Глава 21 · ВРАТА
Утро в Школе было необычайно тихим. Обычный гул голосов, стук дверей, шёпот — всё смолкло. Воздух в главном зале вибрировал от подавленного напряжения и гула накапливаемой энергии. Мы стояли в центре, на холодном каменном полу, где были нарисованы два пересекающихся круга — наши места. Георгий был в простой тёмной одежде, я — в таком же невыразительном сером хитоне. Никаких доспехов, только мы. И наша связь — натянутая, как тетива перед выстрелом.
Вокруг нас плотным кольцом выстроились семь огненезависимых, включая Матьиса и Станиса. Их лица были сосредоточены, руки сложены в едином жесте. Ректор стоял у массивной каменной арки «Врат», которая до этого казалась просто древним украшением. Теперь она начала светиться изнутри тусклым, мерцающим синим светом. От неё потянуло запахом озона и растопленного металла.
— Синхронизируйте дыхание, — тихим, но чётким голосом произнёс Матьис. — Помните «якоря». Ваши нити уже ждут. Ищите их в момент перехода. Не отпускайте друг друга.
Мы взялись за руки. Его ладонь была тёплой и сухой. Моя — холодной и влажной. Неважно. Мы вдохнули разом. Выдох. Ещё раз. Наши сердца через связь начали биться в один такт.
Ректор поднял жезл. Огненезависимые запели — низкий, монотонный гул, не складывающийся в мелодию. Звук входил в кости, заставлял вибрировать зубы. «Врата» вспыхнули ярче. Синяя дымка в арке закрутилась, превратившись в мерцающий водоворот.
Боль пришла не сразу. Сначала было чувство растягивания, будто тебя вытягивают в бесконечно тонкую нить. Потом — холод. Ледяной, пронизывающий до самых костей. Я зажмурилась, ухватившись мысленно за свой «якорь» — ощущение паркета под босыми ногами, запах канифоли, первое па-де-баск в детском зале. Рядом Георгий напрягся — его «якорем» было что-то своё, чужое мне, но через связь я чувствовала, как он цепляется за этот образ, как утопающий за доску.
И тут мой мир вспыхнул огнём и скрежетом. Авиакатастрофа. Не память — переживание. Я снова там. Дым, крики, боль, паника. Я задохнулась, пытаясь вырваться. Рядом, сквозь общий хаос, почувствовала взрывную волну его смерти — ослепительную вспышку, за которой — ничего. Пустоту.
— Держись! — мысленный крик Георгия пробился сквозь рёв турбин. — Ищи нить! Только нить!
Я отбросила боль, отбросила страх. Сфокусировалась на тончайшем, еле уловимом биении где-то в глубине этого кошмара. Бу-бум. Бу-бум. Моё сердце. Которое в тот миг ещё билось в разбитом теле на Земле. Я ухватилась за этот ритм.
И в этот момент один из огненезависимых в круге — мужчина с каменным лицом, которого я раньше не замечала, — дрогнул. Его поток энергии, до этого ровный, резко исказился, стал рваным, колючим. Он метнулся не к «Вратам», а в точку между мной и Георгием, пытаясь разорвать нашу связь, как ножом разрезать верёвку.
Боль стала невыносимой. Нас начало разрывать в разные стороны. Я вскрикнула, теряя хватку.
Станис, стоявший напротив, увидел это. Его глаза расширились от ужаса и ярости. Он не раздумывал. Резким движением он вышел из круга, нарушив строй, и с размаху ударил предателя кулаком в висок. Тот рухнул без звука. Но круг дрогнул, энергия ритуала захлебнулась, грозя обрушиться.
— Держите строй! — закричал Матьис, его голос сорвался.
И Станис, бледный как смерть, занял место павшего. Он влил в круг всю свою силу, всю свою волю, чтобы стабилизировать ритуал. Я видела, как он седеет на глазах, как кровь течёт у него из носа. Он жертвовал собой. Сейчас. Ради нас.
И это дало нам последний шанс. Мы, уже почти разорванные, снова сомкнули сознания. Нашли свои нити. И шагнули в водоворот «Врат».
Белый свет «Врат» не погас. Он взорвался, вонзившись в сознание миллиардом осколков. Каждый осколок — воспоминание, вывернутое наизнанку. Не картинка. Полный комплект ощущений.
