Мальчик, не поднимай тёте давление Полина Раевская · 76. В диапазоне между отчаянием и надеждой

76. В диапазоне между отчаянием и надеждой

Утро вторника. Погода не в пример моему настроению просто издевательски прекрасная.

Перевожу взгляд на часы — начало девятого. Шестьдесят семь часов тридцать две минуты и тринадцать секунд прошло с того момента, как Чернышова скинула мне на голову бомбу, а Мингаров не потрудился что-либо объяснить. За это время я прошла через десять кругов эмоционально-психологического ада, причем без остановок, права на передышку и хотя бы примерного понимания, когда эта экскурсия закончится.

Что делать и куда бежать не было ни малейшего представления. Мысли лезли в голову одна за другой: меня то захлестывало паникой, то накрывало такой злостью, что хотелось швырнуть телефон об стену, то начинала душить бесконечная череда вопросов, на которые не существовало ни одного внятного ответа.

Как телефон Мингарова оказался у Анж? Что он вообще делал рядом с ней утром в субботу? Что-то не припомню, чтобы она записывалась на отработку, но даже, если записалась, как так получилось, что теперь именно она отвечает на звонки Мингарова?

Он оставил телефон, а она подобрала? Может, украла? Или Тимур поехал к ней за вещами? Но зачем после отработки, учитывая наши планы? Или он поехал к Анж еще с вечера?

Этот вариант сначала кажется вполне логичным. Настолько, что я некоторое время цепляюсь за него обеими руками, как за единственное разумное объяснение во всем происходящем. Допустим, он заехал и оставил телефон где-нибудь в прихожей или на кухне, пока собирался. Но тогда назревает другой, не менее логичный вопрос: почему за ночь Тимур так и не вернулся за ним? Почему не позвонил мне от кого-нибудь из друзей?

Хорошо, допустим, он с головой ушел в поиски телефона, допустим, не помнил мой номер наизусть, допустим, вообще ничего не мог восстановить сразу, но за весь день можно найти возможность как-то дать весточку.

На волне этих рассуждений меня крыло совсем уж страшными и нелепыми предположениями. Я представляла, что на глазах у Анж произошло что-то ужасное: что Тимур попал в больницу, а его вещи остались у Чернышовой. Потом воображение окончательно срывало с цепи.

А что, если она его чем-нибудь опоила, похитила, держит в заложниках? Звучало это все, конечно, как лютейший бред, но к тому моменту здравый смысл едва подавал признаки жизни. Я правда не понимала, куда звонить и что вообще делать.

До самого вечера ждала, изо всех сил стараясь не пороть горячку и мыслить здраво. Повторяла себе, что всему обязательно найдется объяснение, что Тимур не мог просто взять и исчезнуть, что еще вчера он смотрел на меня так, словно между нами наконец-то все стало правильно. Но жалостливые взгляды подруг и их отчаянные попытки изобразить невозмутимость просто добивали.

Они, конечно, старались делать вид, что ничего особенного не происходит. Разговаривали, занимались своими делами, даже шутили, но я видела, как Златка открывала рот, чтобы что-то спросить, а потом передумывала. Как Дашка несколько раз брала телефон, что-то печатала, стирала и в итоге убирала его обратно, как Яковлевна поглядывала на меня поверх очков, будто тоже хотела сказать что-то важное, но не решалась, и от этого становилось только хуже.

В конечном счете ближе к ночи я не выдержала и позвонила в полицию. Стараясь говорить ровно и не сбиваться, заявила, что Тимур не выходит на связь, а на звонки с его телефона отвечает какая-то девушка. О том, что это его бывшая, я, конечно, благоразумно промолчала, иначе меня наверняка послали бы разбираться с бытовым конфликтом на почве ревности самостоятельно, как это часто бывает. Впрочем, даже после сообщения о неизвестной девушке разговор шел не особенно бодро, а когда выяснилось, что я не могу назвать ни паспортных данных Тимура, ни адреса его регистрации, тон на том конце провода и вовсе изменился. Мне пришлось повторять, что подобное поведение для него нехарактерно и что у нас были планы. Мне заученно пообещали проверить больницы, спецприемники и перезвонить. В итоге я ждала информацию всю ночь и все воскресенье.

Периодически меня дергали девчонки, пытаясь успокоить и осторожно спрашивая то, что я сама боялась сформулировать вслух:

— Мась, а ты уверена, что он не может просто слиться?

Хотела бы я твердо ответить «да, уверенна», но с каждым часом уверенности во мне становилось все меньше, а уж, когда я зашла в соцсети и вовсе.

На странице Чернышовой ничего не поменялось: как были фотографии с Мингаровым, так и остались, ни одна не исчезла. Все эти счастливые объятия, поцелуи, совместные поездки и пафосные подписи продолжали висеть там, словно последних месяцев вообще не существовало. Но больше всего мое внимание привлек последний пост, опубликованный в субботу.

Карусель под песню «Самое-самое светлое чувство» с подписью: «любить — значит прощать» начиналась с цветов — тех самых, мать их, цветов в знакомом стаканчике. На следующей фотографии лежала знакомая мне до дрожи мужская рука на колене Чернышовой.

С колотящимся где-то в горле сердцем я приблизила снимок, пытаясь убедить себя, что фото старое, как и все остальные селфи в карусели и фотография, на которой Мингаров стоит спиной к камере, а из-за его плеча выглядывает Чернышова.

Вообще все это настолько показушно и с явным адресным посылом, что глаза закатывались сами собой. Хуйлуша, блин!

