Любимый кречет шальной Крады · Глава 20 · Чудные чудеса — шилом небеса

Глава 20 · Чудные чудеса — шилом небеса

Крада открыла глаза и поняла: воды больше нет.

Не то чтобы она вынырнула — просто в один миг холодная тяжесть, давившая на грудь, исчезла.

Ни земли под ладонями, ни травы, ни камня, ни даже той серой спекшейся глины, что осталась за ручьём. Под Крадой было ни твёрдо, ни мягко — просто нечто удерживало её, не прогибалось и не давило. В спину, в бёдра, в затылок отдавало ровным, глухим гулом, словно огромный зверь дышал где-то глубоко под ней, и его дыхание проходило сквозь всё это место, сквозь неё саму.

Волега на плече не было.

Крада дёрнулась, вскинула руку — пусто, только шубейка примята. Сердце забилось где-то в горле, часто и мелко, как пойманная синица.

— Волег? — позвала она тихо, и голос не разнёсся эхом, а упал в эту тишину, как без всплеска тонет камень в болоте.

Нужно найти кречета, пронеслось в голове. Крада поднялась на ноги.

Свет проступал на стенах и потолке, на самой середке воздуха. От этого у Крады зачесались глаза — как бывает, если долго разглядывать снег в солнечный день, только здесь не больно, а странно: будто смотришь не наружу, а внутрь себя, и никак не можешь увидеть, что там, на самом донышке.

То, что она сперва приняла за стены, было не камнем и не деревом. Гладкое, бледно-золотистое, с едва заметными тёмными прожилками, оно походило на срез векового ствола, но не тёплое — чуть прохладнее человеческой кожи, и под пальцами не отзывалось ни шероховатостью, ни гладкостью. Скорее уж — как нутро только что срезанной бересты, когда ведёшь её меж ладоней, разминаешь перед плетением. Живое, гибкое, уже не дерево.

Крада отняла руку и увидела, что на том месте, где она дотронулась, остался след — бледный, призрачный, будто она прикоснулась к замёрзшему оконцу, и лёд подтаял от тепла. След подернулся дымкой и исчез, а странная поверхность вздохнула. Тихо, едва слышно, но Крада готова была поклясться: это был вздох.

В самом сердце этой странной, дышащей пустоты лежало то, что она сначала приняла за большой валун, какие недавно видела в среднем овраге. Но те мёртвые, а этот… Он был прозрачным — не как вода или лёд, а как слюда, такой иногда затягивают оконца в богатых теремах, только это была огромная глыба в руку толщиной. И в её глубине что-то покоилось.

Сначала Краде показалось: это просто игра света, тень — мало ли каких чудес насмотришься в таком месте. Она моргнула, отодвинулась, снова прильнула. Нет, не обманка. Там, внутри, за этой тёплой на ощупь гладью, действительно кто-то был. Сначала — смутное пятно, светлее, чем всё вокруг. Потом — очертания плеча, изгиб шеи, а когда глаза привыкли к глубине, показался лик.

Крада водила пальцем по прозрачной глади, туда-обратно, будто пыталась отогреть замёрзшее оконце, в котором всё чётче проступало совсем юное лицо, почти детское — ни морщинки, ни тени прожитых лет, только тонкие брови дугой да тёмные провалы закрытых глаз. Волосы будто плыли в медленной, неспешной воде — сине-белые, долгие. Отроковица, что только-только вошла в девичий возраст.

Перехватило дыхание. Лик в княжеском тереме, который показала ей Зеркалица… Княгиня с вечной грустью в глазах, словно сильно помолодев, отразилась в этой девочке. Спящая походила на Мстиславу куда больше, чем сама Крада.

Она прижалась лицом к прозрачной стенке, жадно всматриваясь в безмятежно расслабленные черты, пыталась понять, кто эта девочка и жива ли она вообще. Дышит ли? Сквозь толщу ничего не разглядеть. Она прижалась ухом к глади — холодно, глухо, ни стука сердца, ни вздоха. Только тот же ровный гул, что и от пола, от стен, от всего этого места.