Запах. Гарь, едкая и маслянистая, заполняет носоглотку — это его машина вспыхивает. Одновременно — солёная, ледяная влага на губах, в горле, в лёгких. Вода из тонущего самолёта. Я захлёбываюсь ими обеими.
Звук. Оглушительный рёв — не то турбин, не то взрыва. И сквозь него — тихий, надтреснутый голос отца из телефонной трубки за день до вылета: «Ксюш, ты упаковалась?» Сердце сжимается, хотя его уже нет.
Боль. Острая, рвущая — будто рёбра ломают изнутри. И одновременно — глухая, разлитая, обжигающая по всей левой стороне тела. Его ожоги. Мои переломы. Всё смешалось в один сплошной, невыносимый вой нервов.
Вихрь подхватил этот хаос и закрутил, выбивая почву из-под ног, которых нет. Я не падаю. Я разношусь на молекулы, каждая из которых кричит от своей отдельной агонии.
Сквозь этот ад я цепляюсь сознанием за два маяка. Один — тёплый, пульсирующий где-то глубоко внизу, в самом центре тяжести. Он отзывается стуком — ба-бум, ба-бум. Моё сердце. Оно ещё бьётся там, в земной палате. Второй маяк — холодный, резкий, колкий. Он не стучит. Он вибрирует низкой, угрожающей нотой, как натянутая струна перед обрывом. Его воля. Его жизнь. Она где-то сбоку, в кромешной тьме.
Маяки начинают расходиться. Медленно, неумолимо, как континенты в древности. Нашу связь — тот прочный, сплетённый из доверия и ярости канат — начинает растягивать. Сначала напряжение, тугое, упругое. Потом скрип. Не звук. Ощущение, будто в душе что-то трещит по швам.
Треск первый. Пропадает ощущение его руки в моей в тот миг на крыше, когда он сказал «партнёры». Остаётся пустота.
Треск второй. Стирается звук его смеха над моей шуткой про кашу с комками. Тишина.
Треск третий. Уходит тепло его плеча, прижатого к моему плечу в тренировочном зале, когда мы вели шар. Холод.
С каждым треском часть меня, часть нас, отрывается и уносится в вихрь. Паника поднимается по позвоночнику ледяной волной. Скоро от нас ничего не останется. Мы исчезнем по отдельности, не успев даже понять, что проиграли.
— Георгий!
Мой мысленный крик — слабый писк против рёва вихря.
Ответ приходит не сразу. Сначала — лишь сгусток боли, чужой и своей одновременно. Потом — обрывочная, искажённая мысль, будто передаваемая по разорванному проводу: «…тяжело… отпусти…»
Отпустить? Сейчас? После зеркал, после клятвы, после всего? Ярость вскипает во мгновение ока, горячая и чистая, смывая страх. Моя ярость. Не программа «месть». Моё личное, дикое «НЕТ».
— Молчи! — огрызаюсь я мысленно, вцепившись в связь. — Не смей! Тяни!
— Не… могу… — его ответ, полный отчаяния. — Разрывает…
Я перестаю держаться за свой тёплый маяк. Это контр-интуитивно. Это страшно. Но я делаю это. Всю свою волю, всё упрямство, всю накопленную за месяцы в Межмирье силу я собираю в одно целое и бросаюсь к нему. Не к его образу. К самой сути. К тому стальному, несгибаемому стержню, который узнаю даже в этом аду. Я обвиваю его сознание своим. Не строю мост. Начинаю плести кокон. Грубо, неидеально, с отчаянием.
Вплетаю первое, что приходит: тактильное. Шероховатость его ладони. Холод перстня на его пальце, когда он взял мою руку в Зале Совета.
Вплетаю запах. Дым, кожу и что-то пряное — его запах в тренировочном зале после схватки с фантомами.
Вплетаю звук. Его голос, тихий и хриплый, сквозь стену: «Спи. Завтра будет не легче».
Я не думаю, я вплетаю на автомате, как заправляю патрон в обойму. И он… отзывается. Его сознание, почти уже растворившееся, дёргается, будто от удара током. И набрасывается на моё. Не для того чтобы защитить. Чтобы сплестись.
Мы плетём вместе. Его холодная, стальная нить вплетает в кокон своё: ощущение моей руки в его — лёгкое, почти невесомое. Запах моих волос после тренировки — шампунь и пот. Звук моего смеха, когда я дразнила его новым паспортом.
