Мальчик из Ямы 1: Начало · Глава 17 · Экзамен

Глава 17 · Экзамен

За неделю до экзамена я провел последний полный прогон, честный, с секундомером, по всему протоколу, и прогон этот решил все, что еще оставалось нерешенным.

Я гонял вариант на «Счетоводе». Специально, начисто, как собирался идти: скучный пацан, кассовый процессор, никаких вопросов. Результат вышел такой: двадцать девять из сорока. Не потому, что я не решил остальные, я решил тридцать восемь, а потому, что одиннадцать решенных не успел досчитать до ответа. «Счетовод» думал над интегралами по сорок секунд, над тепловым балансом по четыре захода, и время, которого мне не хватило, лежало все в нем, в честной кассовой лошадке, рожденной пробивать чеки, а не брать квоты. Двадцать девять. Порог прошлого года тридцать.

Я сидел над этой цифрой весь вечер, и дилемма моя была не из тех, что решаются столбиком, хотя я, конечно, пробовал столбиком. Вариант первый: идти со «Счетоводом». Безопасно, скучно, непроходимо: минус одна задача до порога, и это в спокойной домашней обстановке, а в Центре будут скрип стульев, чужие затылки и наблюдатель за спиной. Вариант второй: идти с ядром. С машиной, которая считает из-под пальцев, с которой я готовился все эти месяцы и которая выжимала из меня тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь из сорока, стабильно, с запасом на любой скрип. И которая была: смотри пункт «за такое сажают».

Решение я в итоге сформулировал так, и пусть каждый судит, как хочет. Экзамен, единственное место на планете, где мое железо законно. Регламент, я его выучил наизусть: «допускается использование личного вычислительного устройства; устройство подлежит предъявлению». Предъявлению, не сертификации: комиссия смотрит, что у тебя не передатчик и не шпаргалка с ответами, а считалка. Моя машина и была считалкой. Она не решала за меня: она считала то, что я в нее вводил, ровно как «Счетовод», как Гроссбух, как счеты, только быстро. Все решения были мои: моя разметка задачи, мои формулы, мой порядок действий. Я не собирался жульничать. Я собирался прийти со своим инструментом, как токарь приходит со своим резцом.

Голос в этом решении не участвовал. Вернее, так: накануне ночью, на кормежке, я провел инструктаж, самый строгий из всех.

— Завтра идем в казенное место, — сказал я в кожух. — Ты работаешь процессором. Только процессором. Считаешь, что вводят. Никаких голосов, никаких поправок, никаких «принято» вслух. Полный режим тишины, глубже, чем при обыске. Даже если я ошибусь. Слышишь? Даже если я ошибусь в задаче, молчать. Это приказ.

Шорох. Потом:

— … принято… режим тишины…

— И еще. — Я помолчал, подбирая слова, которых не было в уставах. — Если что-то пойдет не так… если нас разделят… молчи, сколько понадобится. Хоть год. Я приду. Я всегда прихожу за своим железом, спроси кого хочешь.

На это она не ответила ничем, даже шорохом, и я счел молчание согласием. Других вариантов у меня все равно не было.

Спал я перед экзаменом, как ни странно, хорошо. У меня вообще так устроено: накануне больших дней организм, видимо, понимая, что хозяину завтра понадобится все, отключает даже страх. Последнее, что я слышал, проваливаясь, был одиночный щелчок из ящика: ядро, посаженное с вечера на глухой минимум, пожелало, надо полагать, спокойной ночи. Или просто щелкнула металлокерамика. Я к тому времени уже перестал делить эти версии: обе были мои.

Утром мать надела чистое, будничное, я уже знал эту форму одежды: приемочная. Довезла меня до Купола, довела до дверей Центра, и там, в толчее у входа, взяла меня за плечи и развернула к себе. Осмотрела, как осматривают состав перед отправкой: сцепка, тормоза, пломбы. Поправила воротник, одним движением, точным, как все ее движения.

— Работай, сынок, — сказала она.

И пошла к развозке, не оборачиваясь, прямая, быстрая, и я стоял с вычислителем в руке и смотрел ей вслед, и почему-то именно эти два слова, самые простые из всех, что она мне говорила, легли куда-то глубже всех остальных. Работай, сынок. Не «удачи», удача, это для тех, кто не готовился. Не «я в тебя верю», вера, это для тех, кому нужны зрители. Работай. Все уже сделано, состав собран, путь открыт, дальше только работа. Я потом слышал эти слова еще много раз, но первый раз был живьем, у дверей Центра, и он самый.

