Любовь между Адом и Раем · Глава 22 · ИГРА В ИМБЕЦИЛОВ

Глава 22 · ИГРА В ИМБЕЦИЛОВ

Цветы в его руках пахли смертью. Слишком сладко, удушливо, как дешёвый парфюм на гниении. Букет был огромным, белоснежным, идеальным. Как и он сам. Виталий Семёнович Грошев стоял в дверях палаты, отбрасывая на стерильный пол длинную, аккуратную тень. Очки в тонкой оправе блестели, скрывая глаза. Улыбка — сочувственная, скорбная, выверенная до миллиметра.

— Ксения Владимировна, — голос у него был бархатный, тёплый, как плед. — Какое же счастье видеть вас с открытыми глазами. Мы все так молились.

Он сделал шаг вперёд. Скрип дорогих туфель по линолеуму прозвучал громче сигналов монитора. Поставил вазу на тумбочку. Белые лилии заполонили комнату, перебивая запах антисептика своим тяжёлым, наркотическим дыханием.

Я прижала к груди одеяло — жалкий, инстинктивный жест. Губы сами собой задрожали. Глаза расширились, наверное, стали пустыми, как учили в детстве, когда нужно было выпросить у отца лишний час на танцы.

— Я… я вас… — голос сорвался в шёпот. Я намеренно сделала его хриплым, слабым.

— Грошев. Виталий Семёнович. Ваш нотариус и… друг вашей семьи, — он склонил голову, и свет от лампы отразился в стеклах очков двумя белыми пятнами. Слепые, как у совы. — Вы не могли меня помнить. Столько ужасного случилось.

Он придвинул стул, сел. Сложил руки на коленях. Всё его существо излучало тихую, всепонимающую печаль. А через нашу связь, тонкую и острую, как лезвие бритвы, я чувствовала ледяное спокойствие Георгия. Он наблюдал. Слушал. Как локатор, настроенный на эту комнату.

— Георгий… — выдавила я, и слёзы — настоящие, от ярости и бессилия — навернулись сами. — Он… он же…

Грошев вздохнул. Достал идеально отглаженный платок, протянул. Я не взяла. Просто уставилась на него мокрыми, по-детски испуганными глазами.

— Бедный Георгий Ильич, — прошептал он. — Такая трагедия. Такая нелепость. Я сделал всё, что мог, чтобы сохранить его активы, пока вы… восстанавливались. Всё в порядке. Документы готовы. Как только вы окрепнете, мы всё подпишем. Вы не должны волноваться ни о чём.

Он говорил о деньгах. О наследстве. О бумагах. А сам смотрел на меня не как на человека. Как на экспонат. Его взгляд скользил по лицу, впитывая каждую морщинку, каждый нюанс дрожи. Он искал трещины. Не в наследнице. В подопытной.

— Иногда… — я кашлянула, отвернулась к стене, — … иногда мне снятся странные сны. Огни. И… холодно. Очень холодно.

Я почувствовала, как его внимание натянулось, как струна. Он наклонился чуть ближе.

— Сны? После комы это часто. Мозг перерабатывает травму. Огоньки, говорите? И холод? — его голос оставался мягким, но в нём появилась хирургическая точность.

— Да… — прошептала я, снова глядя на него с наивным ужасом. — Как будто я горю и замерзаю одновременно. Наверное, это от лекарств.

Он откинулся на спинку стула. Удовлетворённо. Так быстро, так легко. Я почти услышала, как в его голове щёлкнуло: «Остаточные сенсорные галлюцинации. Следы стресса. Память не восстановилась. Угрозы нет».

— Конечно, от лекарств, — успокоил он меня. — Ничего страшного. Всё пройдёт. Главное — отдыхать и слушаться врачей. Я договорился о лучшем уходе.

Он встал, поправил пиджак. Его тень скользнула по моим рукам, и кожа под ней на мгновение онемела, будто от прикосновения сухого льда.

— Я навещу вас снова, Ксения Владимировна. Если что-то понадобится — любые вопросы, любая помощь — я всегда рядом.

