Глава 18 · Вещдок
Есть на Целине выражение, которым описывают ожидание беды или ответа: «сидеть на весах». Не «ждать», не «маяться», а именно сидеть на весах: ты уже взвешиваешься, стрелка уже пошла, но циферблат повернут от тебя, и сколько ты вытянул, узнаешь, когда весовщик соизволит развернуть. Три дня до пересдачи я просидел на весах, и это, доложу вам, была самая длинная посадка в моей жизни.
Три дня, если кто не знает, это вообще очень по-разному много.
Три дня рейса пролетают, как один: вахты, разгрузка, сон. Три дня до зарплаты тянутся, но у них есть расписание. А три дня, в течение которых твое самое дорогое лежит в серой коробке на казенном складе, под пломбой седьмой категории, в описи, среди чужого конфиската, эти три дня не идут вообще. Они стоят. Стоят и тикают, я в первый же вечер обнаружил, что слышу наши дешевые настенные часы, которых не слышал никогда в жизни, с рождения. Тик. Тик. Тик. Время, оказывается, имеет звук, и звук этот включается ровно тогда, когда времени у тебя нет.
Утром первого дня была смена, и смена эта заслуживает отчета, потому что на ней я узнал, как выглядит мое дело в пересказе бригадной сети.
Сеть, разумеется, все уже знала: аннулирование разошлось по квадратам раньше, чем я доехал до дома. Но знала она по-своему, с художественной обработкой, и к утру моя история существовала в трех редакциях. По первой, самой популярной, я решил все задачи за час, и комиссия испугалась. Просто испугалась, без уточнений, и эта редакция мне, честно говоря, льстила. По второй, у меня нашли «военную машинку», и теперь будут разбираться, откуда, эта редакция мне не льстила совсем, и я потратил перекур, чтобы скучным голосом внедрить поправку: кассовый процессор, чек есть, экспертиза смотрит. По третьей, самой целинской, меня «зарубили по происхождению», и вот с этой никто даже не спорил, включая меня: она не нуждалась в подробностях, она была у нас видовой памятью.
Щуплый подсел на перекуре с горящими глазами:
— А правда, что ты сорок из сорока? За час?
— За семьдесят четыре минуты, — сказал я, и по тому, как он выдохнул, я понял, что к вечеру будет «за сорок минут», а к пятнице «быстрее, чем раздали билеты». Сеть не умеет хранить число. Сеть хранит восторг.
Крюк высказался в своем жанре, у ведомости, не поднимая глаз:
— Параграф не помню, но смысл такой: пересдача, это та же смена, только весовая другая. Норму дал раз, дашь и два. Все, иди, инвентарь, не отсвечивай.
А Сойка не сказала ничего. Она подошла в конце смены, сунула мне сверток, в свертке была лапша, настоящая, со специями, и ушла раньше, чем я открыл рот. Лапша со специями по нашей внутренней бирже котировалась как «держись, мы рядом», и курс этот не менялся никогда.
Вечером же, после смены, я посвятил себя тому, что умею: расчету. Сел за пустой стол, на котором остались четыре вмятинки и лунка, положил лист и посчитал свои страхи столбиком, по всем правилам инженерной оценки рисков, как считал бы прочность узла.
Риск первый: экспертиза вскроет машину и полезет в ядро. Вероятность я оценил как низкую, и вот почему. Экспертиза в Центре, это не имперская лаборатория, это клерк с тестером, у которого таких коробок на складе десятки, а интересных среди них ноль. Что он сделает? То, что делали все до него: откроет кожух, увидит «Счетовод» в резервном гнезде, кассовую маркировку, чек в деле, прозвонит на передатчик, передатчика нет, напишет «средств связи не обнаружено, устройство вычислительное кустарное» и закроет. Разбирать самодельный монтаж до последнего модуля ему не за что: за это не платят, а скука, мой старый союзник, работает и на казенных складах. Ядро в центральном гнезде выглядит как безымянный блок в самодельной рамке. Опознать его может человек, который видел такие. Я таких людей знал ровно одного, и он сидел в лавке у стены Купола, а не в штате Центра.
