Глава 13
К вечеру радость поблекла, сменившись непонятным беспокойством. Анна ходила по саду, который теперь казался большим и пустым.
Слишком большим, слишком пустым, чтобы чувствовать себя в нем спокойно.
Дорожки.
Беседка.
Плющ, в листве которого появились первые ягоды, хотя для них было слишком рано. Несчастные розы. Повторная обработка. И гниловатый запах раствора, который привязался к одежде, хотя Анна и набросила поверх костюма халат.
…а Глеба не было.
Он мог бы послать записку. Или кого из мальчишек. Или… просто появиться. Это ведь не сложно, просто появиться и сказать, что… что-нибудь да сказать. А его не было.
– Мужчины, – Анна сказала это зверю, который растянулся на дорожке. – Все они… одинаковы.
Она заставила себя сосредоточиться на цветах. И злость, как ни странно, придала сил. Работа спорилась, и подзапущенный сад обретал прежние черты.
Первым чужака услышал Аргус.
Заворчал, предупреждая.
Анна обернулась, да так и застыла с секатором.
– Ишь ты, грозная какая, – на дорожке стоял старик. То есть, человек не выглядел дряхлым, но Анна каким-то шестым чутьем поняла, что он стар.
Невероятно стар.
Быть может, даже старше если не самого мира, то этого сонного городка, до которого он снизошел.
Тронутые сединой волосы стянуты в хвост, и кажется, что стянуты чересчур уж туго, оттого и черты лица его слишком уж остры, слишком резки.
А морщин вовсе нет.
Старик погрозил пальцем Аргусу, и охранник Анны замолчал, попятился.
– Ишь ты… не шали.
– Вы кто? – страх заставил вцепиться в секатор, хотя Анна и осознавала, что смешна, что не в ее силах противостоять этому человеку, кем бы он ни был.
– Гость, – старик усмехнулся. – Чаем напоишь? А то с дороги…
Серый неброский костюм. Рубашка цвета топленого молока. Плащ, небрежно переброшенный через руку. Кофр.
Трость.
Самая простая, каковую можно приобрести в любой мало-мальски приличной галантерейной лавке. И нарочитой дешевизной своей эта трость выделялась.
– Прошу в дом, – Анна секатор отложила и перчатки сняла, бросила на дорожку.
– Болит? – почти заботливо осведомился старик.
– Болит, – не стала спорить Анна. – Правда, уже много меньше…
– Это хорошо…
– А вы…
– Аполлон Евстахиевич, – старик слегка наклонил голову. – Уж извини, что без приглашения, но хотел сам глянуть, без этих охламонов. А то ж, оно как бывает… когда темных слишком много в одном месте, тьма злою становится.
Только сейчас Анна обратила внимание на перстень мастера.
– Вы…
– Со внучком моим знакома, небось? И с приятелем его… дурноватые, есть такое, но это от молодости. Вот сотню лет разменяют, дай-то Боже, тогда, глядишь, остепенятся. А то носятся с мечтаниями, все норовят молнию в сумку поймать…
Он шел неспешно, явно подстраиваясь под шаг самой Анны.
– А ты не лети, не лети… тоже молодая… ишь ты… кто бы мог подумать? Твое? – он остановился у куста роз, на котором проклюнулись белые капли бутонов.
– Мое.
– Ишь ты… – повторил старик, протянув руку, и листья потянулись к нему, обняли сухие пальцы. – Не бойся, я со своей тьмой давно в ладах…
Аполлон Евстахиевич руку убрал, Анна же завороженно смотрела, как один за другим раскрываются бутоны. Полупрозрачные, хрупкие до невозможности.
Именно такие, как должно.
Как она…
– Погоди-ка… – роза легла на ладонь старика. – А теперь вот… добавим темненького.
Чернота появилась в центре, Анне на секунду показалось, что это гниль, но… нет. Просто тьма, живая, явная, родная сестра той, что сидит в самой Анне. Она живо расползлась, изменяя цветок.
Серый.
Пепельный и глубокий черный, который она так долго пыталась получить. Неужели все так просто? Неужели не было нужды в тех годах работы, что Анна потратила, скрещивая разные сорта. Но… миг и цвет вновь сделался серым, а лепестки посыпались клочьями пепла.
– Вот же ж, – Аполлон Евстахиевич нахмурился. – Но ничего, бывает… нечего со свиным-то рылом… не переживай.
Ветка легко переломилась под его пальцами.
– Дальше оно не пойдет. Так что там с чаем?
Плащ он бросил на спинку кресла, трость свою прислонил к стене. Кофр поставил на стол.
– Садись, – велел он Анне.
– А чай?
– Погодит чай, никуда не денется… а ты садись. Будет больно.
– Я привыкла, – у Анны и мысли не было возражать. – А как вы… в сад прошли?
– Ногами. Охламоны мои мнят себя великими Мастерами, а на деле им еще учиться и учиться… времена ныне такие, что любому, кто мало-мальски с тьмой управиться способен, перстенек суют. Я свой получил, когда шестой десяток разменял. И батька мой долгехонько сомневался, пора ли уже. Я и доказал.