Мы создаём нечто новое. Не свет и не тьму. Плотную, живую ткань из всего, что составляло «нас» за эти месяцы. Ткань трещит и натягивается, но держится.
И тут «Врата» понимают, что происходит что-то не по сценарию. Энергия ритуала, до этого просто несущая нас по течению, меняет вектор. Она обрушивается на наш самодельный кокон всей своей безличной, чудовищной мощью. Давит. Сжимает. Жжёт. Боль выходит на новый уровень. Теперь это не просто разрыв. Это попытка стереть, аннигилировать саму нашу попытку быть вместе.
Кокон трещит, светится изнутри алым и синим, готовый разлететься.
— Держись! — его мысленный голос прорывается сквозь гул, твёрдый, как никогда. В нём слышится не приказ, а просьба. И что-то ещё… признание.
— Держусь, — отвечаю я, и мысленно улыбаюсь, хотя губами пошевелить нельзя. — Не отпущу. Попробуй только вырваться.
Мы сжимаем кокон изнутри, сплачиваясь ещё теснее. Это уже не два сознания. Это одно — странное, двойственное, но единое целое. Вибрация «Врат» бьёт по нему снова и снова, но не может разорвать. Потому что рвать уже нечего. Мы — одно.
Последнее, что я успеваю передать ему в этом спрессованном вечностью мгновении, — не слово. Образ. Тот самый берег с грушевым деревом из его обещания. И мысль, прилипшую к нему: «Встретимся там. Ценой всего. И построим».
Его ответ приходит мгновенно — не образ, а чувство. Абсолютного, немого согласия. И твёрдой, непоколебимой уверенности.
И только тогда, когда этот обмен состоялся, белый свет, наконец, поглощает всё. Но это уже не боль. Это просто переход. Мы проходим его. Вместе.
Боль заговорила раньше меня. Она вдавила меня в матрас — тяжелым, плоским прессом. Каждое ребро отчетливо болело, будто их пересчитали тупым концом карандаша. Горло сковало, как будто я проглотила кусок шершавого льда, а он застрял и не двигался. Это была трубка. Мысль пришла плоская, без паники. Констатация. Трубка в горле. Значит, аппарат дышит за меня. Значит, я в больнице. Земля.
Я попыталась открыть глаза. Веки не слушались. Они слиплись, засохшая слизь склеила ресницы. Я с силой разделила их — раздался крошечный, противный хруст, будто отрываешь скотч. Свет ударил в зрачки — слепящий, размытый. Я зажмурилась, отдернулась мысленно. Медленно, осторожно, приоткрыла снова.
Потолок. Белый, с сеткой мелких трещин, как высохшая грязь. Пятно. Жёлтое, неопрятное, вокруг плафона. Я уставилась в него. Мыслей не было. Было только ощущение: я лежу. Я существую. Где-то тут.
Шум навалился вторым слоем, поверх боли. Не гул, а какофония. Прямо над ухом — размеренное, навязчивое шипение. Аппарат. Чуть дальше — резкий, пронзительный бип… бип… бип… Справа — скрип, будто колёсико тележки по кафелю. Сзади — приглушённый голос, но не разобрать слов, только интонацию: усталую, рутинную.
Пахло. Резко, химично. Спиртом. Хлоркой. Чем-то сладковато-приторным — антисептик. И под этим — металлический, кровяной привкус на моём собственном языке. Я провела языком по нёбу — оно было сухим, шершавым, как наждачка.
Георгий.
Мысль вонзилась остро, пронзив этот сенсорный суп. Не крик. Не вопрос. Чёткий приказ самой себе: найти.
Я забыла про боль, про шум. Втянула в себя сознание, свернула его в тонкую, острую иглу и ткнула внутрь. Туда, где должна была быть связь. Тишина. Глухая, пустая, леденящая тишина. Как в звукоизолированной камере. Сердце ёкнуло один раз, сжалось в ледяной комок. Нет. Не может быть.
Я не позволила панике подняться. Стиснула зубы — мысленно, потому что челюсти не слушались. Собралась. Снова. На этот раз не искала голос, образ, мысль. Я искала ритм. Чужой ритм. Его ритм.
