Наследие графского рода · 55. Рассказать, как есть

55. Рассказать, как есть

Метель выла второй день. За окном было бело и глухо: ни дорог, ни соседей, ни надежды, что кто-то скоро приедет. Утром Мари месила тесто, когда дверь распахнулась и на пороге появилась Настя. Маленький сугробик в валенках и платке, только нос торчит, и глаза блестят.

— Тёть Мари, я блинов принесла. Как обещала.

Размотала платок. В чистой тряпице лежала ещё тёплая стопка блинов.

— И книгу, — добавила Настя. — Почистила. Почти как новенькая.

Павел с лавки уже тянул к ней здоровую руку, улыбался во весь рот.

— Настька, давай сюда! Ты глянь, у меня теперь перевязь, как у раненого красноармейца!

Он гордо выставил замотанную руку. Настя подошла, разглядела, потрогала край ткани.

— А болит?

— Немножко, — признался Павел. — Но дядя Юра сказал, терпеть можно. Главное — не шевелить, тогда срастётся как надо.

Настя кивнула, будто всё понимала. Сняла платок, уселась на лавку рядом. Мари поставила перед ними крынку молока, и они принялись за блины. Павел ел одной рукой, Настя помогала, отщипывала кусочки и макала в молоко.

— Вкусно, — проговорил Павел с набитым ртом. — У вас дома такие же?

— У нас погорчее. — Настя сморщила нос. — Мамка муку экономит, больше лебеды кладёт. А эти чистые.

— Ешьте давайте, — улыбнулась Мари.

— Тёть Мари, — сказала Настя, жуя блин, — а мамка велела спросить, не надо ли вам маленькую печку? Железную такую. У нас в сарае стоит, без дела. Говорит, вам с Лидой пригодится.

Мари замерла с ложкой в руке.

— Маленькую печку? — переспросила она. — У вас есть?

— Ага. Дядька с войны притащил, а поставить не успел, уехал и не вернулся. — Настя сказала это ровно, без надрыва, но в глазах мелькнуло что-то быстрое, сразу спрятанное. — Нам с мамой и большой хватает. А у вас вон Лида болеет, Пашка с рукой.

Юра, сидевший у окна, поднялся.

— Я схожу, — сказал он. — Где стоит?

— В сарае у дальней стены. Тяжёлая только, чугунная, наверное.

Настя сидела на лавке, болтая ногами. Валенки она скинула ещё у порога, в избе было жарко натоплено. Мари глянула мельком и замерла. Портянки, в которые были замотаны Настины ноги — тонкие, холщовые, местами протёртые почти до дыр. Сквозь них просвечивала кожа.

— Настя, — сказала Мари негромко, — а чулки у тебя есть? Тёплые?

Настя перестала болтать ногами.

— Были, — сказала она просто. — На муку поменяли. Голодно было.

Она сказала это так же ровно, как про дядьку, просто факт. Мари кивнула, ничего не сказала. Отвернулась к печи, будто поправляла дрова, а сама смотрела в огонь и думала.

Она пошла к Лиде — проверить, как она.

Лида сидела, опираясь на подушки, дышала тяжело, но кашель уже стал другим: влажным, глубоким. В руках у неё были спицы: она вязала Павлу что-то длинное, серое, на вырост.

— Жар никак от меня не отстанет, да? — спросила Лида, глядя на её лицо. — Ты не смотри так. Зато кашлять легче. Авось и пройдёт с метелью вместе.

Мари хотела ответить, но в горле застряло. Только кивнула. Присела рядом.

— Лид, — сказала она негромко. — Настя тут. Хорошая девчушка, светлая. Помогает нам, книгу Пашке принесла, блинов. А сама... я глянула, портянки у неё жидкие. Видно, шерстяное всё поменяли на еду.

Лида подняла глаза от вязанья. Посмотрела на Мари долгим, понимающим взглядом.

— В ящике под лавкой посмотри, — сказала она. — Там серенькие лежат, я Павлу связала, а ему ещё велики. Их дай.

— Лид...

— Бери, говорю. — Лида усмехнулась устало. — Мне теперь вязать — не перевязать. Всю пряжу, что тебе отправляла, отвяжу. Не убудет.