Анну он усадил лицом к стене, той самой, по которой расползались плети хойи. Она смотрела на листья, на глянцевые цветы.
– …забрался в его мастерскую, взломал шкатулку и забрал колечко… – его руки были холодными, просто-таки ледяными. – Глазоньки-то закрой… чего принимаешь-то?
– Темные капли.
– Темные капли, – передразнил старик. – Воняют? Эликсир Вирговского, стало быть… ничего, скоро поправим… все поправим… а я ему говорил, я его предупреждал…
Звезды, в плотные пучки собранные, вот на что оно похоже.
И Анна пытается пересчитать число этих звезд в ближайшем соцветии, но не выходит. Наверное, стоит прислушаться, закрыть глаза, но она все смотрит и смотрит…
– С Глебушкой спуталась? – Аполлон Евстахиевич склонился к волосам и понюхал их. – Ишь ты… зацепила, стало быть… оно, может, и к лучшему. Род древний, нехорошо, если прервется.
– Вы о чем?
Говорить тяжело. Губы свинцовые, язык и вовсе неподъемный, вот слова и выходят… уродливыми выходят.
– Ни о чем, не слушай… старики, они что дети, чего думают, о том и говорят, – теперь пальцы старика гладили и перебирали волосы, дергали за прядки, убирали их.
Вот эти пальцы пробежали по шее, и Анна перестала эту шею ощущать.
Вот застыли на груди.
И ей пришлось полностью сосредоточиться на дыхание.
Протяжный рык донесся словно бы издалека.
– Сиди, охранничек… не будет вреда, так оно легче, а то ведь тьма, она свое отдавать не любит, но мы ее уговорим, правда?
У кого он спрашивает?
– Держи, – в руки Анны лег шар, простой стеклянный шар, из тех, что используют гадалки, наливая его призраком силы. Шар показался Анне невыносимо тяжелым, и ей пришлось сосредоточиться на том, чтобы не выпустить его.
Почему?
Потому ли, что, если выпустит, случится беда?
Какая?
– Держи, держи… вот так… и терпи, я уж постараюсь аккуратно, да только… ишь ты, пакость какая… разрослась… кто это ее посек? Найду, руки все поотбиваю… не можешь – не берись, а то, ишь ты, всяк себя норовит мастером сделать…
Пальцы пробрались сквозь кожу.
Зацепили.
Потянули.
Пальцы сминали тьму, и она поддавалась, а потом ее вдруг стало много, так много, что эта тьма затопила Анну, от кончиков пальцев до самой макушки. Она вся стала темной…
…темной-темной, как та несчастная роза.
И стало быть, еще немного, Анна рассыплется.
…как та несчастная роза.
Пеплом.
– Терпи, – голос этот окружал ее. – Терпи, девонька… нам надо отвязать… а мастер ставил, да… повезло ему, что помер, я бы…
Дальше она не слышала, всецело сосредоточившись на стеклянном шаре, тяжесть которого удерживала саму Анну в мире живых. А потом и этого стало недостаточно.
Кажется, Анна шар выронила.
Кажется…
…она очнулась как-то сразу и вдруг, и пошевелилась, и поморщилась от всепоглощающей боли. Болели ноги.
Руки.
Ногти и волосы тоже. Болело лицо, которое казалось чужим. И Анна, превозмогая себя, подняла руки, чтобы это лицо ощупать. И даже удивилась, что оно в принципе есть. У нее.
Нос.
Губы.
Глаза. Они даже видят свет, но тот вновь же причиняет боль.
– Ишь ты, какая бодрая, – этот голос заставил повернуться. – Уже и очнулась, и шевелится… оно и вправду, кровь – не водица… да…
Аполлон Евстахиевич устроился в кресле.
И чаю сделал.
Взял, что характерно, парадный сервиз из костяного фарфора, который Анна извлекала из запасников раз в год и то, чтобы протереть и убрать на место.
Блюдце.
Чашка.
Молочник. Вазочка для сахара. Хрупкие ложечки, будто вывязанные из серебра.
– Чайку будешь? – спросил он.
– Буду, – неожиданно для себя ответила Анна.
Она обнаружила, что лежит на полу, под покрывалом, которое содрали с ближайшего диванчика. И наверное, это можно было счесть проявлением заботы.
– Уж извини, – старик отставил чашечку. – Не те у меня годы, чтоб девиц на руках носить. А ныне лето, чай, не просквозит.
Анна подумала и согласилась. И вправду лето. Почти. И сквозняков в доме не так, чтобы много. Да и вовсе, ей ли простуды бояться. Она же…
Села.
И поежилась. Кожа… ныла.
– Так бывает, – Аполлон Евстахиевич следил за нею с немалым любопытством. А и плевать. Анна касалась себя и убирала руку, прислушивалась к этой ноющей боли, и вновь прикасалась.
И убирала.
– Тьма, она людей неподготовленных любит, да… но к вечеру полегчает.
– А… проклятье?
Старик нахмурился. И переносицу потер.
– Так просто снять не выйдет. Вы его убаюкали, а я запер, так что беспокоить не должно, но надо будет решать.
– Что решать?