— Ты спишь? — спросила тихо.

И сначала даже не уловила движение — не воздух, не сквозняк, а что-то другое, чему Крада не знала названия. Будто в глубине этого странного, дышащего пространства кто-то долго-долго сидел неподвижно и вот наконец поднял голову.

— Тарха не спит.

Голос был старый. Не скрипучий, не дребезжащий, как у бабок, а просто старый. Уставший от тысяч лет, от тысяч слов, от тысяч тех, кто приходил и уходил, а она оставалась.

Крада резко обернулась.

Существо стояло в трёх шагах от неё — или не стояло, потому что трудно было понять, где у него ноги, а где просто складки того, что можно было бы назвать одеждой, если бы это не росло прямо из него, из бледно-золотистого тела с тёмными прожилками, как у стен этого места. Оно было похоже на старую, высохшую корягу, на которую намотали ветоши, а сверху посадили голову — большую, тяжёлую, с глубокими провалами глазниц без зрачков, а только с ровным, тусклым свечением.

— Тарха играет, — сказало существо. — Ты разве не видишь?

Крада перевела взгляд на прозрачную толщу, на девочку внутри.

— Она не шевелится. Глаза закрыты.

— Когда играешь, всегда закрываешь глаза, — отозвалось существо с терпеливой укоризной. — Иначе не увидишь себя. Тарха дышит сейчас не здесь, и там она не Тарха.

— А кто? — Крада стиснула пальцы в кулак, до боли в ногтях. На неё тяжким камнем навалилось.

Существо, наверное, пожало плечами, по крайней мере, так Краде показалось.

— Об этом мы узнаем только, когда игра закончится. Подождём…

— Ты не видела тут большую птицу? Кречета?

— Сын Семаргла в порядке, — кивнуло существо. — Ты скоро его встретишь.

Странная «коряга» с золотистым свечением из глазниц оказалась странно осведомленной о Волеге. О той части его происхождения, которую мало кто знал.

— А ты… — девушка не поняла ещё, бояться ей этого или довериться. — Прости за любопытство, но ты кто?

— Ох, у меня тоже много имён, — ответило существо. — Она звала… Не знаю, как тебе сказать. Наверное, «та, кто помнит, когда забыли все». Но ты можешь звать меня нянюшкой. Думаю, это будет правильно.

— Нянюшка, — Крада произнесла имя вслух, и ей сразу стало как-то спокойнее. Словно в детстве, когда заболеешь, а бабка придёт, сядет рядом, положит прохладную ладонь на лоб и скажет: «Ничего, Радушка, всё образуется». Только бабки этой у Крады никогда не было, она её сама себе очень давно выдумала, да забыла. А теперь вдруг вспомнила.

— Да, нянюшка, — существо будто посмаковало слово во рту и осталось довольным.

Крада снова бросила взгляд на девочку внутри прозрачной толщи — на её спокойное лицо, на губы, сложенные в лёгкой, едва заметной улыбке. Этот безмятежно спящий ребенок, сон которого стережёт странное существо, не может быть её мамой. Никак не может. Они все обманули её. И дядька Архаэт, и образ в Зеркалице, и это существо с обманчиво ласковым прозвищем «нянюшка»… Зачем они так зло пошутили над ней?

Шальная злость бросилась в голову. Кулак сам собой сжался, потяжелел, налился камнем. Один удар — и всё кончится. Или начнётся. Крада занесла руку и…Замерла. Потому что там, внутри, девочка улыбнулась во сне. Чуть-чуть, уголком губ, словно слышала их разговор.

Рука упала резко, будто жилы перерезали.

Крада стояла, прижимаясь лбом к глади, и слёзы вдруг потекли сами — горячие, злые, беспомощные. От ласкового слова «нянюшка», от вида безмятежно спящей девочки, от того, что Тарха оказалась не той, к кому Крада так долго и тяжело шла. Она не всхлипывала, не вытирала — просто стояла и давала им течь, пока внутри не образовалась пустота. Тихая, как здесь вокруг.