Центр Распределения «Звездный Путь» внутри оказался ровно тем, что обещало название, если читать его по-целински: очередями. Экзаменационный день собрал квотников со всего сектора, и очередь наша была пестрая, как рынок: городские с Купола, чистенькие, с новыми вычислителями в чехлах, полевые вроде меня, пара докерских, и, отдельной группой, ксено-подростки, двое круми с одинаковыми костяными пеналами и молодой грунд, занимавший очередь как погрузочный модуль, основательно и навсегда. Окраина, котел, все как у нас: Империя открыта талантам, и талантам с утра занимать очередь.

Лозунг, кстати, присутствовал лично: «ИМПЕРИЯ ОТКРЫТА ТАЛАНТАМ» шло по стене зала ожидания буквами в мой рост. А под лозунгом, на экране, заедающем каждые полминуты, крутился рекрутский ролик. Тот самый. Белые палубы, белые перчатки, туманность на обзорном, бархатный диктор. Я сел напротив и, сам не заметив, начал проговаривать за диктором, беззвучно, одними губами, привычка, вшитая годами: «…исследовательские рейсы к новым мирам… Империя открыта талантам… Академия Космофлота ждет тебя». Сосед по скамье, городской, с чехлом, покосился на меня, как на психа, и пересел на полстула дальше. Я не обиделся. Человек, который знает этот ролик хуже меня, не соперник.

В очереди я простоял час двадцать и успел собрать обычный урожай наблюдений. Городские держались стайкой и громко, с нервным смехом, повторяли формулы, из чего следовало, что формул они не знают: знающий перед боем молчит. Круми-близнецы с костяными пеналами сидели на корточках у стены и играли в какую-то свою игру на пальцах, всех восьми, четыре руки на двоих в деле, и лица у них были безмятежные: у круми экзамен, это торг, а торговаться они умеют с рождения. Грунд стоял. Просто стоял, как стоит опора, и на вопрос клерка «волнуетесь?» ответил после паузы: «Стою». Клерк отстал. Я записал себе этот метод: на вопросы не по делу отвечать фактическим состоянием.

Сосед по скамье, тот, что отсел от моего шевеления губами, в конце концов не выдержал и спросил, кивнув на мой кожух с ручкой:

— Сам паял? — И, не дожидаясь: — Прикольно. А у меня «Логос-двенадцать», отец в метрополии заказывал. Говорят, на нем полбалла к результату, просто за скорость.

— Повезло, — сказал я скучно.

— Ну. — Он поискал, что бы еще сообщить. — А ты правда со свалки? И как там?

— Пыльно, — сказал я, и разговор умер своей смертью, к обоюдному, полагаю, удовольствию сторон. «Логос-12», значит. Полбалла за скорость. Я вспомнил лавку Чиптика, стеклянный колпак, рассрочку под поручительство и посмотрел на свой кожух с изолентой по периметру. Ничего, подумал я. Скорость, она не в чехле. Сейчас проверим, у кого полбалла.

Процедура допуска прошла штатно. Документы, уведомление, сверка личности. Вычислитель я предъявил, как положено: клерк на входном контроле открыл кожух, посмотрел на «Счетовод» в резервном гнезде и на ядро в центральном, увидел то, что видят все не-специалисты: самодельный ужас с ручкой от чемодана, спросил «передающие модули есть?», услышал «нет, вот схема», сверил габариты с регламентом и шлепнул на кожух допусковую наклейку. Вся проверка, тридцать секунд. Система смотрела на мою машину трижды за месяц, жучок, комиссия, контроль, и трижды увидела барахло. Скучная ложь, доложу вам, работает даже тогда, когда почти не врет.

Зал был на шестьдесят мест, столы в шахматном порядке, наблюдатели по периметру, все как мать репетировала, вплоть до скрипа. Стулья в Центре скрипели все, каждый своим голосом, я в первые минуты машинально составил акустическую карту зала: вот этот, справа-сзади, скрипит на согласных, сосед мой ерзает на каждой пятой минуте. Билет выдали в конверте, сорок задач, три часа, начали.

