привычке называла её мамалыгой. Варили её без масла, почти без соли, и потому вкус у неё был один, но голод не так сильно мучил. Картошка с той самой каспийской селёдкой появлялась на нашем столе редко и считалась настоящим лакомством.

Пашка помогал, как мог. Он стал совсем самостоятельным, взрослым рабочим человеком. В марте сорок четвёртого, на мой день рождения, он пришёл со смены усталый, с чёрным от копоти лицом, но с хитрой улыбкой. Из-за пазухи брат бережно достал и поставил на кухонный стол настоящее сокровище — полный закопчённый армейский котелок горячего чая, густо заправленного дефицитным сахарином.

Ясное дело, долго терпеть Серёжкины дебоши и летящие в дверь молотки мы не могли. Махачкалу пришлось покинуть. И тут Нина сделала шаг, который моему практичному взрослому разуму показался чистым безумием. В то время как люди стремились уехать как можно дальше в тыл, мы развернулись и отправились в Железноводск — город, который ещё недавно находился под немецкой оккупацией.

Всё лето сорок четвёртого наша семья провела порознь. Мы с матерью жили в Машуке — крошечном совхозном посёлке неподалёку от Железноводска. Чтобы просто пережить это лето, маме Нине пришлось пойти на крайние меры. Дипломированная учительница, интеллигентная женщина, она устроилась в местный эвакогоспиталь обычной санитаркой. Мне было странно и невыносимо больно видеть её тонкие, привыкшие к книгам руки, которые теперь с утра до вечера драили полы в палатах, таскали тяжёлые вёдра и стирали окровавленные бинты. Домой она возвращалась молча, с красными от щёлока руками и такой усталостью, что иногда засыпала прямо за столом, не успев доесть свою похлёбку. Но этот адский труд давал главное — госпитальный рабочий паёк.

В самом Железноводске баба Лиза и Пашка тоже без дела не сидели. Маме дали место в одной из уцелевших городских школ, при которой был большой земельный участок. Урожай с него предназначался для школьной столовой, и бабушка с братом вызвались сторожить огород. Всё лето они прожили «на природе». Днём пололи, поливали и гоняли мальчишек, норовивших стащить зреющие овощи. Ночью обходили участок с палкой и старым фонарём, больше для порядка, чем для света.

Пашка стал настоящим добытчиком. Если появлялась возможность раздобыть что-нибудь съестное, он не упускал случая. Приносил охапки хвороста, собирал для супа щавель, выкапывал какие-то съедобные корешки, о которых ему рассказывали местные. Раздобыл где-то силок и ловил воробьёв.

Об этом я узнал гораздо позже и поинтересовался, каковы на вкус воробьи.

— Если закрыть глаза и не жевать косточки, то почти курица, — заверил меня Павел.

Жили баба Лиза и Павел прямо на огороде, в дощатом балагане. Мы с мамой Ниной иногда приезжали к ним. Я влюбился в Железноводск с первого взгляда. Кажется, такой пронзительной природы никогда в жизни не видел. Кругом высились покрытые густым лесом изумрудные горы. К тому же разрушений в городе оказалось немного. Фашисты, видимо, слишком любили здесь отдыхать, поэтому, отступая, не успели взорвать великолепные старинные санатории.

Ближе к учебному году мы с мамой окончательно перебрались из Машука в город. Баба Лиза с Пашкой собрали весь урожай и сдали его на хранение. Директор школы не мог нарадоваться. Благодаря труду моих родственников, огород выдался на редкость щедрым, и овощи поступили в школьную столовую. Теперь ребят хотя бы иногда могли кормить горячими обедами. Нам же, как семье школьных работников, в благодарность тоже выделили часть урожая. Пара мешков картошки, капуста, свёкла, морковь — по тем временам это казалось настоящим богатством. Помню, как баба Лиза перебирала картошку и всё повторяла:

— Теперь, даст Бог, до весны дотянем.

Казалось бы, жизнь наконец-то начала налаживаться. Но в конце августа в семье случился раздор. Пашка должен был идти в восьмой класс. Мама уже собрала ему какие-то учебники, договорилась в школе… А он наотрез отказался. Сказал, как отрезал:

— Я на заводе в Махачкале вкус настоящей работы узнал, свои деньги держал. Не пойду я за парту с мелюзгой штаны протирать, когда на фронте парни гибнут. Буду трудиться.

Мне бы тоже хотелось «откосить» от школы, но, увы… В восемь лет предъявлять права на самостоятельность не получалось. Пришлось послушно занять место за партой во втором классе.

Пашка же устроился электросварщиком в мастерские при одном из эвакогоспиталей. К кавказским здравницам то и дело подходили санитарные поезда с ранеными солдатами. Нужно было ремонтировать вагоны, чинить котлы, сваривать кровати, печки, госпитальное оборудование — работы хватало. Пашка со своим махачкалинским опытом оказался очень кстати. Домой он приходил жутко уставший, с серым от копоти лицом и насквозь пропахший гарью, зато гордый — настоящий рабочий человек, кормилец.