Свет ударил неожиданно — сквозь спину. Крада вздрогнула, дёрнулась, но не обернулась сразу. Потом медленно, нехотя, будто её тащили за волосы из глубокого омута, повернула голову.

Провалы глазниц полыхали. Не горели — смотрели. В упор. В самую середину.

— Ты, — голос нянюшки дрогнул, рассыпался на тысячи древних трещин и собрался заново. — Ты же… Рада. Радушка.

Крада моргнула.

— Я думала: что за зверёк пробрался, откуда? — Нянюшка качнулась вперёд, и свет в её глазницах плеснул тёплым, почти живым. — Сначала решила, сын Семаргла кого-то смог протащить. А это ты. Это ты пришла.

Крада хотела ответить, но горло перехватило. Она только мотнула головой — не то «нет», не то «да», не то «помоги».

— Ты на неё похожа, — Нянюшка подняла руку — ту самую, с пальцами, которым не знала счёта, — и замерла в воздухе, не коснувшись. — Только она была… мягче. А ты — как лезвие. Поэтому я сначала и не распознала.

Крада наконец разлепила губы:

— Я… я не знаю, на кого похожа. Вообще не знаю, кто я теперь.

Слова выходили хриплые, рваные, будто она глотала битое стекло, и каждое слово резало горло на выходе.

— Я думала, я иду к маме. К маме, понимаешь? К той, кто родила, кто ждала, кто… — голос сорвался. Крада сжала кулаки, вцепилась ногтями в ладони, чтобы не разреветься снова. — А там — девочка. Спящая девочка. И ты говоришь — Тарха. Это моя мать?

— Это Тарха, — тихо повторила нянюшка.

— А мне плевать, как её зовут! — выкрикнула Крада, и крик заметался в этом дышащем пространстве, ударился о стены, погас. — Меняет образы, как платья? — она вспомнила, что говорил Архаэт. — Надела судьбу княгини Мстиславы, пожила сколько-то лет, родила меня, а потом сняла с себя, как надоевший сарафан, и вернулась сюда спать? Она… — Крада сглотнула, вытерла лицо рукавом, зло, до красноты. — Она знает про меня? Про то, что я родилась? Или моя жизнь — это тоже… тоже игра? Чей-то сон?

Девушка задохнулась, прижала ладонь ко рту, сдерживая рвущийся наружу вой.

Нянюшка молчала долго. Так долго, что гул стен успел накатиться и откатиться трижды.

— Была, — сказала наконец. — Она была, Радушка. Не сон. Не игра. Когда Тарха надевает образ, она становится. Любит этим сердцем, плачет этими глазами, умирает этой смертью. Твоя мать любила тебя. Это была настоящая любовь.

— Тогда почему она ушла? — шёпотом, одними губами.

— Потому что образ умер. А Тарха не умирает, а просыпается.

Крада опустилась на пол — на этот живой, дышащий пол, — обхватила колени руками и замерла.

— Получается, — сказала она тихо, в пустоту, — я дочь платья, которое она сняла.

— Нет. — Нянюшка шагнула ближе. — Ты дочь того, что Тарха чувствовала, когда носила это платье. А чувствовала она по-настоящему.

Существо дёрнулось, будто хотело обнять Краду, но в последний момент передумало.

— Когда она носила образ, она любила, и даже когда сняла его, не перестала любить. Ты — более чем вечное в этом шатком, ненадёжном мире, из которого мы так и не смогли выбраться.

Нянюшка помолчала.

— Тарха играет уже тысячу, — повторила вдруг. — Она очень давно устала. Хотела бы прекратить, но не может.

Рука опять сжалась в кулак:

— А если я её разбужу?

Нянюшка помолчала. Свечение в глазницах дрогнуло, будто она раздумывала, говорить или нет.

— Тогда… мира, который знаешь, не будет.

