Глава 14.

Глава 14.

* Ника *

Я смотрю на Егора и внутри у меня всё кипит.

Это не просто злость, не та мелкая женская обида, которую можно заесть мороженым или выплеснуть в короткой истерике. Это настоящее, первобытное бешенство.

Оно клокочет где-то в гортани, обжигает легкие, потому что я вижу, как он мечется. Как загнанный зверь в клетке, которую сам же и построил.

Егор ходит кругами по дорожке, не замечая ничего вокруг. Звонит. Сбрасывает. Нервно дергает плечом.

Снова набирает, впиваясь взглядом в экран, будто хочет прожечь его насквозь.

И это всё не про меня. Не про наше общее прошлое, которое я так старательно воскрешала. Не про «нас», которых, возможно, никогда и не было за пределами моих фантазий.

Всё это — про неё. Про эту… святую медичку.

Про ту, что выходила его, вылизала раны и теперь незримой тенью стоит между нами, перекрывая мне кислород. Он здесь, со мной, в моем городе, а мыслями он там, с ней.

Я сжимаю пластиковую ложку в пальцах так, что она готова лопнуть в любой момент. Мне хочется швырнуть этот стаканчик ему в лицо, сорвать эту маску мучительного ожидания, заставить его смотреть на меня.

Ну-ну… звони, дорогой. Надейся. Выгрызай у небес этот несчастный ответный гудок, пока пальцы не сотрёшь о сенсор.

Я чуть улыбаюсь. Лёгкой, почти незаметной улыбкой. Хрен ты ей теперь дозвонишься.

Связь — штука тонкая, особенно когда кто-то заботливый, вроде меня, вовремя обрывает провода. А она? Я видела её взгляд в той прихожей. Такие святоши, как она, не прощают. Они просто вырезают тебя из сердца вместе с мясом, зашивают рану и идут дальше, задрав свой чистенький носик. Гордая и тупая. Вот и прекрасно. Нам же лучше.

Звони, Егор. Слушай это своё «абонент недоступен», пока этот механический голос не станет твоим личным гимном, пока он не выжжет тебе мозг.

Ты что, серьёзно думал, что можно вот так просто приехать, «разрулить вопросы» и упорхнуть обратно под юбку своей шлюндре? Думал, я поплачу в платочек и помашу тебе вслед, пока ты будешь строить «светлое будущее» на обломках моей жизни?

Нет, милый. Теперь ты будешь вариться в этом дерьме вместе со мной. Я столько времени дохла в этой неизвестности, гадая, жив ты или гниёшь в безымянной яме, пока ты там нежился в чужих руках. Теперь пришла твоя очередь. Почувствуй на вкус эту пустоту, пожуй её, подавись ею.

Пойми, каково это, когда весь твой мир превращается в один бесконечный, сухой, издевательский обрыв связи. Когда ты кричишь в пустоту, а в ответ только тишина.

Привыкай, Егор. Это твоя новая реальность. И я позабочусь о том, чтобы ты не нашёл из неё выхода. Ты мой — по праву боли, которую я вынесла, пока тебя не было. И я эту боль тебе верну до последней капли. Извини, дорогой, но лимит моего милосердия закончился ещё в роддоме.

Если мне суждено гореть, то ты, любимый, будешь вместе со мной до конца. Я не собираюсь в одиночку корчиться в этом аду, пока ты кувыркаешься со своей медичкой.

Я ведь всё делаю правильно. Через грязь, через враньё, через суды и проклятия. Я выгрызаю нам место под солнцем.

Не для себя, а для семьи!

Для нашей настоящей семьи, а не того суррогата, который ты себе смастерил в госпитальном бреду, пока тебе меняли утки. Ты просто… ещё не отдуплился, Егор. Ещё не сообразил своей контуженной головой, что я твой единственный шанс не сгнить в нищете и не загреметь под трибунал за дезертирство.

Я выдыхаю, с трудом выталкивая из груди липкую, чёрную ярость. Отставляю пустой стаканчик с мороженым. Этот приторный, дешёвый вкус уже стоит поперёк горла. Поднимаю на него взгляд.

Мягкий. Тёплый. Тот самый чертов взгляд «верной и ждущей», на который вы, мужики, покупаетесь веками, как последние лохи. Я дозирую это тепло, как морфий: ровно столько, сколько нужно, чтобы ты не сорвался с крючка прямо сейчас, чтобы не сбежал в закат к своей овечке.

