Глава 16.

Глава 16.

Для меня Гордей Владимирович никогда не был просто командиром. После серого, облезлого детства в детдоме, где каждый день был битвой за лишний кусок хлеба, армия стала для меня первым настоящим домом.

А Рыков тем самым отцом, о котором мечтает каждый пацан. Тот биологический мусор, что звался моим родителем, вечно пьяное существо, морившее нас голодом и сдохшее от паленой водки в какой-то канаве, в расчет не шёл.

Я стер его из памяти еще в приюте.

Настоящим отцом стал Батя. Человек, который научил не только стрелять и выживать, но и правильным принципам. И именно поэтому сейчас мне хотелось провалиться сквозь кожаное сиденье.

Перед кем угодно можно было строить из себя жертву обстоятельств, но не перед ним. Перед Батей я просто обосрался. Знатно, запутавшись в трех соснах и бабьих интригах.

Я молчу, вжавшись в кресло. И он молчит тоже. Первые минут десять мы просто слушаем рокот двигателя.

Потом он всё-таки усмехается.

– Ну что, – произносит он наконец. – Жизнь бьёт ключом и по темечку?

– Похоже на то, – криво усмехаюсь.

– Похоже? – он бросает на меня быстрый взгляд. – Да ты, Горин, сейчас плаваешь как говно в проруби. Ни берега не видишь, ни дна не чуешь. Мути развел так, что за версту несет.

Я отворачиваюсь к окну, разглядывая серые фасады домов. Спорить даже не хочется. Язык будто прирос к гортани. Потому что он прав. Во всём прав.

Я — профессионал в зоне боевых действий и полный дегенерат в зоне мирной жизни.

– Когда ты ко мне первый раз пришёл, – продолжает он спокойно, – я тебя выслушал. Не перебивал, заметил?

Помню, конечно. Слишком хорошо помню тот разговор. Как приехал к нему в первую очередь оказавшись в родном городе, заросший, с дикими глазами, как объяснял ситуацию через слово, путаясь в именах и датах. Как сам ни хрена не понимал, как мне всё это решить.

– Я тебе тогда что сказал? – спрашивает он, сворачивая на набережную.

– Что поможете, если надо, – глухо отвечаю я.

– Во-от, – кивает он, и в этом слове тонна отеческого укора. – Но ты ж у нас гордый. Настоящий мужик, блядь, самостоятельный.

Я невольно усмехаюсь. Интонация у него стопроцентно отцовская, та самая, которой он чихвостил нас в блиндажах перед выходом. В ней нет злобы, только бесконечное терпение к дураку, который решил, что он умнее устава.

– Ну решил сам я и не лез, – продолжает он, чуть прибавляя газу. – Мужик должен иногда и своей башкой биться о бетонные стены. Полезно для общего развития. Чтобы понимал, где заканчивается смелость и начинается откровенная дурость.

Он замолкает, и тишина в салоне становится давящей. Перед ним всё это выглядит как детсадовская песочница. Гордей видит меня насквозь, что я не просто запутался в бумагах. Он видит, что я теряю себя.

– Но сейчас я смотрю на тебя, Горин, и понимаю, что ты не решаешь проблему.

Хмурюсь и в груди закипает глухое раздражение.

– А что я, по-вашему, делаю? Я из судов не вылезаю, объяснительные пачками пишу...

– Хернёй ты страдаешь, Егор, – спокойно, без тени сомнения чеканит Батя. – Пытаешься играть по правилам там, где правил давно нет. Пытаешься быть благородным с той, кто тебя уже на органы мысленно распродала.

– Ника… она вцепилась в меня, как клещ, – выдавливаю я, чувствуя, как под воротником становится тесно. – Шантажирует трибуналом, судами, деньгами этими проклятыми…

– Тупая баба, – перебивает он, и в его голосе слышится неприкрытая брезгливость. – Наглая. Скандальная. Но, сука, ушлая. Знает, на какие рычаги давить, чтобы такой правильный мальчик, как ты, по стойке смирно встал и виновато глаза опустил. Какой, к чёрту, трибунал, Горин? Ты сам-то себя слышишь? Она херню несет, юридический бред, а ты стоишь и слушаешь, как приговоренный.

Он качает головой, глядя на дорогу, и пальцами методично постукивает по рулю.

