Наследие графского рода · 56. Свои, как есть.

56. Свои, как есть.

Дрова таяли на глазах. Юра перебирал поленья и прикидывал: если метель не стихнет за день-два, придётся жечь что-то ещё. За окном выло третий день.

В избе было тепло, буржуйка гудела ровно, внутри жарко и глубоко дышали угли. Павел сидел на лавке, перелистывая «Остров сокровищ». Он уже знал книгу почти наизусть, но всё равно водил пальцем по строчкам, шевелил губами. Перевязанная рука лежала поверх одеяла. Покой, покой и ещё раз покой, как велел Юра.

Сам Юра чинил сбрую — он нашёл в сенях старую, что принесла Лена и просила починить ещё до метели. Руки работали привычно, а сам он смотрел на Павла, на огонь, снова на Павла. Мари сидела у стола, перебирала крупу. Тоже смотрела то на сына, то на Юру.

— Дядь Юр, — позвал Павел, не отрываясь от книги.

— Что?

— А у тебя ещё друзья есть? Кроме мамы и меня? И дяди Володи?

Юра отложил сбрую.

— Есть, — сказал он. — Сергей. В Петрограде живёт.

— А он кто?

— Друг. Фронтовой. Мы с ним вместе… Много чего было.

Павел отложил книгу, заинтересованно глядя на Юру.

— А он какой?

— Он… — Юра подбирал слова. — Злой был сначала. Очень. А потом свой стал.

— Почему злой?

Юра помолчал.

— У него семья погибла. Жена, дети. Только мать осталась. Он её вывезти пытался, а не пускали. Бумаг не было, разрешений не было. Война.

Павел слушал, не перебивая.

— И он пил. Всё время. И лез в драку. И бил своих же, если под руку попадались. Его боялись. И хотели списать. А списать тогда значило… ну, нехорошо. Трибунал называется.

— А ты?

— А я поручился. Сказал, что он нужен, что я за него отвечаю. Хотя сам его боялся. И ненавидел. За то, что он делает с собой и с другими.

— Зачем?

Юра посмотрел на Павла долго.

— Не знаю, Паш. Может, потому что я видел: он не злой на самом деле. Он раздавленный. А это разные вещи.

Павел кивнул, будто понял.

— А потом?

— А потом я ему помог. Мать его вывезти. Добился, чтоб дали увольнительную. Сам поехал с ним. Трое суток толкались по инстанциям, бумаги собирали, стучали в каждый кабинет. Он молчал всю дорогу. А когда уже всё сделали, и мать его села в поезд, сказал: «Спасибо». Первый раз за полгода.

Юра усмехнулся.

— А через пару месяцев я под Верденом лежал с раздробленной ногой, и он меня три дня тащил. Под обстрелами, по грязи, без еды. Три дня. Потому что я его не бросил тогда. И он меня — теперь.

Павел молчал какое-то время. Потом спросил:

— А сейчас он какой?

— Сейчас?.. — Юра подумал. — Сейчас он свой. Самый свой. Потому что мы друг друга знаем. Всё знаем. И плохое, и хорошее, и самое плохое. И всё равно мы свои. Ему можно доверить всё. Он брата моего ищет.

Павел замер. Переварил.

— А-а-а… значит, нашего? У меня ещё один брат есть?

Юра посмотрел на него. На эту родинку. На серьёзные глаза.

— Есть, — сказал он. — Петя. Старший. Пропал на войне. Сергей его ищет.

— Найдёт?

— Не знаю, Паш. Но пытается, а это уже много.

Павел кивнул. Помолчал. Потом спросил:

— А он какой?

— Кто?

— Петя. Брат твой.

Юра долго ничего не говорил.

— Я сам не знаю уже, — сказал он наконец. — Мы до войны… другие были. Я помню, как он меня учил на лошади ездить. Как заступался, когда отец… — Он осёкся. — В общем, хороший был. А теперь… не знаю.

— А если найдётся, он к нам придёт?