Глядя на Пашку, который уже жил взрослой рабочей жизнью, я окончательно заскучал на уроках. Мой взрослый мозг требовал настоящего дела. И случай подвернулся в конце октября, когда школа столкнулась с банальной, но очень серьёзной бедой. Урожай тыквы и кукурузы, который баба Лиза всё лето так самоотверженно сторожила, начал портиться в сыром школьном подвале. Помещения для хранения не годились, сушить овощи было негде, а с каждым днём гнили становилось всё больше. Директор только тяжело вздыхал. Он прекрасно понимал, что пропадает добро, добытое таким трудом, но сделать ничего не мог.

Вот тут-то я и решил пустить в ход свои взрослые извилины. В госпитале, где Пашка работал электросварщиком, были большие кухни с жаркими печами, а в мастерских без дела валялись обрезки кровельного железа. Действовать пришлось тонко, через маму, маскируя трезвый расчет под детскую непосредственность:

— Мам, а Пашка говорил, что из этих железок можно большие противни сделать.

— И что? — улыбнулась она.

— А если на них тыкву сушить? В госпитале печки большие. Часть тыквы раненым отдать, а остальную высушить и обратно в школу привезти. Она тогда не сгниёт.

Мама удивлённо замерла с кружкой в руке.

На следующий день после уроков я ждал её в пустом школьном коридоре. Возвращаться домой одному она не разрешала, вот и приходилось коротать время на подоконнике. Дверь директорского кабинета была прикрыта неплотно, и голоса хорошо доносились в коридор.

— Иван Петрович, только вы не смейтесь… — услышал я мамин голос. — Валя вчера такую мысль высказал. Может, по-детски, конечно…

— Сейчас, Нина Матвеевна, — ответил директор, — любая неглупая мысль дороже золота. Рассказывайте.

Буквально на следующий день директор отправился в госпиталь. Мою идею обсудили и решили попробовать. Пашка с товарищами за пару дней склепали из обрезков кровельного железа несколько больших противней, а госпитальная кухня взялась за сушку овощей.

Школьный подвал постепенно освободился. В госпитале раненым стали добавлять в кашу и супы сушёную тыкву, а школе вернули целые мешки тыквенных ломтиков и сухих кукурузных початков, которые спокойно могли дождаться зимы. Заодно завхоз госпиталя отдал школе несколько пустых жестяных коробов из-под хозяйственных припасов. В них баба Лиза пересыпала фасоль и семена, спасая их от сырости и мышей.

После этого директор, встречая маму в коридоре, уже не просто здоровался, а уважительно улыбался:

— Ну и сообразительный же у вас младшенький, Нина Матвеевна.

Мама только разводила руками.

— Сама не пойму, откуда он у меня такой хозяйственный…

Я скромно улыбался, выводя пером буквы между газетных строк. Мой маленький экономический план сработал.

Но была одна проблема, которую никакой хозяйственной смекалкой решить не удавалось.

Мы продолжали ждать весточку от Шурасика. Мама упорно, раз за разом отправляла письма на все старые адреса и получала ответы. Писала Антонина из Махачкалы, отвечала наша хозяйка из станицы Ассиновской, какие-то коллеги матери. Жестяная коробка из-под чая регулярно пополнялась чужими письмами, но от самого Шурасика по-прежнему не было ни строчки. Семья продолжала ждать шуру, хотя я понимал, что скорее всего напрасно.

Зима сорок четвёртого года обнажила ещё одну серьёзную проблему. За годы войны и бесконечных переездов мы с братом катастрофически выросли из всех запасов довоенной одежды. Мне почти девять, Пашке — пятнадцать, и всё, что мама впопыхах собирала в Харькове во время эвакуации, давно превратилось в короткие куцые обноски. Купить что-то новое в Железноводске было почти невозможно. Цены на толкучке были запредельные. За пару сапог просили едва ли не годовую зарплату.

Единственной по-настоящему ценной вещью, которую семья чудом пронесла через все бомбёжки и эшелоны от самого Харькова, оставался дагестанский ковёр. В Махачкале Серёжка не раз косился на него, предлагая выменять у портовых спекулянтов на американские ботинки. Но ковёр берегли как зеницу ока. Для мамы и бабы Лизы он был не только дорогой вещью, но и последним осколком нашей прежней, мирной и благополучной жизни. К тому же все понимали: случись совсем уж крайняя нужда, только его ещё можно будет обменять на что-нибудь действительно ценное.

Баба Лиза с матерью эту проблему с одеждой решили с истинно женской изобретательностью. Лишая себя последних запасов, мама безжалостно распорола довоенные платья. Их перелицевали и заново сшили изнанкой наружу, превращая в рубахи и штаны.

Рабочий комбинезон Пашки, электросварщика госпитальных мастерских, баба Лиза латала кусками брезента и старых мешков так часто, что родной ткани на нём почти не осталось. Мы выглядели как банда оборвышей, но в ту зиму так выглядела добрая половина страны.

Так, с тревожным ожиданием писем от Шурасика, в сто раз перелатанных рубашках, мы встретили победный Новый сорок пятый год.