Сосредоточилась на висках. Давление там нарастало, пульсировало моей собственной, учащённой кровью. Я заставила дыхание замедлиться. Вдох. Шипение аппарата. Выдох. Бип-бип. Вдох. Скрип тележки.
И там, на самом дне, под всеми этими шумами, я поймала отзвук. Не звук. Ощущение. Слабый, далёкий удар. Ба-бум… Пауза, долгая-долгая… Ба-бум. Неровно. С перебоем. Но упрямо. Настойчиво. Такой же упрямый, как он.
Слёзы хлынули сами, горячие и неконтролируемые. Они потекли по вискам, за уши, в волосы. Я не пыталась их остановить. Это были слёзы не от боли. От облегчения, такого всесокрушающего, что от него снова перехватило дыхание. Аппарат шипел тревожнее.
В поле моего мутного зрения вплыло лицо. Женщина в белом халате и синей шапочке. Глаза — круглые, синие, полные чистого, неподдельного изумления. Медсестра. Она смотрела на меня, её рот был приоткрыт. Потом её губы зашевелились.
— … господи… она… плачет… — долетели обрывки. Её голос казался приглушённым, будто из-под толстого стекла.
Она потянулась. Её пальцы в тонких перчатках аккуратно, с неловкой нежностью коснулись моего виска, вытерли слёзы сухой, прохладной салфеткой.
— Не волнуйтесь… всё хорошо… вы в безопасности… — она говорила медленно, утрируя артикуляцию, как с глухой или ребёнком.
Я подумала, что выгляжу именно так — беспомощным, плачущим ребёнком. И мысленно фыркнула. Если бы ты знала, сестричка, где я только что была и почему плачу. Это слёзы не от того, что страшно. Это слёзы от того, что мы выиграли. Он жив. И это единственное, что имеет значение.
Я попыталась кивнуть, показать, что понимаю. Голова не двигалась. Только веки дрогнули. Медсестра улыбнулась — растерянно, но ободряюще.
— Сейчас позову врача. Держитесь, — она скрылась из вида.
Я осталась одна с белым потолком, шипением и этим слабым, драгоценным ударом где-то в глубине сознания. Ба-бум… Ба-бум…
Я послала в ответ слабый, но ясный импульс, вложив в него всё тепло, всю ту нежность, на которую была способна сквозь боль и вату лекарств: «Я здесь. Я тоже. Держись».
Время в палате текло густым, тягучим мёдом, отмеряемое сменами процедур, уколами в уже вечно ноющую мышцу на руке, мерцанием зелёных огоньков на мониторе. Меня отключили от аппарата, дышавшего за меня. Процесс был унизительным и болезненным: резкий щелчок, шипение оборвалось, и внезапная, оглушительная тишина, в которой я осталась один на один с необходимостью дышать самой. Первый самостоятельный вдох обжёг лёгкие, как лезвие — сухой, колючий, недостаточный. Я закашлялась, и боль пронзила грудину. Но это был самый сладкий, самый желанный воздух в моей жизни. Я пила его маленькими, жадными глотками, чувствуя, как жизнь с неохотой, со скрипом возвращается в каждую онемевшую клетку.
Ко мне подошёл врач — молодой, с усталыми, но внимательными глазами за очками и стерильно-добрым, заученным выражением лица. Он что-то проверял на планшете, потом посмотрел на меня.
— Добро пожаловать обратно, — сказал он. Голос был ровным, профессиональным, но в самой его интонации сквозило лёгкое, неподдельное изумление. — Вы… проделали очень большой путь. Как самочувствие? Понимаете меня?
Я собрала все силы, все крохи влаги во рту. Голос вышел хриплым, сдавленным, чужим, как скрип ржавой двери.
— Дата… — прошипела я. — Сколько… прошло?
Врач моргнул, сверился с экраном. Его палец провёл по стеклу.
— С момента поступления, то есть с момента катастрофы… — он сделал крошечную паузу, будто проверяя цифры, — двадцать один день. Вы были в коме. Стабильной, но глубокой, — он покачал головой, не находя подходящих слов. Его взгляд снова встретился с моим. — Это… можно назвать настоящим чудом, что вы с нами. Организм проявил невероятную волю к жизни.