Юра посмотрел на Павла. И вдруг понял, что мальчик спрашивает не про Петра. Он спрашивает, может ли наш круг расшириться? А можно ли ещё кому-то верить?

— Если захочет, — сказал Юра. — Дверь открыта.

Павел помолчал, обдумывая. И потом спросил:

— А он за белых был или за красных?

Юра снова посмотрел на Мари. Та чуть заметно кивнула.

— За белых, — сказал он. — Он присягу давал.

— Присягу? А что это?

— Это как обещание, Паш. Когда идёшь на службу, обещаешь служить стране, царю, народу.

— А обязательно царю?

— Нет, это… — Юра запнулся. — Просто раньше царь был… главным, понимаешь?

Паша нахмурился, переваривая.

— А он хороший? Поэтому надо ему служить?

Юра открыл рот — и закрыл. Мари пришла на помощь:

— Не в этом дело, Паш. Тогда так было устроено. А теперь красногвардейцы партии служат. Руководителю партии.

— Это как царь?

Мари усмехнулась горько.

— Да что-то типа этого, сынок. Только названия разные.

— А какой лучше?

— Никакой, — сказала Мари просто. — Любая власть — это люди. А люди разные бывают.

Павел подумал. Потом спросил:

— А с новым лучше?

Мари долго смотрела на него. Потом перевела взгляд на окно, за которым выла метель.

— Ты Настины портянки видел? — спросила она вдруг.

Павел кивнул.

— Тонкие, протёртые. Их на муку променяли, когда голод был.

Павел опустил глаза. Он помнил тот голод. И Марфу помнил, свою любимую козу, которую съели.

— А я дворника в Песчаном переулке помню, — сказала Мари тихо. — Метёт себе метлой, не спеша. Я маленькая была, часто мимо ходила. У него дети, Ванька и две девчонки, мы иногда вместе играли, пока он мёл. Он в мясные ряды ходил, брал, что хотел. На всю семью. Я сама видела, как он с корзиной возвращался. И одеты они были хорошо, всегда. А у нас сейчас вон, Настя в протёртых портянках ходит.

Она помолчала.

— Не в царе дело, Паш. Война всё ломает. Любое добро.

Павел снова затих. Потом спросил негромко:

— А Петя… он что делает сейчас?

Юра ответил:

— Не знаю, Паш. Сергей его ищет. Может, найдёт, тогда и узнаем.

Павел кивнул и уткнулся в книгу.

Вечером Лида заснула рано. Жар немного спал, дыхание стало ровнее. Мари сидела у стола, смотрела на огонь в буржуйке. Юра рядом чинил сбрую: дошивал последний ремень.

Она молчала. Но он чувствовал этот взгляд. Тот самый, который ловил уже не раз, когда она смотрела и будто пыталась сложить его заново, встроить в свой мир. Чего-то не хватало.

Он отложил сбрую.

— Ты смотришь на меня и не понимаешь, да? — тихо сказал он.

Мари не ответила, но и не отвела глаз.

— Я и сам не понимаю иногда, — сказал он. — Но если хочешь знать… я расскажу. Как есть. Как было.

Она молча кивнула.

Юра подбросил дров в буржуйку, налил себе чаю, больше для того, чтоб руки занять. Сел напротив.

— Когда я уходил на фронт, мне было девятнадцать. Я думал, что я взрослый. А через полгода понял, что я старик. Внутри.

Он умолк. Собрался с мыслями и продолжил:

— Под Перемышлем сидели в окопе, ждали атаку. Рядом паренёк, восемнадцать лет, из крестьян, веснушчатый весь. Звали Гришей. Он мне письмо домой диктовал, сам писать не умел. Матери. «Кланяюсь, мол, жив-здоров, скоро вернусь». Я писал, а сам думал: вернётся ли. Через час его осколком срезало. Я посмотрел и пошёл дальше. Даже остановиться не мог. И думаю: мне двадцать, а внутри как дед. Всё видел, ничего не жду.