Мари хотела что-то сказать, но в горле встал ком. Только сжала руку тётки и вышла к детям, держа в руках свёрток с чулками. Юра как раз втаскивал в дом буржуйку. Чугунную, круглобокую, с дверцей, что закрывалась с хитрым щелчком. Поставил в углу горницы, подложил под неё лист жести — нашёл в сенях.

— Металл накалится, — объяснил он Мари. — Нужно, чтоб пол не загорелся. Подкинь в печь дров, пока вывод сделаю, выхолодится.

Потом взялся за окно.

— Надо одеялом завесить. Мари, помоги, вдвоём сподручнее и быстрее.

Он вынул раму. Завесили окно одеялом достаточно быстро, но тепло успело улетучиться враз. Юра пытался работать скорее, но понимал, что сделать надо на совесть. Да и знал, что такие печки ставить быстро не получается. Он повозился с трубой, подготовил, чем щели забить, потом уже вставил лист железа с прорезанной дырой, пропустил трубу, щели заткнул ветошью. Руки работали молниеносно, привычно — на войне такие печки в землянках ставили за час, когда вокруг стреляли.

— А стёкла? — спросила Мари, глядя, как он возится.

— Весной вставим, — сказал Юра. — До весны простоим. Нам тепло сейчас нужней.

Мари хотела ответить, но вновь ощутила ком в горле. Только кивнула.

К вечеру буржуйка уже гудела, из её открытой дверцы было видно, как дышат угли: жарко, глубоко, по-настоящему.

Настя засобиралась домой.

— Мамка заругает, — сказала она, запахивая полушубок. — Я ж только на минуточку забежала, а сама вон сколько.

Павел посмотрел на неё, потом на дверь, потом снова на неё.

— Насть, а пойдём Фросю проведаем? — предложил он. — И несушек. Ты же не видела ещё, какие они у нас. Одна рыжая, как твои волосы, только в перьях. И голосистая на всю округу.

Настя замерла на пороге. Видно было, как в ней борются долг и любопытство.

— Ну... если быстро, — сказала она. — А то мамка и правда...

— Быстро! — Павел уже натягивал полушубок поверх перевязи, одной рукой, кое-как. — Дядь Юр, мы с вами?

Юра, собиравшийся в хлев, кивнул.

В хлеву было темно и холодно, но не так, как снаружи. Куры нахохлились на насесте, Фрося встретила их тихим, почти вопросительным блеянием. Павел встал рядом с Юрой, здоровой рукой придерживая Фросю за рога. Коза пыталась ухватить его за рукав перевязи, тянула, будто пробовала на вкус.

— Отстань, — смеялся Павел, отпихивая её. — Настя, глянь, она опять мою руку жуёт!

Настя прыснула.

— Марфа тоже всё жевала, — сказала она. — Помнишь Марфу?

Павел замер на секунду. Марфа. Она осталась только на рисунке, из-за которого дядя Юра тогда и купил Фросю. Для него.

— А Марфу... — начал он и осёкся.

— Съели, — сказала Настя просто. И вдруг в голосе её проскользнула грустинка, которую она пыталась спрятать. — Голодно было.

Павел молчал. Смотрел на Фросю, которая теперь жевала его рукав, живая, тёплая, пахнущая сеном.

— А если опять так будет? — спросил он тихо.

Настя пожала плечами. Грустинка в глазах стала глубже.

— Не знаю. Если голодно будет — всяко бывает.

Павел посмотрел на Юру. Тот стоял у стойла, поправлял сено.

— Дядя Юр, — позвал вдруг Павел. — А ты обещал.

Юра обернулся. Посмотрел на Павла, на Фросю, на Настю.

— Обещал, — сказал он просто.

— И что?

— Значит, не съедят.

Настя хмыкнула, но ничего не сказала.

Мари собрала в лукошко десяток яиц, прихватила крынку молока.

— Это маме передай, — сказала она, когда вышли. — За печку спасибо. И за книгу. И за всё.

Настя взяла лукошко, прижала к себе.

— Тёть Мари, да за что? Мы ж свои.

— Свои, — улыбнулась Мари. — Потому и передай.