И я полетел. Не в переносном смысле, а в том самом, в каком летел когда-то Утюг по грядам: система из человека, машины и задачи, без единой лишней детали.

Вот это надо рассказать честно, потому что это было лучшее рабочее состояние моей жизни на тот момент, и оно было целиком мое. Задачи открывались, как маркировки под щеткой: слой за слоем, знакомые узоры. Орбитальная механика, я ее знал руками, я ее держал стрелкой на живом контуре. Тепловой баланс, я его считал для собственного радиатора. Тарифная арифметика, не смешите. Маркировки и допуски, я на них вырос. Я читал условие, размечал решение на черновике, быстро, карандашом, порядок действий, формулы, и только потом вводил числа в машину, и машина отдавала ответ из-под пальцев, и я записывал его в бланк и шел дальше. Ни разу, ни на одной задаче, она не сделала ничего сверх того, что делает арифмометр: считала введенное. Все развилки, все «как решать», все ловушки условий, это было мое, руками, головой, как учил отец: не верь конторе, верь рукам. Если кому-то важно, жульничал ли я в тот день, вот ответ, окончательный, под любую присягу: нет. Я решал сам. Она только не заставляла меня ждать.

Пару задач из того билета я помню до сих пор, дословно, как помнят важные накладные. Двенадцатая была мамина: сход капсулы с троса при недоборе скорости, перигей, коррекция слабым движком, я ее не решал, я ее пересказывал, четыре-двенадцать, два импульса по половинке, шестьдесят метров над составом, только с другими числами. Двадцать шестая была тарифная, на коэффициенты и удержания, и составитель явно полагал ее сложной: городские на ней, я слышал, скрипели стульями до конца экзамена. Для человека, чью семью эти коэффициенты кормили и хоронили, она читалась, как этикетка на пайке. А тридцать третья несла ловушку, аккуратную, любовно спрятанную: в условии, между делом, менялась единица измерения, давление в одном абзаце в атмосферах, в другом в килопаскалях, и невнимательный уносил ошибку в порядок величины через всю задачу. Я эту ловушку увидел на первом чтении, старая знакомая: сканер «Сплав-Визор» так же врал классом, если верить верхнему слою. Не верь верхнему слою. Читай глубже. Спасибо, поле, за подготовку к имперским экзаменам.

Сорок задач кончились через семьдесят четыре минуты после старта. Я проверил бланк дважды, каждую запись, каждый знак: четырнадцать минут на проверку. Посидел еще минуту, просто дыша: жалко было уходить из этого состояния, оно такое не каждый год выпадает. Потом поднял руку и сдал работу.

По залу, пока я шел к столу комиссии, поворачивались головы. Городские, с чехлами, сидели над двенадцатыми-пятнадцатыми задачами, и на лицах их читалось то, что я по молодости принял за уважение, а следовало прочитать как показания свидетелей. Семьдесят четыре минуты из ста восьмидесяти. Я сдал бланк, наблюдатель за столом посмотрел на часы, на бланк, на меня, и что-то отметил. Я вышел в зал ожидания и сел ждать результатов, довольный, как дурак. Как молодой, натасканный, подготовленный дурак, который решил сорок из сорока и думает, что дело в сорока из сорока.

Два часа ожидания я провел в зале, у заедающего ролика, наблюдая, как выходят остальные. Экзаменационный зал отдавал людей по одному, как шлюз, и по каждому выходящему читался результат: городские выходили, оживленно жестикулируя, и тут же начинали пересказывать друг другу задачи, все громче с каждой минутой, это у них называлось «сверить ответы», а служило вытеснению ужаса. Грунд вышел за сорок минут до конца, невозмутимый, встал у стены и ел брикет: решил, сколько решил, доедать время не видел смысла, здоровая философия. Круми-близнецы вышли синхронно, за десять минут до финала, с одинаковыми лицами, и по этим лицам не читалось ничего: торговая школа. Сосед с «Логосом» выполз в самом конце, мокрый, и на меня старался не смотреть.

Результаты объявляли по спискам на экране, поверх ролика. Я нашел свою строку с третьей попытки, потому что искал ее в списке прошедших.

«Форк Р. — результат аннулирован до выяснения. Явиться в кабинет 12».