– Может, поедем поужинаем? – говорю максимально спокойно, вкладывая в голос всю свою фальшивую материнскую заботу. –— Анька голодная, Егор. Ребёнку нужен режим, а не этот твой дебильный телефонный марафон.

А он? Он даже не слышит. Даже ухом не ведёт, скотина.

Снова пялится в этот грёбаный экран. Снова ждёт, когда его «святая Наденька» соизволит ответить. И у меня внутри дёргается что-то злое, колючее, бешеное, готовое вырваться наружу и вцепиться ему в глотку.

«Да хватит уже, твою мать!» — орёт всё внутри меня. — «Её больше нет! Посмотри на меня, на свою дочь, на реальность, в которой ты по уши в дерьме!»

Но я заталкиваю этот крик поглубже.

Мне нужно, чтобы он остался. Чтобы он, наконец, прозрел и признал: эта жизнь, со мной и ребенком — единственно возможная реальность, а всё остальное — бред контуженного.

Я выпрямляюсь, расправляя плечи, чувствуя, как узкая юбка облегает бедра, подчеркивая каждый изгиб. Провожу рукой по волосам, проверяя безупречную укладку. Я знаю, как я выгляжу.

Дорогая, ухоженная, хищная. Яркая, слепящая вспышка на фоне этого серого, пропахшего безнадегой города.

Не то что эта его... мышь подвальная.

Меня аж передергивает, физически воротит от одного воспоминания. Этот её «пучок» на затылке, стянутый копеечной резинкой, это затравленное, постное выражение лица «я вся такая правильная, я святая, я лечу раненых».

Тьфу!

Дешевка в обшарпанном казенном халате. И это он выбрал? На это он променял меня? Серьезно, Егор? На бабу, которая насквозь пропиталась запахом хлорки и йода?

Ему захотелось тихой гавани с запахом больницы? Ну уж нет.

Я заставлю его вытравить этот запах из памяти. Она просто временная. И пора её выбросить в мусорное ведро, где ей и место. Вместе со всеми его иллюзиями.

Смотрю на Егора внимательнее, препарирую взглядом. Да, он изменился.

Огрубел, оброс броней, взгляд стал свинцовым и тяжелым. Но это не отменяет того простого факта, что он — мужик.

А любому мужику, какой бы он ни был контуженный, геройский или поломанный, нужно породистое, достойное тело рядом. Нужно, чтобы другие сворачивали шеи, когда его женщина проходит мимо. Чтобы он чувствовал власть, а не жалость.

Ничего. Я подожду.

Я умею ждать так, как не умеет ни одна зачуханная медсестра. Я столько лет ждала его из мертвых, выгрызая у государства сраные пособия, терпя косые, липкие взгляды. Я выдержала столько дерьма, что эта его минутная слабость по другой бабе — просто мелкая рябь на вонючей воде.

Он мой. Точка. И я верну его. Медленно, ласково, пока он сам не забудет, как звали ту шлюндру, которой он сейчас так отчаянно и бесполезно пытается набрать.

Я всё чаще подтягиваю его к нам с Аней. Методично, как на коротком поводке, сокращая дистанцию до минимума. Делаю это якобы случайно, невзначай. Как будто.  так и должно быть. Как будто не было другой бабы в его пустой башке.

– Пап, смотри!

– Пап, пойдём туда!

И он идёт. Срывается с места, как дрессированный пес по команде, пусть и неохотно, волоча ноги. Пусть в глазах нет того огня, который он, наверное, зажигал для своей госпитальной святоши.

Плевать. Главное — идёт.

Привыкает к упряжке. Смиряется с ролью. Это важно. Это, сука, самое важное сейчас — вдолбить ему в самую подкорку, что он часть этого пазла. Моего пазла. И другого не будет.

Потому что…

Когда он спал я аккуратно выудила его телефон. Пароль он не менял с тех времен. Хватило одного раза подсмотреть через плечо и всё, доступ к его жалкой тайне открыт.

Пара движений пальцами в контактах. Номер этой медсестрички… исправлен. Всего одна цифра в середине, незаметная, малюсенькая ошибка, меняющая всё его будущее. Я ее везде скрыла, удалила и заблокировала.

