Наследие графского рода · 48. Петер Юргенсен

48. Петер Юргенсен

Карельский перешеек встретил Сергея глухим, непролазным безмолвием. Здесь зима была не городской непогодой, а древним, равнодушным божеством. Снег лежал такой глубины, что подводы двигались словно по туннелям, а сосны, отяжелевшие от инея, казались застывшими великанами.

Сергей добрался до места к исходу четвёртого дня. Ночевал в промёрзших почтовых станциях, ел пресную кашу и всё время чувствовал, как за его спиной сжимается пространство. Он искал человека, который предпочёл умереть для всех, чтобы выжить для самого себя.

Контора лесопилки располагалась в приземистом срубе. Управляющий, старик в поношенном френче, долго изучал Сергея, прежде чем заговорить.

— Петер Юргенсен? — старик хмыкнул. — Да, работает. Справный мужик, надёжный. Только вы его на делянке не ищите, он сейчас в «Медведе» должен быть. Это таверна тут неподалёку, вёрст пять к озеру. Держат её они с женой, Лизой, местной финкой.

Таверна «Медведь» стояла на отшибе. Внутри пахло жареной олениной, свежим хлебом и хвоей. За стойкой возилась крепкая женщина с тяжёлой русой косой, Лиза. Сергей сел за дальний столик. Он выждал момент, когда из кухни вышел высокий мужчина в грубой шерстяной рубахе. Сергей медленно достал из внутреннего кармана фотографию. На ней Пётр был в штатском, аристократ с высокомерным спокойствием. Мужчина у камина был другим: огрубевшее лицо, огромные мозолистые руки.

— Желаете чего-нибудь погорячее? — Голос у мужчины был густой, с хрипотцой.

— Медовухи. И, если позволишь, твоего времени, хозяин. — Сергей поправил воротник. — Далёкий путь.

Мужчина молча кивнул Лизе, принёс кружку и присел напротив. Сел так, как садятся люди, привыкшие к седлу и долгому ожиданию в секрете, неподвижно, но готовый вскочить в любую секунду. Руки положил на стол открыто, но тяжело. Ладони выглядели как лопаты — в мозолях, с въевшейся в складки смолой.

— Из Питера? — Петер прищурился, оценивая.

— Из него. Там сейчас люди стали как тени. Шуршат бумагами, прячут глаза. Здесь воздух другой.

— Здесь воздух пахнет смолой, а не гнилью. — Петер криво усмехнулся.

Первый тост выпили молча. Потом Сергей кивнул на руку Петра чуть выше кисти, там, где из-под рукава выглядывал край старого, неровного шрама.

— Сабельный?

Петер невольно повёл плечом, жестом человека, которого застали врасплох напоминанием о боли.

— Шрапнель. Под Перемышлем, в пятнадцатом. Осколок по касательной. — Он помолчал. — А у тебя?

Сергей расстегнул ворот гимнастёрки, показал край такого же рваного следа, уходящего под ключицу.

— Пулемётная очередь. Мазурские леса, пятнадцатый. Немцы нас тогда как куропаток выщёлкивали. Я в снегу двое суток пролежал, думал, что всё, отбегался.

Петер присвистнул сквозь зубы.

— Мазурские... — повторил он, и в голосе появилось что-то новое, тёплое. — Нас там поливали так, что земля кипела. Помнишь этот звук? Когда шрапнель по верхушкам сосен бьёт, будто гигантская коса вершины срезает.

— Ага. — Сергей прикрыл глаза, словно вслушиваясь. — И сразу после этого — тишина. Злая, ватная. И сосновая хвоя сыплется, как снег... Я потом года два не мог войти в лес, где сосны. Как-то с матерью в Парголово поехали, меня трясти начало.

Петер накрыл своей ладонью кружку. В этом жесте было признание — «свой».

— А помнишь, — сказал он уже тише, — как в госпиталях пахло? Йодом, застарелой кровью и.… страхом. Он тоже пахнет, страх.

— Ещё бы не помнить, — усмехнулся Сергей. — Под Двинском, в шестнадцатом, после контузии очнулся — думал, уже на том свете. Лежишь, в потолок смотришь, и главная мысль: «Живой. Боже мой, живой». А вокруг стоны, скрип коек, сёстры бегают. И этот запах... его потом ничем не вытравить.

Петер помолчал.