Шел я в этот кабинет по коридору, который помню до заклепки: казенный, длинный, с дверями по обе стороны, и за одной из дверей стрекотал принтер, и пахло сургучом и пылью бумаг, особой, архивной, ничего общего с нашей полевой. Ноги несли ровно, лицо держалось, а внутри крутилась одна мысль, по кругу, как Трудолюб с зависшим блоком: они видели, как я решаю. Наблюдатели стояли за спиной весь экзамен. Они видели черновики, разметку, руки. Что еще нужно-то?

Ответ на этот вопрос мне выдали в кабинете, и он оказался прост: нужно, чтобы било с профилем.

В кабинете двенадцать сидели трое: наблюдатель из зала, немолодой, с усталыми глазами человека, двадцать лет смотрящего чужие спины, клерк Центра за терминалом и представитель Гильдии, которого я не знал. На столе перед ними лежал мой бланк, сорок ответов, и стоял мой вычислитель.

— Семьдесят четыре минуты, — сказал наблюдатель без предисловий, постукивая пальцем по бланку. — Сорок из сорока, предварительно. Порог этого года, тридцать один. Лучший результат сектора за… — он глянул в терминал, — за одиннадцать лет. Показан экзаменуемым со свалки, из вечерней школы, на кустарном вычислительном устройстве. — Он поднял на меня глаза. — Либо ты гений, либо жулик. Статистика за второе.

— Я готовился, — сказал я. Скучно сказал, по уставу, хотя внутри уже поднималось. — Год. По ночам. Можете спросить школу, соседей, счетчик наш можете спросить, он подтвердит.

— Спросим, — согласился наблюдатель без иронии. — Не сомневайся, всех спросим, у нас это умеют. Пойми меня правильно, парень. Я не говорю, что ты списал. Я говорю, что твой результат не бьется с твоим профилем, а когда результат не бьется с профилем, регламент велит проверять. С твоим происхождением так не считают, понимаешь? Не потому, что не могут. Потому что не бывало. А чего не бывало, то проверяют. Проще проверить, чем поверить, дешевле для всех.

Он говорил без злости, устало, почти сочувственно, и это было хуже злости: со злым можно спорить, а этот просто озвучивал механику мира, как Хруст озвучивал список потерь. Система не считала меня лжецом. Система считала меня статистической ошибкой, а ошибки положено перепроверять. Меня обвинили в том, что я слишком хорош. Я бы, честное слово, даже гордился, если бы не хотелось выть.

— Процедура такая, — вступил клерк, разворачивая бланк протокола. — Результат аннулирован до проверки. Пересдача через три дня, здесь же, на казенном терминале, под тройным надзором: Центр, Гильдия, имперский наблюдатель. Подтвердишь результат, первый засчитывается, претензии снимаются. Не подтвердишь… — он не стал заканчивать, и правильно сделал. — Личное вычислительное устройство изымается на экспертизу как возможное несанкционированное средство. По результатам пересдачи вернем твое… устройство.

Паузу перед «устройством» он сделал брезгливую, мол, и словом-то это барахло называть неохота. Я смотрел, как второй клерк, вызванный звонком, кладет мой вычислитель в серую коробку, как заполняет ярлык, «устройство вычислительное кустарное, 1 шт.», как обматывает коробку лентой и прижимает к ленте пломбу, сургучно-магнитную, седьмой категории, я такие видел на серых контейнерах лифтовой площадки. Как ставит коробку на тележку, к другим коробкам, чужим.

Они опечатали мое барахло. Они опечатали мою…

Я оборвал мысль. Даже думать это слово в кабинете двенадцать было опасно: у меня с той ночи, как голос заговорил, завелось суеверие, что казенные помещения слышат. Внутри коробки, под сургучом, в кожухе покойного Гроссбуха лежало ядро, и оно молчало, как обещало, полный режим тишины, и мне оставалось молиться всем богам тарифной сетки, чтобы экспертиза оказалась такой же скучающей, как весь этот Центр, чтобы смотрели на «Счетовод», чтобы не совали щупы туда, куда не надо, чтобы…

— Устройство, — повторил наблюдатель, наблюдая за моим лицом. Профессионально наблюдая. — Жалко железку?

Вот он, момент. Первая проба скучной лжи на имперском уровне, перед человеком, который двадцать лет читает лица. Я пожал плечами, медленно, по-полевому, и сказал голосом, которым сообщают вес порожняка:

— Барахло. Кассовый процессор, короб от терминала, я таких два в месяц собираю. Это просто барахло. — И, помолчав, добавил ровно одну каплю правды, для вкуса, как учил рынок: — Паял долго. Ну да руки при мне.