Риск второй: ядро подаст голос. В тишине склада, ночью, среди коробок. Сторож услышит писк или, хуже, речь, и вот тогда все, тогда никакая скука не спасет. Я гнал от себя картинку, а она лезла: темный стеллаж, серые коробки, и из одной, сквозь сургуч, тихое, с механическими паузами: «…внимание экипажу…» Бр-р. Не лезь, картинка, ты не по делу. По делу вот что: она молчала при обыске сама, без приказа, два часа, оценив угрозу. Значит, оценивать она умеет. Значит, и на складе оценит. Держаться за это «значит» было ненаучно, между «два часа» и «трое суток» лежала пропасть, но других перил у меня над этой пропастью не было.
И вот здесь мой столбик уперся в графу, для которой у меня не было цифры. Я не знал вероятности. Я приказал молчать, и она подтвердила, и при обыске она молчала сама, без приказа, потому что оценила угрозу. Но обыск длился два часа, а склад, это трое суток темноты, без кормежки, на остатках буфера, если буфер вообще жив в опечатанной коробке. Что делает ее… что делает такое ядро, когда энергия уходит, а вокруг чужая тишина? Засыпает? Зовет? Я не знал. Неизвестная вероятность хуже плохой: с плохой хотя бы можно работать, ее можно заложить в расчет с запасом, а неизвестная не закладывается никуда, она просто сидит в столбике дырой и тикает вместе с часами.
Был и риск третий, самый простой и потому самый тяжелый: не сдать. Казенный терминал, тройной надзор, чужая клавиатура, и порог теперь не тридцать один, порог теперь сорок: пересдача подтверждает результат, а результат у меня, на беду, был идеальный. Подтверди я тридцать девять, и это будет не «прошел», это будет «в первый раз, выходит, все-таки мухлевал». Сорок из сорока, на машине втрое медленнее моей, без права на запавшую клавишу. Я прикинул хронометраж: если считать головой все, что можно, и жать на терминал только в неизбежных местах, время сходилось. Впритык, без чая и без паники, но сходилось. Эта графа хотя бы считалась.
А вот графа «что, если не сдам» не считалась вовсе, и я ее, посидев, вычеркнул. Не из храбрости. Из гигиены: план Б в этом деле не существовал, а несуществующие планы жрут ресурс хуже существующих страхов. Не сдам, значит, жулик по протоколу, значит, вещдок уходит в утилизацию или куда там уходит казенное, и дальше думать было нельзя, там кончались столбики и начиналось такое, от чего дрожали руки. Руки мне были нужны недрожащие. Вычеркнул.
С этой дырой в расчете я промаялся до ночи, а на второй день не выдержал и поехал в Купол. Смотреть на склад. Просто смотреть, я себе так и сформулировал: рекогносцировка, оценка объекта, ничего больше.
Склад конторы стоял за Центром, отдельным блоком: приземистое здание без окон, рампа, ворота под пломбой, служебная дверь, фонарь над дверью. Я прошел мимо по улице, раз, потом, через квартал, обратно. Отметил: вентиляционные решетки под крышей, старые, широкие, конкордатская еще постройка. Отметил: фонарь над дверью мигает, контакты подгорели, в момент замыкания тень от рампы накрывает половину двора. Отметил, что замок на служебной двери, судя по накладке, механический, старой школы, а механику старой школы я открывал деду с сундуком проволокой и терпением…
Я стоял через улицу от казенного склада и на полном серьезе прикидывал маршрут через вентиляцию, и внутри меня шел совет двух голосов. Один был молодой, со шрамом от светового меча на месте здравого смысла, и он говорил: решетка широкая, ты худой, фонарь мигает, сторож один. Парень с захолустной планеты не оставил бы своих в коробке, парень с захолустной планеты полез бы. Второй голос был медленный, обстоятельный, и говорил он короткие вещи: не дури. Люк бы полез через вентиляцию, да. Но у Люка был меч, Сила и сценарист. У тебя билет номер семь, мама за стенкой и пересдача послезавтра, и если тебя снимут с решетки казенного склада, то не будет ни пересдачи, ни ядра, ни Академии, вообще ничего не будет, кроме статьи, и матери твоей эту статью понесут на подпись.