— Это точно. Я иногда здесь, в лесу, в бане вымоюсь, а всё чую. Будто въелось в кожу.

Они говорили долго. О лошадях — как жалко было коней, как они кричали по-человечески под обстрелом. О хлебе — как делили последнюю корку. О махорке, которая в окопе бывала дороже золота. О командирах — кто был дурак, кто святой, а кто просто хотел домой. О ночах, когда кажется, что ты уже умер, а тело всё ещё дышит.

Сергей видел, как Петер расслабляется. Как уходит из глаз настороженность, сменяясь глухим, мужским пониманием: этот знает. Этот был там. С этим можно.

— А после войны... — Петер запнулся, посмотрел в кружку. — Ты как?

Сергей понял вопрос. Не про жизнь — про сны.

— Плохо, — сказал он честно. — Всё снится. Иногда просыпаюсь и не пойму, где я. Здесь или там. Рука сама под подушку лезет, а там пусто. Нет нагана.

Петер кивнул, словно услышал подтверждение чему-то своему.

— У меня тоже. Лиза, жена, говорит: ты по ночам командуешь. Кричишь: «Ложись!», «Целься!»... Я сначала не верил, а потом сам себя услышал. — Он горько усмехнулся. — Дети уже привыкли. Маленький Юхан спрашивает: «Папа, а ты на войне был страшный?» А я и не знаю, что ответить.

Он помолчал, глядя на огонь в камине. Потом сказал тише, почти себе:

— А она меня разглядела. Лиза. За шрамами, за хромотой, за тем, что я по ночам ору... удивляюсь до сих пор.

Сергей посмотрел на него с новым, тёплым пониманием.

— Повезло, Петер.

— Повезло, — согласился тот. — Потому и держусь. Ради этого.

Сергей подождал, пока Лиза ушла на кухню, и, помешивая медовуху, сказал как бы невзначай:

— Война всех перетасовала и разбросала. Теперь вот ищешь кого, как иголку в стоге.

Петер хмыкнул в кружку, не поднимая глаз:

— Это ты верно сказал. Перетасовала...

Сергей почувствовал, что мужчина думает о своём, о наболевшем.

— Ты даже не представляешь, как ты прав, Петер. — Он понизил голос. — Перетасовала! Я бы и сам не поверил в такие дела, если б не знал одного офицера. Он мне спину на фронте прикрывал. И мать мою, старуху, вывезти помог, когда немцы к Петрограду подходили. Мне теперь тасовать некого, кроме матушки... А он...

Петер поднял глаза. В них мелькнуло что-то, не праздное любопытство, а то особое, фронтовое внимание, когда один солдат слушает другого.

— Серж, — сказал он негромко. — Ты мужик хороший, по глазам вижу. Мы, фронтовые, людей насквозь видим. — Он посмотрел в сторону двери, за которой скрылась Лиза, и лицо его неузнаваемо изменилось — стало мягким, почти уязвимым. — Семья... она как награда. Какие твои годы, Серж, ещё обретёшь.

Сергей покачал головой. Долго молчал, глядя в кружку. Потом поднял глаза на Петера, и в них была такая глухая, выжженная тоска, что Петеру стало не по себе.

— Не знаю, Петер, не знаю... Я бы, может, и готов был пройти то, что Юра прошёл, да только он свою семью потерял... — Сергей сглотнул. — А моя там, откуда не возвращаются.

Петер не спросил. Не полез. Только кивнул по-мужски, по-фронтовому, и молча налил ему ещё медовухи.

А потом имя, только что сказанное, вдруг ударило его под дых. Юра. Он не думал, что это может быть тот самый Юра, слишком невероятно, слишком жестоко было бы судьбе свести их вот так, через чужого человека в лесной таверне. Но имя застряло в груди занозой.

— И как его... перетасовало? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. Не вышло — хрипотца стала гуще.

Сергей глотнул медовухи, собираясь с мыслями. Он не знал, кто перед ним на самом деле. Но что-то в лице этого лесного хозяина заставляло говорить правду.

— Он весь фронт пытался найти свою Мари, — сказал Сергей глухо. — Каюсь, поначалу я над ним смеялся. Говорил: кто не пьёт и брезгует походными девками, тот в разведке сдаст, от тоски своей же, и побежит к немцам. Ох, мы тогда сцепились... Он знатно мне вмазал, а я его чуть не закопал... совсем. Представляешь? Еле растащили. И это когда немцы рядом.