Мари слушала. Руки её замерли над крупой. Юра видел краем глаза, как она сжала горсть и не разжимала. Он не знал, о чём она думает. Но догадывался: она тоже умела отключать чувства, когда надо было выжить.

— Потом Гражданская, — продолжил он. — Я домой пробивался, а попал к зелёным. Не потому, что был за них. Просто поймали. И убили, если бы бесполезным оказался. А я пригодился. Чертил им планы, рассчитывал подрывы.

Юра отхлебнул чай.

— Только они мне не верили. Долго. Решили проверить. Послали в разведку к красным. Думали, не вернусь. Я пошёл. Ночью, через нейтралку. Подполз к их позициям, лежал в грязи, слушал. А под утро часового снял. Не убил, просто оглушил и притащил с собой. Язык. Они смотрели на меня и не верили. Атаман сказал: «Мало. Ещё раз пойдёшь». К белым. Я пошёл. Там тяжелее было: белые стояли плотно, не подобраться. Я три дня в лесу сидел, ждал. Потом обоз их высмотрел, вернулся, доложил. И тогда атаман сказал: «Теперь ты наш», — усмехнулся невесело. — Только я понял: это не потому, что поверили. А потому что я им нужен. И если перестану быть нужен, убьют сразу.

Мари ничего не говорила. Только руки сжимала под столом.

— Был у нас один, — продолжил Юра после паузы. — Иван. Тихий, хозяйственный. У него в соседней деревне жена и трое детей остались. Он всё просился их проведать. Атаман не пускал. «В рейд надо, не до баб». А Иван: «Рейд всегда будет. Да я на день всего, туда и обратно. Они же мои. Я ж ради них и воюю, чтоб у них хлеб был». Атаман молчал. А Иван всё ходил, всё просил. До сих пор помню, как он на закат смотрел, в ту сторону, где его деревня. Глаза у него становились… пустые. И однажды ночью он ушёл. Самовольно.

Юра замолчал. Подбросил дров в буржуйку.

— Наутро его привели. Поймали по дороге обратно. Атаман собрал всех. Поставил Ивана в круг. Тот молчал, только смотрел на него. Атаман сказал: «Предатель. За самоволку — смерть». Иван тогда заговорил: «Я не предатель. Я к детям ходил. У них хлеба нет, мёрзнут. Я им муки отнёс, что с рейда осталась. Я вернулся же. Я всегда возвращаюсь». А атаман смотрел на него и молчал. А потом кивнул своим. И Ивана повесили. Тут же, при всех. Я смотрел и думал: он же к своим шёл. К жене, к детям. А для атамана — предатель.

Юра провёл рукой по лицу. Мари сидела неподвижно. Только пальцы, сжимавшие крупу, побелели. Юра вдруг понял: она сейчас не про Ивана думает. Она про себя. Про свой побег с Павлом. Про то, как её тоже могли поймать, тоже могли… Он не додумал мысль, но внутри кольнуло.

— После того рейд был, — сказал он тише. — На город. Зашли ночью, взяли амбары. Мука, сало, крупа, всё погрузили. А утром белые вошли. И тоже взяли. А между ними — дома, люди. Кто-то выглянул в окно — и пуля. Случайная. Своя ли, чужая: кто разберёт? Я потом неделю не мог спать. Всё лицо той женщины видел. Она просто посмотреть вышла, что за шум. А её наповал. И я рядом стоял. И ничего не сделать.

Он сглотнул.

— Потом наш отряд разбили. Меня взяли красные. Я думал, расстрел. А они: «Будешь на нас работать. Ты же спец, чертить умеешь». И я снова чертил. Уже для них. Те же схемы, те же мины, те же растяжки.

Он замолчал надолго. Мари ждала.

— Я знал, куда пойдут эти мины, — сказал он глухо. — Я рассчитывал радиус поражения. Однажды я чертил мост, а через неделю узнал, что по нему шёл обоз с ранеными. Своими же. Наши санитары. Я не знал, что они там будут. Но я сделал так, чтобы мост рухнул под любым грузом. И он рухнул.