Он ушёл. От него остался только запах лилий да чувство, будто по мне проползла огромная, холодная гусеница. Я сбросила маску. Дрожь, которая была игрой, стала настоящей. Отвращение подкатило к горлу кислым комом.

Через связь хлынул поток: образ Грошева, ледяной и скользкий, как рыба. Его интонации. Ощущение этой липкой, скулящей заботы. И тут же, как ответный удар, — всплеск чистой, немой ярости от Георгия. Такой силы, что у меня на миг потемнело в глазах. Яростный, животный импульс: «Разорвать. Сжечь». Мне пришлось сжать кулаки и дышать, дышать глубоко, чтобы погасить в себе это эхо, чтобы не закричать вместе с ним. Мы не могли себе такого позволить. Ещё нет.

Я закрыла глаза и послала ему обратно ощущение холодного пола под босыми ногами в Зале Совета. Напоминание. Мы играем. Это шахматы. И мы только что пожертвовали пешкой, чтобы усыпить бдительность короля. Отвратительно. Но необходимо.

В ответ пришла одна чёткая мысль-картинка: капкан, прикрытый листьями. И чувство — не ярости, а ледяного, сосредоточенного терпения. Он понял. Он взял себя в руки. Наша очередь ходить ещё впереди.

Ночь выдавала нас с головой. Днём связь тонула в шуме — в гудении больницы, голосах, звонках, шагах. Она была фоновым жужжанием, слабым компасом, указывающим: «Он там. Жив». Но ночью, когда затихали даже дежурные шаги, а свет в коридоре приглушали до синего тусклого пятна, тишина обретала плотность. И в этой плотности наша связь оживала, становилась почти осязаемым каналом. И чертовски ненадёжным.

Я лежала, уставившись в потолок, и пыталась «протянуть» мысль. Не слова. Слова распадались, долетая обрывками, как радиопомехи. Нужны были образы. Эмоции. Я вспоминала Грошева, его очки, и пыталась передать не «очки», а ощущение: холодное стекло, скрывающее взгляд, слепые белые блики.

Через несколько мучительных минут пришёл ответ. Не изображение. Сначала — привкус железа на моём языке. Потом — запах йода и старой крови. Потом — давящая тяжесть на груди, будто положили бетонную плиту. Его боль. Его палата. Его тело. Я аж застонала вслух, закусив губу. Это было слишком ярко, слишком физически.

— Слишком… сильно, — прошипела я мысленно, концентрируясь на образе водной глади, на спокойствии. — Ты меня давишь, дурак.

Из того конца потянулось смутное, извиняющееся колебание. Потом попытка «показать» комнату. Я получила вспышку: белая стена, окно с тёмным квадратом ночи, тумбочка, на ней… кружка? Нет, это была не кружка. Это было нечто аморфное, коричневое, излучавшее чувство тепла и горечи.

— Что это? Кофе? — спросила я образом чашки с дымящейся жидкостью.

В ответ прилетело впечатление: горячая, горькая, вонючая жижа. С оттенком сожаления и брезгливости. Он пытался передать «отвратительный больничный напиток, похожий на кофе». Получилась «горячая вонючая грязь». Я фыркнула в подушку, и тут же получила волну лёгкого, едкого раздражения. Он понял, что его послание исказилось.

Мы пытались серьёзное. Я «рисовала» карту больницы, как запомнила из редких выкатываний на процедуры: пост медсестры здесь, лифт там, чёрный ход в конце коридора. Моя карта в его сознании превратилась в лабиринт из дрожащих, полупрозрачных стен, где двери плавали в воздухе. Бесполезно.

Тогда перешли на эмоции. Я послала ему сгусток сегодняшней ярости после визита Грошева, смешанной с удовлетворением, что проверку прошли. Он ответил долгим, тёплым импульсом одобрения, а поверх — чёткий, как чертёж, образ: человек в белом халате, но с холодными, недобрыми глазами. Его лечащий врач? Нет. Ощущение от образа было чужим, наблюдающим. Шпик. И метку — герань на окне в ординаторской. Опознавательный знак.