Двадцать один день. Цифра отпечаталась в сознании чёткими, почти физическими чернилами. В Межмирье прошли месяцы. Страдания, тренировки, битвы, открытия, клятвы, танец на крыше — вся наша вторая жизнь, вся любовь и вся ярость уместились в три земные недели. Временной парадокс. Абсурд. И одновременно — бесценное, стратегическое преимущество. Грошев, его система «Феникс», все те тени — они думают, что я только что очнувшаяся, сломленная, пустая жертва. Оболочка с амнезией. Они не знают. Они понятия не имеют.
Я закрыла глаза, притворившись, что слабость и головокружение снова накатывают. Внутри же я лихорадочно работала. Собрала последние крохи концентрации, сквозь туман в голове и постоянный, ноющий фон боли. Через нашу тихую, еле живую, но неразрывную связь я послала Георгию не слова. Образ. Яркие, чёткие, как неоновая вывеска, цифры: 21. И туго свёрнутую, как записку, мысль-комментарий: Чудо, говорят. Организм проявил волю. Ха. Если бы они знали, какая именно «воля» меня здесь держала.
Ответ пришёл не сразу. Через несколько долгих минут, когда я уже почти провалилась в тяжёлое, лекарственное забытьё, по связи прошла волна. Чёткая, холодная, сфокусированная, как луч лазера. Образ: гладкая каменная маска. Абсолютная, непроницаемая бесстрастность. Ни единой трещины. А за ним — ясный, не терпящий возражений импульс, твёрдый, как сталь: Молчи. Растерянная. Слабая. Ничего не помнишь. Раскрываться нельзя. Ни на секунду.
Я мысленно кивнула, чувствуя, как уголки губ под маской кислорода пытаются дрогнуть в тени улыбки. План ясен. Игра в беспамятство. В слабость. В испуганную, растерянную жертву, которой нужно всё объяснять по сто раз. Пока мы не окрепнем. Пока не узнаем расстановку сил здесь, на Земле. Пока не найдём свои козыри.
Вечером, когда палату наполнили сизые, усталые сумерки, а медсестра — уже другая, пожилая и молчаливая — меняла капельницу, я уловила обрывок её разговора с коллегой за приоткрытой дверью. Шёпот, долетевший сквозь щель и постоянный гул в ушах:
— … а за ним тот самый нотариус приезжал, Грошев… Интересуется, говорит, как состояние наследницы… Бумаги какие-то привёз, оформить хочет, раз уж супруг не выжил… Вежливый такой…
Кровь застыла в жилах, сменившись знакомым, ледяным и одновременно обжигающим током адреналина. Он здесь. Уже здесь. У самого порога. Не ждёт, не прячется в тени. Пришёл проверить «активы». Удостовериться, что его пешки на месте, под контролем, в ожидаемом состоянии шока и беспомощности. «Тот самый нотариус». Фраза прозвучала так буднично, так обыденно.
Через связь, тонкую, как паутинка, но живую и прочную, хлынула волна леденящей, беззвучной ярости — сначала моя, а через мгновение, как мощное, чёткое эхо, его. Не страх. Нет. Хищное, острое, почти радостное понимание. Игра началась. Не там, в Межмирье. Здесь. На нашем поле. На нашей земле. И враг, уверенный в своей невидимости и всесилии, только что, сам того не ведая, выдал свою первую позицию. Сделал свой первый ход. Он в поле зрения.
Я позволила себе слабо, по-больничному, пошевелить губами в полумраке, будто что-то бессвязно бормоча во сне. Пусть видящая это медсестра подумает, что это бред или гримаса боли. На самом деле это была первая, настоящая, улыбка охотника, выследившего зверя и нашедшего его свежий, ещё тёплый след.
Я послала Георгию последний на сегодня импульс, туго свёрнутый, как боевая инструкция, пропитанный нашей общей, твёрдой, как гранит, решимостью: Жди. Молчи. Выздоравливай. Скоро начнётся.
И тишина в моей палате, наполненная шипением, бипами и скрипами, перестала быть просто пустотой и болью. Она стала затишьем перед бурей. Глубоким, звенящим, полным скрытой, копящейся силы. Мы вернулись. Мы были сломаны, избиты, прикованы к койкам. Но мы были вместе. И мы были готовы.
За окном медленно сгущалась ночь. Первая ночь обратно на Земле. Самая тихая и самая опасная из всех.