Мари закрыла глаза. На секунду. Юра увидел это.

— Только теперь я знал, что по ту сторону могут быть свои. Я не знал, где Петя. На какой стороне. Жив ли. И каждую ночь, когда я чертил, я думал: а вдруг он там? Вдруг завтра моя мина — в него? Я представлял, как он идёт по лесу, задевает ветку, и… — Юра замолчал. — И я ничего не могу сделать. Только чертить дальше.

Он перевёл дыхание.

— А один раз привели пленного. Белого офицера. Молодой, красивый, похож на Петю. Следователь говорит: «Допроси. Ты свой, офицер, он тебе расскажет». А я смотрел на него и думал: а что, если это Петя? А что, если он сейчас на меня посмотрит и скажет: «брат»? Я не стал его допрашивать. Сказал, что он не в себе, раненый. Его отправили в лазарет. А через три дня его расстреляли. Без допроса. Просто разгружали список.

Голос у Юры сел.

— И я всё время думаю: я его спас или убил? Если бы я его допросил, может, он бы остался жив, пошёл бы к ним служить? А может, его бы пытали. Я не знаю. И никогда не узна́ю.

Он притих. Долго сидел, глядя в огонь.

— А ты знаешь, что мне снится до сих пор? — спросил он едва слышно. — Не война. Не кровь. А шаги. Мерные такие, тяжёлые. Кто-то идёт. Медленно. Ближе, ближе. Сапоги по грязи — шлёп, шлёп. А я лежу и не могу ничем пошевелить. Ни рукой, ни головой. И знаю, что сейчас подойдут эти сапоги, контрольный — и всё. К тому мальчишке, в лесу. Я думал, что перестал бояться. А это просто въелось под кожу. Живёт там. И душит.

Мари молчала. Но Юра вдруг поймал её взгляд и увидел в нём то, чего не ждал. Не жалость. Не ужас. А узнавание. Она не сказала ни слова, но он понял: она знает, что такое не спать от страха. Она тоже живёт с этим. Каждую ночь.

— И ещё я не понимал, почему вы молчите. Почему ни одного письма. Я писал вам сотни раз. А вы молчали. И я думал: может, вас уже нет? Может, я воюю за пустоту? Может, мне не к кому возвращаться?

Мари вздрогнула, но ничего не ответила.

— Под Верденом меня ранило, — продолжал Юра. — Сильно. Осколок в ногу, ещё один в плечо. Я лежал в лазарете, бредил. И всё звал тебя. «Мари, Мари…» А там сестра была. Оля. Она меня выходила. И молчала. Ни разу не спросила, кто ты. А потом, когда я очнулся, сказала: «Найдите её. Чтобы всё было не зря».

Он усмехнулся.

— Я тянулся к ней, но не к ней самой. К свету. К теплу. К тому, что ещё есть в мире настоящее. Она это поняла раньше меня. А один раз налёт был. Бомбили рядом, стёкла выбило. Она на меня сверху упала, закрыла собой. Лежим, а над нами стена сыплется. Я тогда подумал: вот зачем она это делает? Я же никто ей. А она… просто человек. Просто светлый человек.

Юра прервался ненадолго.

— Я не давал ей надежды. Я вообще не думал об этом. Я просто был рядом. Она грела. Но близости не было. Это было бы нечестно — ни по отношению к ней, ни к тебе.

Он поднял глаза на Мари.

— А когда смог стоять на костылях, пошёл искать тебя. И она меня отпустила. Сказала: «Найдите свою Мари». И я даже не спросил, что будет с ней. Просто пошёл.

Мари молчала. Потом тихо спросила:

— А ты её любил?

Юра посмотрел на неё.

— Нет. Я тянулся к ней, как к печке, когда замёрз. Она грела. Но любовь… любовь — это когда без человека не дышишь. А я без тебя не дышал восемь лет. Сам не знал, а не дышал.