— Совсем? — Крада обернулась, вгляделась в тёмные провалы, пытаясь угадать, что там — страх, предостережение или просто старая, выцветшая правда.

— Не совсем. — Нянюшка повела плечом — или тем, что у неё вместо плеча. — Он останется. Но… сместится. Как кость, которая срослась неправильно, а ты и не знал, что была сломана.

— Я не понимаю.

— И хорошо.

Крада стиснула зубы:

— Ты можешь говорить понятнее? Что останется?

Нянюшка помедлила.

— Мир, — сказала. — Тот же самый. Деревья, реки, звери, люди. Будете рожать, умирать, охотиться, прятаться от холода. Всё как сейчас.

— А чего не будет?

— Того, что нельзя потрогать.

Крада ждала.

— Не будет улыбки просто так, — сказала нянюшка. — Руки, которая подаст, когда не просил. Тепла в груди, когда смотришь на закат, сна, в котором летаешь. Не будет памяти о тех, кто умер, — только знание, что они были и их нет. Не будет жалости. Не будет надежды. Не будет любви.

Крада представила. Попробовала на вкус.

— Это же просто… — она запнулась, подбирая слово. — Пусто.

— Нет, — нянюшка качнула головой. — Пусто — это когда что-то было и ушло. А здесь станет просто ровно. Ровно и серо: рождение, еда, смерть. Всё.

Крада молчала долго. Так долго, что успела насчитать семь выдохов — семь раз, когда мир становился чуть теплее, чуть добрее, чуть ярче.

— А она? — спросила наконец. — Ей тепло? Хоть чуточку перепадает от того, что она раздаёт?

Нянюшка покачала головой.

— Тот, кто греет, — не греется сам, Радушка. Она мёрзнет. Всю тысячу лет.

Крада прижалась лбом к глади.

— Глупая, — шепнула. — Глупая моя.

— У Тархи есть кое-что для тебя, — вдруг сказала нянюшка. — Посмотри.

Крада не сразу поняла. Она всё ещё стояла, прижимаясь лбом к глади, считая выдохи — один, другой, третий, — и в каждом было тепло, которое она воровала у спящей девочки.

— Посмотри, — повторила нянюшка.

Она почувствовала раньше, чем увидела. Движение воздуха, подумала: «Нянюшка шагнула ближе». Но та стояла всё там же, неподвижная, как часть этих стен. И смотрела не на Краду. Мимо. Поверх плеча.

Крада обернулась.

И перестала дышать.

В трёх шагах от неё стоял босой человек в длинной, тонкой, мокрой насквозь рубахе. Вода стекала с его волос на плечи, с плеч на грудь, с груди на пол, который жадно впитывал её, не оставляя следов. Руки висели вдоль тела — длинные, худые, с растопыренными пальцами, и они мелко подрагивали, будто всё ещё помнили, как сжимать ветку или цепляться за плечо. Круглые, немигающие глаза шарили по стенам, по потолку, по нянюшке, по спящей Тархе — и ни на чём не могли остановиться.

— Не может быть, — сказала Крада.

Человек вздрогнул всем телом, голова его дёрнулась, поворачиваясь к Краде, и в этом движении опять же было что-то птичье, что-то от кречета, высматривающего добычу, но во взгляде, упавшем на неё, медленно, с трудом, проступало узнавание.

Он смотрел и не мог насмотреться. Губы шевельнулись — раз, другой, третий, — но звука всё не было, только воздух выходил из груди толчками, хрипло, рвано, будто горло отвыкло складывать слова.

— Кра… — вытолкнул он наконец.

Один слог. Почти не слово. Но этот слог упал в тишину, и Крада почувствовала, как внутри неё что-то обрывается: голос был тот самый, что услышала она из ратайской ямы: «Поди прочь, поганая тварь!»

— Крада…

Она не помнила, как шагнула. Ноги сами понесли, тело знало раньше, чем голова успела подумать. Волег тоже подался вперёд — неуклюже, заплетаясь, будто забыл, как ходить. На втором шаге споткнулся, качнулся вперёд, и Крада поймала — в последний миг, когда он уже падал.