Совет этот, замечу, шел во мне не на равных. Молодой голос был громче, и у него имелись козыри, которых не было у медленного: он показывал картинки. Вот я иду по темному складу между стеллажей. Вот нахожу серую коробку по ярлыку, срываю пломбу… и на этом месте медленный голос каждый раз спокойно спрашивал: и что дальше? Коробки нет в описи, пломба сорвана, пересдача отменяется автоматически, вещдок в розыске, ты с семикилограммовым кожухом бежишь по ночному Куполу. Куда? В контейнер, куда приходили с обыском? План кончался за пломбой. Все планы моего внутреннего Люка кончались в момент наивысшей красоты, дальше у него шли титры, а у меня, в отличие от него, после титров начиналась Целина.
Пока они спорили, ко мне подошел сторож.
Я его не заметил, вот что стыдно: стоял, смотрел на решетки и не услышал шагов, а он подошел со спины, немолодой мужик в конторском ватнике, с термосом под мышкой, и встал рядом, и тоже посмотрел на склад, как будто мы вдвоем оценивали недвижимость.
— Тут за неделю трое таких задумчивых, — сказал он миролюбиво. — Склад, что ли, медом намазан? — Он отхлебнул из термоса, и я по запаху опознал цикорий, наш, полевой. — Конфискат твой там, что ли?
— Вычислитель, — сказал я. Врать не было смысла: задумчивый пацан напротив склада конфиската, диагноз очевиден. — До пересдачи. Вернут, если сдам.
— А. Экзаменационный. — Сторож кивнул с пониманием. — Эти возвращают, эти не зажимают, тут порядок. Ты вот что, парень. Иди домой и учи билеты. Через решетку у нас за двадцать лет пролез один, и тот кот, и то назад не смог. — Он посмотрел на меня внимательнее, и в глазах у него было наше, полевое, свалочное: он на этой планете вырос, как я, и пацанов читал, как я маркировки. — Иди, герой. Не порть себе биографию, у тебя вон она какая… задумчивая.
— Понял, — сказал я. И, уже отойдя на пару шагов, обернулся: — А склад у вас отапливаемый? Там вещь моя… электроника. Холод ей вреден.
— Отапливаемый, — сторож усмехнулся в термос. — У нас конфискат живет лучше людей: опись, режим, температура. Империя свое барахло бережет. Пока оно ее.
«Пока оно ее» я унес с собой, как занозу, но в целом от разговора стало легче: отапливаемый. Опись, режим. Скука. Моя союзница скука несла вахту и на том складе, и лучшего сторожа для моей коробки нельзя было и желать.
Вот и весь мой штурм казенного склада, можете смеяться: постоял через улицу, поговорил со сторожем, пошел прочь. Внутренний Люк молчал всю дорогу, оскорбленный. Внутренний Гейр молчал одобрительно. А я шел и понимал, что взрослость, о которой все говорят, состоит, похоже, не из подвигов, а из непорчи биографии в моменты, когда подвиг так и просится.
От склада я не поехал домой. Ноги сами повернули к рынку, к дальней стене, к лавке с корабельным клапаном вместо вывески.
Зачем, я сам себе объяснить не мог, и это было самое честное в том крюке. Не за советом: советов у Сцаха не просят, он не выдает их по запросу. Не с товаром: товара не было. Я просто вошел в лавку, в пыль, масло и химию, кивнул и стал ходить вдоль полок, разглядывая геологию, и старый ящер, сидевший за прилавком над своим гроссбухом, не спросил ничего.
Кресло-ложемент в углу стояло пустое. Я поймал себя на том, что посмотрел туда первым делом, раньше полок: пестрого доктора с флягой не было, и в лавке от этого было тише обычного, хотя куда уж тише. На подлокотнике ложемента, я заметил, лежали кости, те самые, позвонковые, кучкой, как оставляют вещь, за которой вернутся. Когда вернутся, через месяц, через год, через десять, у этой расы, похоже, значения не имело. У них и кости никуда не спешили. Прийти к скупщику без дела, это на рынке само по себе заявление: у пацана беда, пацан пришел посидеть там, где тихо и никто не спрашивает. Сцах позволил. Минут двадцать я слонялся вдоль стеллажей, трогал керамические реле и утихал, как утихает контур после реверса.
А когда я уже взялся за дверную ручку, за спиной скрипнуло. Негромко, в прилавок, не мне, в пространство, тоном, каким сообщают прогноз:
— Казенный склад топят по четвергам. Опись сверяют по пятницам. — Пауза, шлюзовое моргание, я стоял, не оборачиваясь, держась за ручку. — Не делай глупостей до субботы.