Петер смотрел, не мигая. Руки его неподвижно лежали на столе.

— А потом был налёт, — продолжал Сергей. — Немцев тьма. А мы на одних дрожжах мажем и бегаем. Командира с отрядом положило быстро. Я уже думал, каюк всем нам там и настанет. А Юра... он в секунду собрал, кто на какое орудие, сам к пулемёту встал. С Мишкой они вдвоём, считай, вывезли тогда оборону. Ему чин дали после того боя. А меня он... — Сергей запнулся, мотнул головой. — В чувство он меня привёл. Просто тем, что делал. И из-под удара вывел вовремя. Я живой только потому, что он оглянуться успел.

Петер сидел, не дыша.

— Я ему помогал потом запросы отправлять, по родным, — тихо закончил Сергей. — Да только без толку. Бо́льшая часть не доходила. А ответы, что приходили... не были. — Он криво усмехнулся. — Не были, не были, не состоялись. Мы бросили затею. Надо было искать на местах, самому. Продуманный там отец... был...

Мари. Она даже не Маша, а Мари, как звали только свои, только те, кто знал её до всего этого ужаса.

Пётр молчал. Внутри него что-то рушилось и собиралось заново. А если вдруг речь действительно о нём? Юра, его Юрка, брат, которого он считал погибшим для себя, жив! И он ищет. Нашёл? Сергей ведь сказал, что «нашёл»?

— Так вот. — Сергей поставил кружку на стол и посмотрел Петру прямо в глаза. — Девушка та, что он искал... не одна была. Он её с сыном нашёл, Пашкой. Семь лет пацану. Только перетасовало так, что не его сын, а...

Он сделал паузу. Пётр замер.

— ...а отца его, Александра Петровича.

Имя ударило Петра в грудь, как пуля навылет. Александр Петрович. Его отец. Тот, кто сидел в том кабинете. Тот, кто цедил сквозь зубы про «правила игры». Тот, кто запер Мари.

Все сомнения, которые ещё теплились где-то внутри: «А вдруг не тот Юра, другая Мари?» — рассы́пались в пепел. Юра, Мари, сын, которому сейчас семь. Значит, родился в пятнадцатом, когда она ещё была там... И Александр Петрович. Сочетание слишком точное, чтобы быть случайным. Все они были из его прошлого. Из той жизни, которую он пытался не ворошить.

Пётр вспоминал, как стоял напротив человека, которого называл отцом, который когда-то был ему примером... и кричал. Кричал так, что стены содрогались. Требовал объяснений: в первую очередь, где мать, и почему письма к ней должны идти через фон Берга? Почему нет вестей от Юры? И взрыв отца, когда Пётр продолжал настаивать, почему Мари в имении и почему он не имеет права её увидеть. Как отец сказал, словно отрезал:

— Ты либо принимаешь правила игры, либо тебя из неё можно выкинуть. Навсегда. Выбирай.

Пётр тогда не понял до конца, что значат эти слова. Просто ушёл. Хлопнул дверью так, что, наверное, в коридоре штукатурка посыпалась.

Потом они виделись ещё раз, уже после Мировой, когда всё рухнуло. Документы, новая жизнь, условие молчания. Пётр согласился. А куда было деваться?

Но ни матери, ни Юры, ни Мари он больше не видел никогда.

«Так вот почему... — пронеслось в голове. — Не хотел, чтоб я знал про ребёнка… Не постеснялся сделать своей ту, с которой Юра с мальчишества пылинки сдувал, к которой боялся прикоснуться, как к иконе...»

Руки Петра сжались в кулаки до побелевших костяшек.

— Если б не тётка, точно бы сгинула, — сказал Сергей негромко. — Помогла. И сейчас с ними, оборону держит.

Пётр перевёл взгляд на дверь, из которой только что выбегали дети. Посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом, словно проверяя, на месте ли его нынешняя жизнь, не рассы́палась ли она от этого удара. Потом снова посмотрел на Сергея. Глаза были сухими, но в них появилось что-то новое. Не боль даже, а взрослая решимость.

— И это в войну... — выдохнул он еле слышно. — Добраться до Воронежской... с ребёнком... одна...

Он покачал головой, и в этом жесте было нечто похожее на преклонение.