Волег вцепился в неё так, будто она была единственной опорой в этом зыбком мире — пальцы впились в шубейку, в спину, в плечи, больно, до синяков. Ткнулся лицом в её шею, в ключицу, под подбородок — и замер. Только частая дрожь била кречета всего, от макушки до пят, и Крада чувствовала её каждой клеткой.

Она гладила его по спине. По мокрой рубахе, под которой проступали лопатки — острые, напряжённые, будто под кожей всё ещё прятались крылья. По затылку, по мокрым волосам. Не могла говорить. Только гладила и гладила, и считала удары его сердца — частые, испуганные, живые.

— Ты как? — спросила наконец. Шёпотом, в его макушку. — Ты откуда?

Он не отвечал. Только мотал головой — то ли не знал, то ли не мог сказать, то ли боялся, что если отпустит — всё исчезнет.

Сзади кто-то вздохнул.

Крада обернулась, не выпуская Волега из объятий.

Нянюшка светилась. Не глазами — вся, целиком, этим своим бледно-золотистым телом. Будто внутри у неё зажгли свечу.

— Это… её подарок, — сказала она. — Твоей матери.

Девочка открыла глаза.

Глаза у Тархи были тёплые. Совсем не такие, как можно было ждать от той, кто спит тысячу лет, кто греет мир своим дыханием, кто мёрзнет и не может проснуться. В них не отражалось ни бездны, ни холода, ни той древней усталости, которой сочилась нянюшка. В них было что-то другое, от чего у Крады защипало в носу.

Девочка молча смотрела на неё. Сквозь толщу камня, сквозь тысячу лет, сквозь все образы, которые когда-то носила, — и улыбалась.

Крада прижала Волега крепче. Он всё ещё дрожал — мелко, почти незаметно, — но пальцы понемногу разжимались, дыхание выравнивалось.

— Спасибо, — шепнула она.

Тарха улыбнулась — чуть шире, чуть заметнее — и закрыла глаза снова.

А Крада стояла посреди дышащего зала, прижимая к себе человека, который когда-то был кречетом, и считала выдохи. Один. Другой. Третий.

Мир дышал. Мир грелся.

— Оставайся с нами, Радушка.

Голос Нянюшки был тихий, шершавый, как старая береста. Она провела по голове Крады то ли веткой, то ли рукой (в общем, тем, что росло прямо из неё), — и прикосновение это отдало теплом, хотя руки у Нянюшки были холодные.

— Тут семья твоя… И тебе, и сыну Семаргла места хватит.

Крада подняла голову, посмотрела в светящиеся провалы.

— А там? — спросила она.

— Там — люди, — Нянюшка помолчала, и в этом молчании уместились миллионы забытых имён. — Они ищут тепло там, где его нет, и отдают его тем, кто не умеет брать. Там больно, Радушка, и каждый день надо выбирать. Довольно того, что они ежесекундно раздирают Тарху.

Крада посмотрела на Волега. Он всё ещё прижимался к ней, но пальцы больше не впивались в шубейку — просто лежали, усталые, тёплые. Дышал он ровно, глубоко, и с каждым выдохом уходила птичья дрожь, оставалось только человеческое, своё, родное.

— Ну, в моей семье тоже знаешь ли не всё так просто… — Крада вспомнила дядьку Архаэта. — Доброта такая себе… А у меня там Варька бесхозный, Ярку в хорошие руки замуж отдать нужно. В батюшкиной избе я уже столько времени не была, да и могилку его подновить не помешает. А тут всё до меня уже сделано было и во мне не нуждается. Да к тому же я, нянюшка, для вашего вечного сна слишком шальная, не приживусь.

Она помолчала.

— Повидались, и ладно. Пойду я, пожалуй. А ты или мама, если надумаете — так меня в Заставе найдёте. Вам там всегда рады будут.