Я вышел, не задав ни одного вопроса, и до сих пор считаю это одним из главных достижений того года.
Потому что вопросов было на три гроссбуха. Что это было? Совет не лезть? Так я уже не лез. Предупреждение, что до субботы опись живая и любое исчезновение заметят, а после субботы?.. Или наоборот, успокоение: до субботы твою коробку никто не тронет, топка по четвергам, сверка по пятницам, экспертизы между, расписание, скука, спи спокойно? Или старый ящер просто озвучил расписание склада, которое знал, как знал все на этой планете, и вложил в него ровно тот смысл, который я сумею унести? Я перебирал версии всю дорогу домой и в конце концов положил их все на ту самую полку, к Колыбели Эфира и строчке на мертвом пульте. Сцах знал больше, чем говорил. Это была константа мира, как гул лифта. С константами не спорят, на них опираются.
Одно я отметил отдельно, для собственного архива: старый ящер, который полгода назад оценил всю мою жизнь в десять талонов, теперь, не спрошенный, выдал мне расписание казенного склада. Бесплатно. Второй раз бесплатно, если считать совет про медь. У скупщиков не бывает бесплатного, это аксиома рынка, а значит, что-то он в этих подарках все-таки покупал. Что, я понять не мог. Может, будущего поставщика. Может, ему просто было интересно, как далеко заедет пацан с ямы на своем упрямстве, у существ его возраста, подозреваю, интерес, это последняя действующая валюта. А может, поговорка врала, и бесплатное бывает даже у скупщиков, просто выдается оно так редко, что не успело попасть в поговорки.
Опереться вышло вот как: если верить расписанию, до субботы коробку не тронут. Пересдача в субботу утром. Значит, все решается одним днем, и решается не на складе, а в экзаменационном зале, моими пальцами на казенной клавиатуре. Дыра в столбике рисков никуда не делась, но рядом с ней теперь стояла подпорка из чужого знания, и конструкция, в целом, держала.
Дома, вечером второго дня, я провел еще одну беседу, самую одностороннюю из всех: с Ведром.
Оно стояло на своем витринном месте, фарой к двери, темное, и я, проходя мимо с чаем, вдруг присел перед ним на корточки, как когда-то перед изъятием батареи. Сообщил обстановку. Так, мол, и так, приятель: наша с тобой батарейка сейчас в серой коробке на казенном складе, вместе со всем остальным, и вернется в субботу вечером, если твой хозяин отработает сорок из сорока на чужой клавиатуре. После чего, по плану, батарейка возвращается тебе, потому что вычислитель мне после экзамена больше не нужен, а должок есть должок. Потерпи еще трое суток. Ты у меня терпеливый, это твоя вторая сильная сторона после тупости.
Ведро молчало со своей всегдашней согласной интонацией. Разговаривать с обесточенной жестянкой, это, безусловно, был новый рубеж даже для меня, и я его взял без колебаний. За эти месяцы у меня вообще сильно расширились представления о том, с кем можно разговаривать. Скоро, по всему выходило, предстояло выяснить, с кем можно разговаривать по-настоящему, но об этом я себе думать пока запретил: сначала суббота.
День третий, последний, я провел так, как надо было провести все три, и провел бы, будь я постарше: за бумагой.
Клавиатуру мать принесла, как обещала, списанную терминальную, с продавленными за двадцать лет клавишами, и я час гонял на ней пальцы вслепую, привыкая к ходу и к люфтам. Запавшую клавишу нашел быстро, семерку, ну конечно, семерку, у казенных клавиатур это, видимо, профессиональное, и отработал прием: бить в нее коротко, с оттяжкой, дважды проверяя ввод по экрану. Мелочь? На двадцати вводах в задачу, на сорока задачах, эта мелочь стоила минут восемь чистого времени. Восемь минут я отыгрывал у казенного терминала еще до входа в зал.
Про Люка в эти три дня надо сказать отдельно и коротко, потому что это был наш последний серьезный разговор перед долгим перерывом. Визор я не доставал: не мог. Двадцать минут чужого взлета были роскошью не по моей текущей смете, у меня от них теперь ныло, как от чужого сытого запаха на голодный желудок. Но плакат висел, куда его денешь, и парень с выгоревшим мечом смотрел со стены на мою зубрежку все три дня, и в ночь на пятницу я, гася свет, сказал ему то, что накопилось: тебе хорошо, у тебя все получилось с первого дубля. А у нас тут пересдачи, вещдоки и клавиша семь западает. Но ты не думай, я не в претензии. Схема твоя рабочая, парень с захолустной планеты может взлететь, это я уже доказал, семьдесят четыре минуты, сорок из сорока. Осталось доказать той части галактики, которая не смотрела твое кино. А она, зараза, большая.