Потом он «показал» свой план: как только снимут аппараты с челюсти и он сможет говорить — один звонок. И образ мужчины. Не лица — ощущение: надёжность, как у старого дуба, и молчаливая преданность, от которой щемило в груди. Борис. Его человек. Которого Грошев не знал или считал уволенным.

Мы обменивались этими клочьями сознания, и это было изматывающе. Каждый такой «разговор» оставлял после себя головную боль и слабость, будто я пробежала марафон. Но и… странно весело. Это было похоже на игру в шарады на телепатическом уровне, где оба постоянно показывали не то и хохотали над абсурдом. Сквозь боль, через тошноту и страх, пробивалось это familiar warmth — привычное тепло нашего абсолютно нелепого общения. Мы понимали друг друга через кривые зеркала, и это работало.

В один из таких моментов, когда я пыталась передать вкус больничной каши (получилось «серая слизь с намёком на тоску»), по связи вдруг прокатилась короткая, яркая волна. Не от него. Сквозь него. Острая, колющая физическая боль — где-то в районе плеча. Я вскрикнула в подушку. Он только что пошевелился, потянулся к воде, и шов дал о себе знать. Боль была мгновенно отозвана, прикрыта извинением, но я уже чувствовала её эхо в собственном теле.

— Не прячь, — послала я мягко. — Я же всё равно чувствую.

В ответ — короткий, тёплый импульс. Нежность. И усталость. И снова это чувство «шарад». Мы были разбитыми куклами, зашитыми обратно, и пытались наладить связь через космос, полный помех. И всё равно умудрялись шутить. Это и было самое смешное и самое милое во всей этой мрачной ситуации.

Перед самым рассветом, когда сознание уже поплыло, я послала последнее — просто образ. Его руку, лежащую поверх моей на простыне в той квартире Бориса, где мы ещё не были, но куда обязательно попадём. Тихое, немое «скоро».

И уснула под тихое, ровное эхо его спящего дыхания где-то за десятки километров.

День принёс не боль, а зуд. Швы натягивались, ныли, вызывая дикое желание всё разодрать. Я боролась с ним, глядя в потолок и считая трещины. Потом дверь открылась, и вошёл не врач и не медсестра.

Мужчина. Широкий в плечах, с лицом, которое не запомнишь — обычное, обветренное, с твёрдым, негнущимся взглядом. Он был в простой тёмной куртке, в руках — пакет с апельсинами. Доверчиво-обывательский жест. Но его глаза, серые и плоские, как галька, просканировали комнату за секунду: камеры нет, соседей нет, дверь в туалет закрыта. Он подошёл к койке.

— Здравствуйте, — голос низкий, немного хриплый, будто от долгого молчания. — Меня зовут Борис. Я… от Георгия Ильича.

Он сказал это так тихо, что слова едва долетели. Но имя прозвучало как пароль. Всё моё существо насторожилось. Я кивнула, едва заметно, продолжая смотреть пусто.

Борис сел на стул, положил пакет на тумбочку. Достал апельсин, начал медленно, толстыми пальцами очищать. Цедра пахла резко, кислотно, перебивая больничную стерильность.

— Он вас беспокоим? — спросил он, не глядя на меня, сосредоточенный на фрукте.

Я покачала головой. «Нет».

— Хорошо, — Борис отломил дольку, но не стал есть, просто покрутил в пальцах. — У него дела. Медленные. Но идут, — он поднял глаза. Взгляд был прямым, тяжёлым. — Спрашивает, как там… пчёлы на вашей старой даче? Всё в порядке?

Фраза ударила в висок. Код. Из другой жизни. Из тех редких доверительных разговоров, которые были до катастрофы. Георгий как-то рассказывал, что у его самого преданного водителя была пасека. И шутил: «Если что, спроси про пчёл. Он поймёт». Я вдохнула, собрала весь воздух, на который способны были лёгкие.