Однако внутри все равно дрожало, сомнения разъяренными осами жалили, подстегивая продолжать расследование. Открыв сторис, обнаружила Анж с ее родителями на прогулке счастливыми и довольными, Тимура в кадре нет, но кто-то ведь был за ним, и эта мысль на мгновение закрывает все логические дыры в моих сомнениях одной простой и унизительной мыслью: видимо, родители приехали и вправили мальчику мозги.

Однако, что-то все-таки бунтовало. Я цеплялась за то, что Тимур не такой, он не стал бы идти на поводу у чужих родителей, не вернулся бы к Анж только потому, что кто-то велел, а даже если бы по какой-то причине вдруг передумал, то как минимум, объяснился бы со мной.

И вроде бы все так, но он ведь один раз уже соврал, уже повел себя как мудак. Что мешает повторить?

На волне этих мыслей я снова начинала терроризировать Мингарова: звонила, писала везде, где только можно. Спрашивала, все ли в порядке, жив ли, что случилось и так по кругу. Пока в воскресение вечером не шарахнуло.

Мурмурик:

Со мной все нормально.

Поговорим во вторник, сейчас не могу.

Сорри.

Сказать, что от шока и бешенства у меня едва не помутился рассудок — не сказать ничего. Я перечитывала сообщение раз пять, вглядывалась в каждую букву, пытаясь понять, действительно ли это написал он.

Что значит «не могу»? Что, блядь, может быть важнее того, чтобы объясниться с человеком, который с ума сходил от беспокойства?

Я едва не собираюсь и не еду в Северное Бутово, чтобы поубивать там всех к такой-то матери. Мне даже не больно, я просто горю, как чертов факел, не в силах осознать этот сюр. Какая-то особенно ироничная часть меня тут же принимается насмехаться и добавлять в копилку унижения издевательские комментарии.

Ну, а на что ты рассчитывала? Ему двадцать один год, качели и глупости — его все. Он же врун, блядун и манипулятор, да мало ли что он мог тебе в уши заливать. Сколько таких историй: получил свое, наплел с три короба, а потом стало тяжело и скучно — вот и слился. Ничего личного, просто не надо быть дурой.

Я смеюсь над собой, измываюсь и злюсь. Боже, как же я злюсь! Периодически меня накрывает так сильно, что я едва на стены не лезу. Благо, в понедельник меня просят провести занятия вместо Игоря Валерьевича, который ушел на больничный. Работы становится столько, что времени на рефлексию практически не остается. А потом как-то внезапно наступает вторник.

И вот сижу я перед туалетным столиком и пытаюсь замазать темные круги, оставшиеся после трех практически бессонных ночей. Консилер ложится пятнами, руки дрожат, спонж несколько раз выскальзывает из пальцев. Я смотрю на свое отражение и почти не узнаю женщину напротив. Бледная кожа, воспаленные глаза, искусанные губы. Даже волосы лежат как-то иначе, словно тоже заранее отказываются участвовать в сегодняшнем дне.

Телефон традиционно вибрирует от утренних сообщений девочек. Они стараются быть деликатными. Спрашивают, как я спала, поела ли, не хочу ли, чтобы кто-нибудь из них приехал. Ни одна не интересуется, объявился ли Тимур, не спрашивает, что он написал и состоялся ли у нас разговор, и от этого только больнее, ибо дает понять: на Мингарове мои курочки поставили крест, и теперь просто стараются лишний раз не ранить.

Но меня ранит. Так сильно, что я не представляю, как переживу сегодняшний день, как встречусь с Мингаровым лицом к лицу и услышу его правду, если, конечно, то сообщение вообще писал он.

Честно говоря, я даже не знаю, что хуже: то, что это написал Тимур, или то, что происходящее подстроено его идиоткой Анж. Хотя двое суток уже прошло, за это время можно было выйти на связь в любом случае, Чернышова вряд ли бы гуляла с родителями, если бы с Тимуром действительно случилось что-то серьезное. Не совсем же она отбитая. Или совсем?

Доблестная полиция тоже где-то потерялась. Никакой информации я так и не получила. То ли проверяют до сих пор, то ли благополучно забыли о моем заявлении сразу после звонка.

В таком режиме проходят сборы на работу, действую на автомате, меня трясет от нервов, желудок болезненно скручивает, тошнота подступает к горлу. Бросает то в жар, то начинает морозить так, что зубы едва не стучат. До работы еду, как сомнамбула.

Несколько раз ловлю себя на том, что вообще не помню последние пару перекрестков. Тело делает все само: нажимает педали, перестраивается, тормозит на светофорах. Я же будто наблюдаю за происходящим со стороны. В ординаторской также машинально переодеваюсь, беру учебные материалы и иду в аудиторию.

Стоит войти, как я сразу ловлю на себе пристальные взгляды студентов. Слишком пристальные. Те, кто обычно даже не замечает моего появления, сегодня провожают меня глазами. Кто-то тут же отворачивается, кто-то опускает голову к телефону, пряча усмешку. По рядам пробегает неясное движение, словно мое появление становится условным сигналом. Я стараюсь ни на кого не смотреть, особенно, на Чернышову.

Кладу вещи на стол, открываю журнал и начинаю занятие. Голос поначалу звучит непривычно глухо, но постепенно выравнивается. Я цепляюсь за знакомые формулировки, за вопросы и термины, надеясь спрятаться в них хотя бы на ближайшие полтора часа, только чем дальше, тем отчетливее ощущаю: что-то не так.