Он перевёл взгляд на огонь.

— Я ведь мог тогда, перед фронтом… плюнуть на всё и поехать за тобой. Найти, сказать… Но я малодушно откладывал жизнь на потом. Думал: война кончится, тогда и заживём. Тогда и… — горько усмехнулся он. — Наивный был, дурак. Не знал, что такое война. Не знал, что впереди только смерть и пустота.

— Ты не виноват, — ответила Мари. Голос ровный, но в нём что-то дрожало.

— Нет, Мари, я ошибся. А когда понял — было уже поздно. Я уже был там. И ты была — там, в пустоте, куда я не мог достучаться.

Мари встала, подошла к печи, поставила воду. Развернулась, облокотилась на стену, выдохнув:

— Восемь лет, — говорит она тихо. — А я...

Она не договорила. Юра заметил, как дрогнули её плечи.

— Я думала, ты меня бросил, — сказала она. Голос не слушался. — Думала, забыл. Думала, что я для тебя — так, детство, глупость. Или что ты умер...

Юра хотел встать, подойти, но она обернулась. В глазах — злость.

— Знаешь, отец, когда узнал, он в ярости был. Условие поставил Александру: если ребёнка не случится, я вернусь домой. И я согласилась. Я тоже была наивной дурой. До сих пор не могу отца простить за тот уговор. Может, он и верил... Не знаю, правда, не знаю. Но зря.

Она сжала кулаки.

— А твоя мать хорошо знала Александра... — Голос запнулся. — Подумать только... Как можно не отвечать сыну на фронт?

Юра промолчал. Он не защищал Анну. Не мог.

— Молчи, — предупредила Мари. — Не говори ничего о ней. Не сейчас.

Она отвернулась к окну. Юра не двигался. Он замолк надолго, и Мари не торопила. Но он знал, что надо договорить, надо сказать всё.

— Я не всегда выдерживал, — сказал он тихо. — Бывало. Женщины на постое. Не потому, что хотел именно этого. Просто внутри такая пустота была, что хоть вой, а когда рядом кто-то тёплый, живой… ты на минуту забываешь, кто ты. И где ты. Но потом просыпаешься и помнишь. Ещё отчётливее. И становится ещё хуже.

Это были честные слова, это было правдой. Неприятной, кривой, даже противной. Юра чувствовал на себе внимательный взгляд, но заглянуть в глаза сейчас не пытался. Приговор пусть будет потом, сначала надо было договорить всё.

— И пил тоже. Не так, как Сергей, тот глушил каждый день. А я — когда накрывало. Когда шаги эти снились, когда письма твои снились — те, которых нет, и я просыпался и не мог понять, где явь, а где бред. Когда кровь и абсурд зашкаливали вокруг. Тогда наливал. До дна. Чтобы выключиться. Чтобы не ждать. — Он затих. Не говорил дольше, чем обычно. Сглотнул, скривился, но стал говорить, словно себя пересиливая. — А один раз… до чертей напился. В деревне стояли, свои же круго́м. И вдруг речь их перестал узнавать. Чужая, вражеская. Рванул в избу за винтовкой, всех бы положил. Хорошо, Сергей успел сзади подойти, по голове огрел. — Юра провёл рукой по лицу, будто пытаясь смыть это воспоминание, стереть. — Утром он мне показал: дверь в избу — щепки. Я сам не помнил. Вообще ничего. Только зверскую злость. И думаю: а если б он не успел? Если б я своих положил? И ведь не вспомнил бы даже.

Он всё-таки посмотрел на Мари. В распахнутых глазах было внимание. И что-то ещё, отчего она стала похожа на ту девчонку, с которой они сидели на крыльце. Без защиты и без копья, но с каким-то новым пониманием и ожиданием. Под ложечкой у Юры засосало, пальцы на руке нервно сжались. Он стал растирать их другой рукой и продолжил.

— С тех пор не пью. Боюсь. Не за себя — за других. Потому что когда не помнишь, как что было, то ты уже и не ты вовсе. А кто — неизвестно.