Он все же поднялся, и, прихрамывая на обе ноги, подошел к Анне, подал руку. А она приняла, ибо без этой руки у нее не хватило бы сил подняться.
– Ишь ты… крепкая какая, – вяло восхитился Аполлон Евстахиевич.
И Анна поняла, что это проклятие стоило ему немалых сил. Острые черты лица сделались еще острее, а на шее проступили темные нити знаков, они тянулись к ушам, выходили на щеки, поднимались выше, скрываясь в волосах.
Сами эти волосы ныне пребывали в беспорядке.
И пахло от Аполлона Евстахиевича нехорошо, кисловатым потом, болезнью.
– Вы… как себя чувствуете? – спросила Анна.
– Ишь ты… и заботливая, – он покачал головой, будто сомневаясь, стоит ли говорить. – Садись, девонька, поговорим… дело-то такое… нехорошее дело.
Наверное, со стороны они выглядели донельзя жалко, и Анна, и этот сгорбившийся, разом утративший былой лоск старик, на которого будто бы разом навалились все прожитые годы.
Но… был кипрейный чай.
Мед.
Фарфор, – теперь Анне было удивительно, что она жалела его. Чего ради? Кого ради прятала, отказывая себе в малом этом удовольствии?
Варенье.
Солнечный свет, проникавший сквозь окна. Он кружевом ложился на теплые доски пола, и в доме пахло этим светом, деревом и мастикой. Боль отступала, откатывалась приливом. И Анна наслаждалась каждым мгновеньем странного этого чаепития.
– Видишь ли… – Аполлон Евстахиевич достал из нагрудного кармана гребешок, покрутил и обратно вернув, решивши, верно, что чесать волосы за столом – не лучшая идея. – Твое проклятье, оно как бы и не твое, наведенное.
– Я знаю.
– Ишь ты, знает она… – вместо гребешка появилась тонкая палочка с серебряной иглой на конце. – Руку дай.
Анна протянула руку, и поморщилась, когда игла вспорола кожу на запястье. Кровь посыпалась алым бисером в тарелку, заботливо подставленную мастером.
Снова фарфор.
Из того же сервиза. Откуда он вообще взялся? Или… был куплен еще Никанором в числе прочих вещей, показавшихся тому необходимыми. Оно и верно, куда в приличном обществе и без сервиза.
Старик сдавил пальцами ранку, и та закрылась.
– Вот так… – лужица крови была красной, яркой, что варенье. И когда в нее опустился стеклянный шарик, на сей раз мелкий, чуть больше горошины, кровь потянулась к нему, обняла, впиталась. – Ишь ты… так вот, девонька, такие проклятья, их и без того снять непросто, ибо материно слово миром слышится. А над твоим еще и поработали… руки бы им пообрывать за этакую самодеятельность.
– Благодаря этой самодеятельности я в принципе жива, – сочла нужным уточнить Анна.
Она не могла оторвать взгляда от этого шара.
Круглого.
Темного.
Алого, что драгоценный камень. Куда более яркого, нежели все драгоценные камни разом.
– Твоя правда, твоя… на вот, – камень ей протянули, и Анна подставила ладонь. Надо же, горячий какой. И кровь, в нем запертая, переливается, перекатывается, завораживая. Анна и дышать-то перестала. – Так и ладно… но мы не о том. Снять уже не выйдет. Чем больше его дергали, тем крепче оно в тебя врастало.
Вот и все.
Наверное, стоит сказать спасибо, наверное…
– Не спеши, девонька. Не спеши… снять не выйдет, а вот вернуть – так оно вполне получится. Это уже совсем иное… – Аполлон Евстахиевич сцепил руки. Какие бледные. А кольцо, напротив, темное, почти черное. То ли от времени, то ли оттого, что чисткой его хозяин себя не утруждал. – Проклятье всегда помнит руки, его сотворившие. И те, другие, которые передали. И связь эта не разорвется с годами, истончится, что верно, а в твоем случае и вовсе до невозможности.
Он помолчал.
Поднял пустую уже чашку, поднес к губам и отставил.
– В ином случае я просто провел бы обряд, а вот теперь… без крови не обойтись.
– Чьей? – Анна оторвала взгляд от шара.
– Не твоей, девонька… не твоей… надо найти твою мать, а уж там… там оно и решится.
Найти и…
И что?
Спросить у этой женщины, в чем провинилась Анна? И услышать, что вины никакой нет, что она, эта женщина, всего-то и хотела, что жить? Разве это преступление, хотеть жить?
– А если… – Анна сжала горячий камень в руке. – Если бы я умерла, проклятье…
– Исчезло бы вместе с тобой.
Тогда… тогда странно, что Анну просто-напросто не убили. Чего стоило, положить подушку на лицо младенчика, придавить… и теперь ей отчаянно хочется верить, что это неспроста, что…
– Не спеши, девонька, – сухая холодная рука протянулась к ней. – Все не так просто, как тебе кажется.
Куда уж сложнее.
– Но мы разберемся… всенепременно разберемся… а ты иди, тебе отдохнуть надобно… и охламонам пока не говори ничего.
Он взмахнул рукой.
– Мне еще оглядеться надо.