Теперь пусть звонит. Пусть надрывается до хрипоты. Пусть жмёт на «вызов» до посинения пальцев. Никуда он не дозвонится.

Будет слушать мертвую тишину или «номер не существует», пока в его мозгу не прорастет единственная верная мысль: она сама его заблокировала. Отрезала. Вышвырнула как ненужный хлам.

Я сама построю стену между ними, и эта стена будет называться «молчание». Посмотрим, как долго продержится твоя любовь без единого слова, Егорушка.

Я до мельчайших деталей, до сладкой дрожи в пальцах представила, как эта «святая» там бесится. Сидит в своей обшарпанной, стерильной каморке, пялится в потухший экран и медленно, по капле, сходит с ума от непонимания.

Почему он молчит? Почему испарился? Почему тот, кто клялся в вечной любви, просто выключил её из сети?

И от этой картинки мне наконец-то становится легче. Будто я не просто номер исправила, а по самую рукоять всадила ей нож под ребро. И провернула. Не только ведь мне испытывать эту боль...

Я ведь не дура. Я прекрасно понимаю — она следит. Жадно, запоем, как все эти тихушницы, которые строят из себя великомучениц, а сами пасутся в чужих жизнях. Она сто процентов высматривает каждое моё движение.

Вот я ей и показываю. Картинку. Идеальную, глянцевую, приторную до тошноты.

Мои сторис — это её персональный, детально проработанный ад. Солнечный парк, уютное кафе, нарядная, смеющаяся Анька. И он — мой Егор — всегда на переднем плане.

Плевать, что он хмурится или смотрит в сторону с видом побитой собаки, на экране это выглядит как «брутальная задумчивость» счастливого отца семейства. Семья. Единое целое. Монолит.

Потому что мне тоже больно.

Эта мысль пульсирует в висках, оправдывая каждую мою подлость, каждую ложь. Ты думаешь, Егор, что ты один тут жертва? Что это ты мученик, разрывающийся между долгом и любовью?

Нет, милый. Моя боль она старше твоей.

Ты хоть раз представлял, каково это — объяснять ребенку, почему папа не придет на день рождения? Каково это — ловить на себе сочувственные взгляды окружающих, в которых читается: «Бедная, обрюхатили и бросили, нищая»?

Меня ломало и корежило. Я вытравила из себя всё живое, чтобы просто не сдохнуть. И теперь, когда ты воскрес, ты ждешь от меня понимания? Ждешь, что я поглажу тебя по голове и отпущу к той, другой, которая не видела твоих долгов, не вытирала сопли твоей дочери?

Да хрен тебе.

Моя боль дает мне право быть жестокой. Моя боль — это мой мандат на всё, что я творю. Если я сейчас не вцеплюсь в тебя мертвой хваткой, то всё, что я перетерпела, окажется бессмысленным.

Я не позволю этому случиться. Я не буду единственной, кто страдает в этой истории.

Если ты хочешь быть с ней — ты будешь платить. Тишиной в трубке, чувством вины, этим вечным «абонент недоступен». Я сделаю так, чтобы твоя любовь к ней ассоциировалась только с болью и потерей. Чтобы каждый раз, когда ты вспоминал её имя, у тебя в груди ворочалось то же самое раскаленное железо, которое я носила в себе годами.

Ты будешь «достраивать» нашу семью, даже если стены будут сложены из костей и вранья. Потому что я так решила. Потому что мне было слишком больно, чтобы сейчас позволить тебе быть просто счастливым. Ты задолжал мне целую жизнь, Егор.

А она пусть смотрит. Пусть давится своей хвалёной правильностью и гордостью. Пусть вбивает себе в голову, что она была просто эпизодом, походной грелкой, военным романчиком, который сдох в ту секунду, когда он пересёк границу. Она проиграла по всем фронтам, и я позабочусь, чтобы она это прочувствовала до самого дна.

Я держусь. Почти всегда держусь, играя роль идеальной женщины. Но один раз... один раз меня сорвало.

Просто в клочья. Когда он снова затянул свою заунывную, тошнотворную песню. Про честность. Про «надо вернуть деньги».

Меня словно кипятком обварило, всё нутро обожгло яростью. Какая, к чёрту, ошибка?! Эти деньги — это не цифры на счету, это цена моей просранной молодости!