— Пчёлы… — мой голос звучал хрипло, но чётко, — … зимуют. Ждут весны.

Борис замер. Кажется, даже не дышал. Потом медленно, очень медленно кивнул. В его каменных глазах что-то дрогнуло. Узнавание. Принятие.

— Весна будет, — сказал он просто. — Надо только дожить.

Он продолжил чистить апельсин, но движения стали другими — уверенными, деловыми. Отломил ещё дольку, незаметно положил её на салфетку рядом с моей рукой. Под долькой оказалась смятая бумажка. Я прикрыла её ладонью.

— Цветы вам кто-то приносил? — спросил Борис, кивая на лилии.

— Нотариус, — выдохнула я.

— Красивые, — произнёс он без интонации. — Только пыльцу лучше выбросить. Аллергия может быть. Смертельная.

Он встал, отряхнул руки. Его взгляд упал на вазу. На секунду я увидела, как его пальцы слегка сжались, будто он представлял, как швыряет эту вазу вместе с цветами в стену. Но он лишь поправил куртку.

— Отдохните. Я ещё зайду. С вареньем, может, — он повернулся к двери, потом обернулся. — И передайте Георгию Ильичу… что улья целы. Все. Ждут хозяина.

Он вышел. Я лежала, сжимая в потной ладони бумажку. Сердце колотилось где-то в горле. Когда убедилась, что за дверью тихо, развернула. Кривой, написанный карандашом набор цифр. Номер. Одноразовый.

Через связь, которая сейчас была тихой, но чёткой, я послала Георгию не образ, а чувство. Твёрдую, тяжёлую уверенность. Камень, лёгкий в основание будущей стены. Островок контроля в океане чужой воли. Его ответ пришёл мгновенно — короткий, мощный всплеск того же самого чувства, смешанного с благодарностью и чем-то вроде… гордости. За меня. За то, что я справилась.

Я спрятала бумажку под матрас, рядом с краем пружины, где её не найдут при обычной смене белья. Потом взяла дольку апельсина. Кислота ударила в язык, яркая, живая, невыносимо вкусная после больничной диеты. Я зажмурилась от этого простого, дикарского наслаждения. У нас появился человек. Первый. Настоящий.

Потом я вспомнила про пыльцу. Дотянулась до лилий, до одной из тычинок, испачканной жёлтым. Стёрла её салфеткой, которую потом скомкала и сунула под подушку. Аллергия. Смертельная. Хорошая метафора. И отличный совет.

Кабинет врача пахло не только хлоркой. Здесь витало терпкое, дорогое мужское парфюме и влажный запах старой бумаги — от стопок историй болезни на полках. Психолог, женщина лет пятидесяти с утомлённо-добрым лицом, предлагала мне светлое будущее.

— Мы очень довольны вашим прогрессом, Ксения Владимировна, — говорила она, перебирая листы в моей папке. — Но органические повреждения — это одно. А память… травма психики требует особого подхода. Обычная больница здесь бессильна.

Она вынула брошюру. Глянцевая, с фотографией ухоженного парка, белоснежных корпусов, улыбающихся людей в белых халатах. «Частный реабилитационный центр „Рассвет“. Комплексная программа восстановления после комы и тяжёлых психологических травм».

— Это лучший вариант в регионе, — психолог протянула брошюру мне. — Индивидуальные программы, изоляция от стрессов, самые современные методики. Ваш нотариус, Виталий Семёнович, уже дал предварительное согласие на финансирование. Он очень переживает за вас.

Я взяла брошюру. Бумага была холодной и скользкой. На обороте, мелким шрифтом, упоминался учредитель. Фамилия мелькнула знакомо. Один из тех, что фигурировал в списках из «вируса» Межмирья. Не главный игрок. Но своя шестерёнка в «Проекте Феникс». Ловушка. Прозрачная, как стекло, и от того ещё более омерзительная.

