Глава 40
А где-то там, в этом же доме, осталась правда. О том, что произошло между мной и дочерью за последний год, пока я была слепа от собственной любви и гордости.
Я резко повернулась от окна.
Нет.
Так дальше нельзя.
Я могу сколько угодно сидеть в этой красивой комнате, пить тёплый суп, спать в чистой постели. Могу сколько угодно воевать за право видеть ребёнка. Но всё это будет бессмысленно, пока я не пойму одного.
Мне нужны ответы.
Настоящие.
Не слова генерала, сказанные в пылу ссоры. Не мои собственные воспоминания, которые теперь казались мне ненадёжными, как сон. Не слухи, не догадки, не домыслы.
Мне нужны факты. Я должна понять, когда изменились письма.
Бумага. Чернила. Почерк моей дочери.
Я подошла к стене, где висел маленький бронзовый колокольчик с шёлковым шнуром, и дёрнула за него. Звук был тихим, но где-то в глубине дома, знала я, его услышат.
Через минуту на пороге появился Грейвс.
Разумеется. Словно ждал за дверью, прислонившись к стене, с блокнотом в руках. Безупречный, как всегда, — ни одной складки на фраке, ни одного волоска, выбившегося из причёски. Только глаза выдавали — красноватые, усталые, как у человека, который тоже не спал несколько ночей.
— Мадам, чем могу быть вам полезен? — спросил он.
— В моем возрасте тёплый плед полезней мужчины, — пошутила я, видя, как дворецкий слегка улыбнулся моей шутке. — Отправьте человека в моё поместье. Немедленно.
— Конечно, мадам.
— Мне нужны мои вещи, — задумалась я.
— Всё привезут, мадам.
— Все платья. Тёплые. Повседневные. Не только траур.
— Да, мадам.
— И все личные бумаги. Шкатулку с левого туалетного столика. Скажите слугам, они всё отдадут. Они знают эту шкатулку.
Дворецкий кивнул, делая пометки в блокноте. Перо скрипело по бумаге — тихо, но в этой тишине казалось оглушительным.
Я помедлила.
Сердце вдруг забилось чаще. Я почувствовала, как к горлу подступает что-то острое, горячее. Но заставила себя говорить ровно.
— И письма моей дочери.
Грейвс впервые поднял глаза. Встретился со мной взглядом — и я увидела в его глазах не удивление. Понимание. Он понял, что я имею в виду. Не те вежливые записки, которые я получала в последние месяцы. А все. Те, что хранились в шкатулке. Те, что она писала мне до замужества. Те, что писала, будучи здесь, в этом доме. Те, что, может быть, она писала кому-то ещё.
— Все письма? — переспросил он тихо.
— Все. Каждое. От первого до последнего. Спросите у моего дворецкого. Он знает, в каком ящике стола они лежат. Пусть их привезут, — кивнула я.
— Хорошо, мадам.
Он уже собирался уйти. Но я остановила его.
— И ещё.
— Да, мадам?
— Согласуйте завтрашний визит к ребенку с генералом, — попросила я. — Так сказать, заранее.
Он слегка поклонился — не холодно, не формально, а так, как кланяются человеку, которого уважают, даже если боятся.
— Я передам ему лично, мадам. Как только он даст ответ, я тут же сообщу его вам.
Дверь закрылась за ним. Мягко, беззвучно.
Я снова осталась одна.
Но теперь тишина была другой. Не оглушающей, не давящей. А напряжённой, заряженной томительным ожиданием.
И впервые за всё время я поняла, что ищу уже не способ попасть к внуку. Не способ выиграть войну у генерала. Не способ доказать, что я имею право быть рядом с ребёнком.
Я ищу ответ на другой вопрос.
Тот, от которого у меня стынет кровь и дрожат руки, хотя в комнате тепло.
Почему моя дочь решила, что я чудовище?
И — что ещё страшнее — была ли она права?