Дальше пошла зубрежка, и это была злая, правильная зубрежка, без жалости. Расписание я себе построил вахтенное, по четыре часа с двадцатиминутными перерывами, в перерывах ходьба и вода, никакого лежания: лежащий человек начинает думать, а думать мне сегодня было запрещено всем, кроме задач. На стенку над столом я повесил лист с тремя строчками, крупно, карандашом: «1. Читай условие дважды. 2. Прикидка до ввода. 3. Семерка западает». Вся моя стратегия, весь боевой устав завтрашнего дня, три строчки. Хорошие уставы вообще короткие. Длинные пишут те, кто не собирается по ним воевать.
Я решал на бумаге. Только на бумаге, от руки, столбиками, как отец учил: не верь конторе, верь рукам, а конторой в моем случае был любой вычислитель, включая мой собственный, оставшийся в коробке. Логика была простая: на пересдаче меня будет ждать медленная машина, и выиграет тот, кто меньше всего от машины зависит. Значит, все, что можно считать головой, должно считаться головой. Я прогнал столбиком все типовые интегралы, выучил наизусть три константы, которые вечно искал в справочной вкладке, отработал прикидку порядка величины до автоматизма: прикидка, ввод, сверка. Девять листов черновиков к вечеру, стопкой, исписанных с двух сторон. Пальцы в графите, голова звенит, страх молчит: ему не оставили процессорного времени. Управление страхом через загрузку, метод старый, как вахта.
Мать весь вечер ходила тихо, своим бесскрипучим шагом, и в какой-то момент поставила передо мной кружку с чаем. Молча. Кружка встала на стол точно на черную лунку, на след того паяльника, той ночи, когда голос заговорил, и накрыла ее донцем, как печатью. Случайно, конечно. Мать про лунку не знала ничего… думал я, поднимая глаза, но мать уже уходила, прямая, со штопкой под мышкой, и спрашивать было некого. У этой женщины вообще была особенность, которую я оценил по-настоящему только годы спустя: она никогда не мешала работающему человеку поддержкой. Ни «как ты?», ни «не волнуйся», ни, спаси и сохрани, «я в тебя верю». Кружка на стол, и ушла. Вся вера, весь тыл, весь дом, в одной кружке, поставленной точно на шрам от худшей ночи, о которой она не знала. Или знала. С ней никогда нельзя было быть уверенным до конца.
Дом молчал. Правильно молчал, по-рабочему: часы тикали, чай остывал, листы шуршали. Так молчат дома, где все, что можно было сделать, сделано, и осталось одно: дожить до утра.
Лег я в одиннадцать, по регламенту, «у невыспавшихся честное лицо не держится». Думал, не усну. Уснул на второй минуте, провалился, как в шлюз.
И увидел сон, единственный, который помню с той зимы. Ничего особенного в нем не происходило, никаких знаков и пророчеств, не ждите: просто яма. Наша, полевая, шурф в старом слое, и я в ней стою и достаю из осыпи что-то тяжелое и теплое, руками, без перчаток, и никак не могу вытащить до конца, не потому, что тяжело, а потому, что не решаюсь дернуть: боюсь повредить. И все. Ни монстров, ни голосов. Я, яма и тяжелое теплое в руках, которое нельзя повредить.
Проснулся я сам, до будильника, в шесть ноль четыре: за окном серело обычное целинское утро, пахло горелым пластиком, где-то заводилась первая развозка. Руки лежали поверх одеяла спокойные, сухие, недрожащие: рабочие руки, готовые к смене. Я лежал и смотрел в потолок, и в голове, сама собой, всплыла последняя строка вчерашней арифметики, самая простая.
Не делай глупостей до субботы, сказал старый ящер.
Суббота. Сегодня как раз суббота. Глупости, стало быть, официально разрешены. Оставалось совершить ровно одну, самую большую за год: пойти и пересдать идеальный результат.