Изолировать. Взять под полный контроль. Под колпак. Где «современные методики» наверняка включали бы препараты для стойкого подавления воли и глубокого гипноза. Где от меня сделали бы тихую, послушную овощную куклу, с которой можно делать что угодно. Или которая могла бы «неожиданно» не проснуться однажды утром.

Паника, острая и липкая, подкатила к горлу. Я почувствовала, как по спине побежали мурашки. Через связь рванулся немой крик, полный этого ужаса. Георгий на другом конце мгновенно насторожился, его внимание стало острым, как игла.

— Я… я не знаю, — пролепетала я, делая глаза ещё больше, беспомощнее. — Это так далеко от города? А друзья?..

— Именно поэтому, — мягко, но настойчиво сказала психолог. — Чтобы ничего не мешало. Там прекрасный персонал. Вы будете в полной безопасности.

Безопасности. От этого слова скривило рот. Я опустила голову, якобы изучая брошюру, а на самом деле пытаясь не выдать дрожь в руках. Надо было тянуть время. Согласиться, но не сейчас.

— Мне… нужно подумать. Я ещё так слаба, — пробормотала я.

— Конечно, — психолог улыбнулась, как ребёнку, который боится горького лекарства. — Но не затягивайте. Места там лимитированы. Виталий Семёнович настаивает на скорейшем начале, для вашего же блага.

Она отпустила меня. Я вышла в коридор, держась за стену. Ноги были ватными. В голове гудело одно: ловушка, ловушка, ловушка. У окна в конце коридора, выходящего на парковку, я остановилась, оперлась лбом о холодное стекло.

И увидела его. Чёрный, лакированный, дорогой автомобиль. И человека, выходящего из него. Аккуратный силуэт в тёмном пальто. Грошев. Он говорил по телефону, что-то коротко кивал, потом поднял голову и посмотрел прямо на больничное крыло. Не на моё окно. Но общий взгляд, оценивающий, владеющий. Он проверял свой актив. Убеждался, что клетка для птички почти готова.

Холод, пронзивший меня в кабинете, сменился леденящей, абсолютной яростью. Она пришла не только от меня. По связи хлестнула волна такого же гнева, чёрного и беспощадного, от Георгия. Он всё увидел через мои глаза, почувствовал мою панику и теперь отвечал на неё не страхом, а яростью хищника, которого загнали в угол.

В ответ на эту ярость, почти без моего сознательного участия, в мою голову пришла его мысль. Чёткий, жёсткий образ. Не слово. Картинка. Огонь. Не просто пламя. Контролируемый, локализованный пожар. В ординаторской. Где нет людей в ночную смену. Где только бумаги. Достаточно, чтобы вызвать хаос, эвакуацию. Достаточно, чтобы под суматоху меня вывели свои.

Рискованно. Безумно. Но это был единственный шанс. Прыжок в неизвестность вместо медленного, гарантированного удушения в золотой клетке «Рассвета».

Послала ему обратно не колебание, а твёрдое, резкое согласие. Да. И добавила деталь: образ цветка герани на окне. Знак, который он показывал раньше. Место, где его человек, шпик, любит сидеть с чашкой кофе. Пусть горит его пост.

В ответ пришло короткое, почти злорадное одобрение. И план, разворачивающийся в моей голове как схема: завтра, глубокая ночь. Синхронизация по ударам сердца. Его отвлекающий манёвр в своей больнице. Моя искра. Наша связь как канал управления.

Отошла от окна. В глазах больше не было страха. Была лишь холодная, до мозга костей знакомая собранность. Как перед выходом на сцену на самом важном конкурсе. Как перед прыжком в «Врата». Мы снова были солдатами. Диверсионной группой из двух человек, разделённых километрами, но связанных сильнее любой радиостанции. Разрыв между нашей жалкой, дрожащей маской и реальной силой, клокотавшей внутри, достиг болезненного, почти комичного контраста.

Я улыбнулась проходящей мимо медсестре — слабой, благодарной улыбкой выжившей. А внутри уже вела отсчёт. До завтра. До пожара.