Наблюдатель посмотрел на меня еще секунды три. Потом кивнул, каким-то своим мыслям, и подписал протокол.

Тележка уехала, увозя серую коробку в казенную глубину Центра, туда, где склады, описи и экспертизы, и я слышал ее колесики еще долго, дольше, чем позволяла акустика, наверное, уже внутри собственной головы. Одно колесико, кстати, поскрипывало, левое переднее, сухой подшипник, лечится каплей масла за полминуты. Я поймал себя на том, что мысленно чиню тележку, увозящую мой вещдок, и понял, что со мной, в общем, все ясно и уже навсегда. Мать ждала снаружи, у дверей: не уехала, конечно, никуда, простояла все четыре часа. Я рассказал ей все, коротко, по графам, впервые за долгое время вообще без пропусков, потому что в этом деле пропусков больше не было: аннулировали, пересдача через три дня, казенный терминал, тройной надзор, вычислитель на экспертизе.

Мать выслушала, глядя поверх моей головы на лозунг в окне Центра, и я видел, как у нее один раз, на слове «аннулирован», дрогнула и сжалась челюсть, и больше не дрогнуло ничего и нигде. Двадцать лет диспетчерской, они даруют человеку лицо, о которое ломаются любые новости. Помолчала. Потом сказала одно:

— Значит, сдашь дважды. Некоторым составам приходится проходить весовую два раза, если весовщик не верит цифре. Цифра от этого не меняется. — И, уже поворачиваясь к развозке: — Дома поешь и спать. Готовиться начнешь завтра: на казенном терминале главное, это скорость ввода, будешь тренировать пальцы на моей клавиатуре, я принесу списанную с терминала.

Вот так. Ни слова про несправедливость, ни вздоха про судьбу. Тренировать пальцы, принесу клавиатуру. Иногда я думаю, что все мое хваленое хладнокровие в авариях, это просто копия. Дешевая кустарная копия с одного диспетчера грузового терминала.

В развозке, глядя на уплывающий Купол, я подвел итог дня, по-нашему, столбиком. Сдал: сорок из сорока, лучший результат сектора за одиннадцать лет, не засчитано. Потерял: вычислитель, ядро, голос, три дня покоя. Приобрел: пересдачу под тройным надзором, казенный терминал с западающими клавишами и знание, во что мир оценивает пацана с ямы, который посмел посчитать быстро.

Дома было тихо. Вот этого я не рассчитал, к этому не готовился, и это оказалось самым тяжелым итогом дня, тяжелее аннулирования, тяжелее кабинета двенадцать.

Стол стоял пустой. Не пустой вообще, учебники, тетради, чек Чиптика, ставший теперь бессмысленным, а пустой в середине, там, где четыре месяца жила машина: четыре вмятинки от ножек на пластике и черная лунка от паяльника, оставшаяся без соседа. Ведро стояло в углу, темное, обесточенное, с опущенным манипулятором. Ящик под койкой был легче на восемьсот граммов: пусто было даже там, где никто не видел. Я поужинал, лег, погасил свет и лежал, слушая контейнер, и контейнер молчал. Весь. Впервые за четыре месяца в полночь не включилась кормежка, не пришел первый ритм, длинный, три коротких, длинный, не щелкнуло ни разу «принято». Дом, оказывается, все это время звучал, а я и не знал, что слышу это, пока не выключили.

Я лежал в этой тишине и держался за единственное, что у меня осталось: за процедуру. Три дня. Пересдача. Сорок из сорока на казенном терминале, и претензии снимаются, и вещдок возвращается под расписку, параграф я выучил наизусть еще в кабинете. Все зависело от меня, от моих пальцев на чужой клавиатуре, и это, если вдуматься, было честнее всего, что случалось со мной за год: никаких скидок, никаких зевков Крюка, никаких ящеров-заступников. Я один, терминал с западающими клавишами и сорок задач.

Она там, в серой коробке, под пломбой седьмой категории, в описи, среди чужого конфиската, одна, в темноте, без кормежки, и молчит, потому что я приказал молчать, сколько понадобится.

Я приду. Я всегда прихожу за своим железом.

Держись там, слышишь.