– Своего она не упустит. Она уже почуяла твою слабость. Ревность её жрет, бабская обида, что ты не к ней в ноги пал, а к другой уйти посмел. Да и бабки эти государственные отдавать ей ох как не хочется. Привыкла Ника за пять лет жить на широкую ногу, не работая, за чужой счет. Целибат она тут не хранила, пока ты в списках без вести пропавших числился, – продолжает он. – Я не лез. Не моё это дело чужое грязное бельё перетряхивать. Баба молодая, мужа похоронила, жизнь свою устраивает как умеет. Я со стороны присматривал. Меня только девчонка твоя интересовала, Анька. Чтобы сытая была, чтобы не обижал никто. На тебя записана, значит, твоя, Горинская кровь. Для меня это так было, пока тебя за живого не считали.

Я резко поворачиваю голову, чувствуя, как кровь приливает к лицу.

– Вы сейчас на что намекаете? Что Анька…

Он спокойно, даже как-то лениво пожимает плечами.

– На то, что ты слишком быстро начал себя виноватым делать перед той, кто на твоих похоронах, образно говоря, чечётку танцевала. На то, что ты для неё не муж вернувшийся, а банкомат с функцией алиби.

Я молчу. Потому что… чёрт. Эта мысль уже обжигала меня, когда я видел её новые шмотки, манеры. Но я гнал её, прятался за ответственность, за долг.

– Она не только с меня бабки тянула, – продолжает Гордей жёстко. – Она ещё и государство обула нехило.

– Я вам всё верну, – торопливо вставляю. – До копейки. В долгу не останусь.

Батя только фыркает на мои слова.

– Да плевать мне на бабки, Егор. Деньги — это бумага. Сгорит и пепла не оставит.

Я смотрю на него, и впервые за весь разговор в его голосе слышится что-то глубоко личное.

– Я семью из-за этого всего чуть не потерял, – говорит он глухо. – Годы с сыном, которые уже не вернуть. Здоровье любимой женщины, которую я оставил одну против всего мира, пока играл в честного служаку. Бумажки меня не интересуют, Егор. Они сегодня есть, завтра нет. Нарисуем, выправим, сожжем. А вот когда у тебя женщина уходит… когда она смотрит на тебя как на чужого, потому что ты предал её своим отсутствием или своим идиотским молчанием… вот это, парень, другое.

Стоит только закрыть глаза, и я вижу Надино лицо. Тот последний взгляд, в котором было столько разочарования и боли, что мне становится не по себе.

И я, идиот, только сейчас начинаю понимать, что на самом деле нельзя было уезжать одному. Оставлять ее.

– Так вот, – Гордей резко крутит руль, сворачивая на тесную, залитую солнцем улицу. – Все дела твоей Ники я уже посмотрел. Досконально. От выплат по потере кормильца до её кредитных историй.

Я резко поднимаю голову.

– Что? Когда вы успели?

– Что слышал, – отрезает он, даже не глядя в мою сторону.

– Зачем, Гордей Владимирович? Это же мои... личные разборки.

Он косится на меня как на конченого идиота, и в этом взгляде столько терпения, сколько бывает только у командира, объясняющего новобранцу, с какой стороны у автомата предохранитель.

– Потому что ты сам не вывезешь.

Я действительно не вывожу.

– И люди, которые могут тебе помочь, тоже есть, – продолжает Батя, чеканя слова. – Причем так помочь, что твоя Ника сама прибежит просить, чтобы ты у неё эти деньги обратно забрал. Но для этого тебе надо одну простую, но очень сложную для твоего бараньего упрямства вещь сделать.

Я молчу, глядя на свои сцепленные пальцы.

– Вырубить, к чертям собачьим, своё я сам, – добивает он. – И принять помощь человека постарше. Поопытнее. И, внезапно, выше тебя по званию.

Я чувствую, как с плеч спадает крохотная часть того свинцового груза, который я тащил последние дни.

– Так точно, – выдыхаю я, и на губах появляется кривая усмешка.

– Во-от, – довольно кивает он. – Уже лучше. Начал мозг включать.

Машина плавно тормозит у небольшого ресторана. Я хмурюсь, поправляя воротник куртки.

– Мы что, пожрать приехали?

– Нет, – спокойно отвечает Гордей, глуша двигатель и вынимая ключ из зажигания. – Проблемы твои решать в правовом и не совсем правовом поле.

Он открывает тяжелую дверь внедорожника и кивает мне на выход.

– Пошли, Горин. Сейчас узнаешь, насколько глубоко ты вляпался и сколько стоит твоё воскрешение на самом деле. Только зубы сожми и слушай внимательно. Второго шанса вылезти из этой ямы у тебя не будет.