Юра снова не глядел на Мари, только на свои руки и пальцы, не желавшие слушаться. Вспоминать этого не хотелось. Дрова в печке потрескивали — этот звук словно подталкивал его продолжать, в то время как всё остальное в избе замерло, затихло, уступая место этому болезненному разговору.

— И каждый раз после такого… я садился писать тебе. Среди ночи, при коптилке, под обстрелом, неважно. Я писал, чтобы вернуть тебя. Чтобы ты снова стала настоящей. Чтобы я не забыл, как ты смеёшься... — Юра вскинул голову к потолку и прикрыл веки. — Как пахнут твои волосы — помнишь, там, у реки, когда мы сидели на траве и ты смеялась над моей дурацкой историей про гимназию? Я боялся, что забуду и это. Вся жизнь стиралась, словно была не моей или её не было вовсе. И казалось, если я и это забуду... Боялся, что если забуду, то всё, конец, я окончательно стану тем, кем меня сделала война. — Голос его дрогнул. — Я писал, запечатывал и ждал. День, два, неделю, месяц. Иногда доходило до того, что я караулил почту, как пёс, выслуживающий кость. Думал: ну вот сейчас, сейчас она ответит, и я выплыву. Ответа не было. — Юра сглотнул. — Умом я понимал: может, ты и не от того молчишь, что я пишу что-то не то или не так. Но каждый раз казалось: вот сейчас напишу правду, напишу как-то по-другому, расскажу что-то важное — и ты отзовёшься. Но ты не отзывалась.

Он помолчал, вздохнул, но так и не посмотрел на Мари. Кого она сейчас видит перед собой?

— И я думал: может, вас всех уже нет? Может, и тебя, и матери, и всех в живых нет, потому и молчите. А внутри я знал. Знал, что ты есть. Должна быть. Иначе зачем всё? — У него вырвался невольный вздох. — Когда не дожидался в который раз, то падал глубже. А потом вставал и писал снова. Чтобы не забыть, как ты смеёшься. Чтобы зацепиться.

Плечи Юры опустились, будто с него сняли груз. Пожалуй, невозможно всё рассказать. Но он сделал, что должен был.

Мари молчала. По щеке её текла слеза, Мари даже не вытирала.

— А я рисовала, — сказала она негромко. — Чтобы не забыть. Даже когда надежды уже не было. Просто… чтобы осталось что-то хорошее, наверное…

Её голос прозвучал тихо и мягко. Юра посмотрел на неё, обернувшись на эту интонацию, которой не ожидал, и сердце невольно ухнуло. Она умолкла, её взгляд обратился к полу и словно остановился. Речь вдруг стала звучать иначе, глуше и отрывистей.

— Я тебя перестала ждать, — сказала она. — После первого года сказала себе: всё, Мари, его нет, не будет, забудь, не надо вспоминать. Но так и не поверила в это. Рисовала и не верила.

Юра смотрел на неё и не мог отвести глаз.

Мари улыбнулась печально:

— Глупо, по-девчачьи, наивно, да?

— Ты меня ждала...

Она снова пожала плечами, словно говоря: как есть.

Буржуйка потрескивала в тишине. Мари протянула руку и замерла. Юра взял её. Осторожно. Как будто впервые. Так и сидели. Рука в руке. Молча. Потом Мари тихо сказала:

— Я не знаю, что будет завтра. И послезавтра не знаю. Но сегодня — я здесь. Ты здесь. — Она помолчала. — Этого довольно.

— Мы здесь.

Мари уткнулась носом ему в плечо, он не видел её лица. А лёгкие наполнились ароматом её волос — тем самым, который он так боялся забыть. А сейчас запах был живым и тёплым.

За порогом были Кузьмичи, опека. Где-то далеко была Лиза. Но они были здесь.

Юра вдохнул поглубже и почувствовал, как Мари в ответ сжала его ладонь.

За окном метель стихала.