Это компенсация, Егор!

За то, что дочь твоя годами пустую кашу жрала, пока ты там кувыркался! Ты хоть раз, хоть на секунду своей тупой головой подумал, как я эти бабки выбивала? Сколько порогов оббила, сколько раз врала и унижалась, чтобы нас из съемной конуры не вышвырнули на мороз?

Пусть знает: я — не мышь. Я — тигрица. И своё я не отдам никому.

Меня накрыло. Просто сорвало чеку, и всё то дерьмо, что я копила, выплеснулось наружу едкой, обжигающей кислотой.

– Я верну эти деньги, да? Ты у нас такой благородный, Егор! Прямо рыцарь без страха и упрека, святоша в камуфляже! А дальше что? Нам с Анькой что жрать? Твою вонючую совесть на хлеб намазывать?

Я подошла вплотную, грудь в грудь, так, чтобы он чувствовал моё лихорадочное дыхание, чтобы не мог больше прятаться в своём уютном коконе из чувства вины и чужих надежд.

– Где алименты за прошлые годы, Егор? Где компенсация за мою просранную, выжженную молодость? За то, что я одна всё тянула, пока ты там «перерождался» в чужих руках? Где плата за те бесконечные ночи, когда я выла в подушку, не зная, чем завтра платить за свет и на что купить Аньке чёртовы памперсы? Ты вообще понимаешь, что такое быть матерью-одиночкой, когда твой мужик по документам — жратва для червей? – я уже почти шипела ему в ухо. – Это не красивые цитатки из пабликов про сильных женщин. Это когда ты считаешь сраные копейки в супермаркете и мучительно выбираешь: купить ребёнку яблоки или себе прокладки. Это когда ты боишься сдохнуть от сраного гриппа, потому что твоего ребёнка тогда заберут в приют. Это когда будущего нет — есть только выживание, день за днём, сука, день за днём!

Я усмехнулась. Горько, до тошноты, чувствуя, как внутри всё выгорает.

– И теперь, когда я выбила нам этот чёртов шанс, когда я зубами, ногтями вырвала эти выплаты, чтобы мы не сдохли под забором, я должна просто стоять и смотреть, как ты строишь «чистое и светлое» счастье с этой овечкой? Как ты увозишь ей свою любовь и заботу, а нам оставляешь долги и позорный статус воровки?

Ему было важнее её мнение, чем жизнь собственной дочери.

Но я остановилась. Потому что я не сумасшедшая истеричка. Я — нормальная баба, которая хочет, чтобы у её дочери была обувь по сезону и отец в доме, а не призрак на фото.

Я не требую невозможного. Я готова… чёрт возьми, я готова даже закрыть глаза на всё. На эту его медсестру, на его «прогул», на его внезапное воскрешение из небытия.

Потому что у нас есть ребёнок. Потому что кровь — не вода, и она важнее любых его слюнявых соплей про новую любовь.

Но он должен… он обязан взять эту грёбаную ответственность. Стать отцом. Стать мужем. Нормальным мужиком, а не вот этим вот жалким, сбегающим к новой пассии дезертиром жизни.

Я смотрю на него сейчас, здесь, в парке. Как он снова, как заведённый идиот, набирает мой исправленный номер. Как хмурится, глядя на экран, где светится «ошибка». Как сжимает телефон, будто хочет раздавить его в кулаке.

И я понимаю: в этот раз… я его не отпущу. Хватит. Набегался, навоевался, нажился в своё удовольствие, пока я тут круги ада нарезала.

Привыкли на баб всё повесить и в закат, к новой жизни, к «чистому листу»?

И я понимаю: в этот раз… я его не отпущу. Хватит. Набегался, навоевался, нажился в свое удовольствие, пока я тут круги ада нарезала. На баб всё повесил — и в закат, к новой жизни?

Нет, дорогой. В этот раз… у тебя не получится. Ты останешься здесь. Со мной. И будешь жрать эту реальность полной ложкой, пока не привыкнешь к её горькому вкусу. Даже если мне придётся сломать тебе жизнь, чтобы ты не смог уйти, я это сделаю.

И совесть меня не замучает. У матерей, которых предали, совести нет — у них есть только инстинкт защиты своего гнезда. И моё гнездо ты больше не разоришь.