— Если б не тётка… Она же... она просто чудом прошла.

Потом Пётр посмотрел куда-то мимо, в тёмное окно, за которым угадывался бесконечный снег и далёкий, невозможный Петроград.

— Не знаю, как тот ваш... отец семейства, — медленно произнёс он, словно вырубая каждое слово топором. — Но знаю точно: сын бы вернулся к матери, если бы мог.

Он снова посмотрел на дверь.

— Ровно как и то, что настоящий отец не может предать своих детей. Ни ради чего. Ни ради тоски. Ни ради прошлого.

Сергей медленно кивнул. Не отводя взгляда, глядя Петру прямо в глаза.

— Я тебя услышал, — сказал он негромко тихое, простое: я понял, почему ты не вернёшься.

А про себя подумал: «Он своих уберёг, а я нет. Война войной, но должен был, больше некому. И теперь никого».

Он так и не смирился. Самые страшные сны Сергея были не про войну. Страшнее увидеть во сне, как сын смеётся, и понять, что он уже умер. Но об этом он никому не расскажет. Ни за мёдом, ни за вином.

В этот момент со второго этажа донёсся детский смех. Маленький мальчик лет пяти выбежал в зал, за ним вбежала совсем ещё маленькая девочка. Они подбежали к Петеру, и тот, не глядя на Сергея, обхватил их руками. Жестом собственника. Жестом защитника. Жестом человека, который знает цену этому теплу.

Лиза подошла сзади, положив руки мужу на плечи.

Петер посидел так мгновение, словно впитывая тепло, а потом мягко, но решительно отпустил детей.

— Идите к маме, — сказал он. — Дяде с дядей поговорить надо.

Когда дети скрылись на кухне, он встал, медленно и тяжело. Подошёл к полке, взял резную фигурку медведя. Подержал в руках, словно взвешивая не дерево, а всю свою жизнь.

— Это... для пацана. — Он протянул фигурку Сергею. — Скажешь... кому надо: от лесного хозяина. Пусть знает, что в лесу тоже люди живут.

Он запнулся. Посмотрел на свои огромные, мозолистые руки, потом снова на медведя.

— И ещё... — Голос его дрогнул и окреп одновременно. — Скажи… тому офицеру. Тому, который невесту нашёл. — Он сделал паузу, подбирая слова с мучительной точностью. — Скажи: если б я был его братом, я бы гордился. Не за то, что выжил. А за то, что выбрал сердцем. Это... это дороже всего.

Сергей молча кивнул, пряча фигурку в карман. Рядом с ней легла фотография, которую он так и не достал. Петер уже шагнул было прочь, но остановился. Не оборачиваясь, глядя в сторону кухни, откуда слышались голоса детей, сказал тихо:

— И ещё... Пацан этот... Павел. Сын Александра. — Он помолчал, и в этой паузе было столько всего: и боль за Мари, и стыд за того, кого считал отцом, и странная, горькая нежность к этому незнакомому мальчику, который носит кровь Безруковых. — Ему игрушки нужны. Серьёзным ребёнок бывает от несчастья. Пусть играет, пусть будет маленьким, пока может. У детей должно быть детство, они должны смеяться.

Сергей вышел в морозную ночь. Фигурка медведя тяжело лежала в кармане. Он уже садился в сани, когда возница тронул лошадей.

И тут Сергей обернулся.

В окне таверны, где только что горел тёплый свет и мелькали тени детей, теперь стоял одинокий силуэт. Пётр смотрел не на жену, не на детей. Он смотрел в тёмное стекло, за которым была только ночь, снег и бесконечная пустота в сторону Петрограда. В его руке догорала папироса, роняя пепел на подоконник.

Лиза подошла, положила руку ему на плечо. Он не обернулся.

«Сын бы вернулся к матери, если бы мог...»

Сани скрипнули, тронулись. Таверна «Медведь» осталась позади, маленьким островком света в бескрайнем снежном море. А на душе у Сергея остался этот образ — человек, навсегда застывший между долгом и тоской, между прошлым и настоящим, между двумя своими семьями, которые никогда не встретятся.

И ещё свои. Те, кто там, откуда не возвращаются.

И всё-таки Сергей подумал: лучше так. Поправить можно всё, кроме смерти. Эта мысль часто посещала его, как самая верная.