И когда Настя уже повернулась уходить, Мари сунула ей в руку узелок, тёплый, мягкий, шерстяной.

— Это тебе, — сказала тихо, чтоб Павел не слышал. — Чтоб ноги не мёрзли. Серенькие. Павлу велики пока, а тебе в самый раз.

Настя развернула край — увидела чулок, связанный из мягкой тёмно-серой шерсти. Глаза у неё сделались большие-большие.

— Тёть Мари... — начала она.

— Беги, — перебила Мари. — Мама заругает.

Настя чмокнула её в щёку и побежала, прижимая к себе лукошко и узелок, спотыкаясь в снегу, загребая валенками. Мари смотрела ей вслед. Потом перевела взгляд на Павла, на Юру, который стоял рядом и всё видел.

— Хорошая девчушка, — сказала она будто себе.

Юра кивнул.

— Похожа на тебя, — сказал он тихо.

Мари обернулась.

— Чем?

— Тем, что своё последнее отдаёт, а говорит: «Нам хватает».

Она хотела ответить, но не нашлась. Только рукавом утёрла щёку, от мороза ли, от чего другого, сама не поняла.

— Мам, а пойдём в дом? — Павел дёрнул её за рукав. — Холодно.

— Иди, — сказала Мари. — Я сейчас. Надо в хлеву прибрать.

Павел посмотрел на неё, потом на Юру.

— Дядь Юр, а вы останетесь? — спросил он.

— Останусь, — сказал Юра. — Ещё воды надо сменить, сена подбросить.

— А можно я с вами? Я помогать буду.

Мари хотела сказать, что холодно, что у него рука больная, но Юра перехватил её взгляд и чуть заметно качнул головой: оставь.

— Можно, — сказала Мари Павлу. — Только не замерзай.

Павел кивнул и остался.

Мари пошла к дому. У крыльца обернулась. Они стояли вдвоём у хлева: Юра с ведром, Павел рядом, что-то говорил, размахивая здоровой рукой. Маленький, в полушубке поверх перевязи, и Юра, высокий, сутулый, слушающий.

В хлеву Юра сменил воду, подбросил сена. Павел топтался рядом, здоровой рукой гладил Фросю по морде.

— Дядь Юр, — спросил он вдруг.

— Да?

— А Настя красивая, да?

Юра не ожидал.

— Ну... симпатичная, — сказал он осторожно. И добавил, соглашаясь про себя с Мари: — Хорошая.

— А мама красивее?

Юра замер с ведром в руке. Посмотрел на Павла. Тот ждал ответа серьёзно, без улыбки.

— Нельзя так сравнивать, Паш, — сказал Юра наконец.

— Почему?

— Потому что каждая по-своему красива. И мама у тебя одна.

Павел подумал. Потом кивнул, будто этот ответ его устроил.

— А ты маму любишь? — спросил он.

Юра поставил ведро. Выпрямился. Посмотрел куда-то мимо, в темноту хлева, где возились куры.

— Люблю, — сказал он тихо.

— Сильно?

Юра перевёл взгляд на Павла. На эту родинку на щеке. На перевязанную руку. На серьёзные глаза, в которых не было ни капли игры.

— Сильно, — сказал он.

Павел кивнул и полез гладить Фросю дальше.

К вечеру Мари вымоталась совсем. Лида заснула после очередного компресса, жар немного спал, но надолго ли, никто не знал. Мари села на лавку, прислонилась головой к стене. Глаза слипались, в висках стучало.

Юра молча подошёл, поставил перед ней кружку с горячим чаем, положил ломоть хлеба. Сел напротив. Она взяла кружку, грея руки. Павел смотрел на неё, потом на Юру, потом снова на неё. В избе было тихо, только дрова потрескивали да ветер выл за окном.

— Дядя Юр, — позвал Павел негромко.

Юра поднял глаза.

— А ты герой? Ты много врагов убил?

Мари вздрогнула, открыла глаза. Юра замер. Посмотрел на неё, потом на Павла.

— Война — это не про героев, Паш, — сказал он тихо. — Это про то, как обычные люди пытаются не сойти с ума. Я не герой. Я просто... вернулся. И теперь моя задача в том, чтобы у тебя и мамы был мирный дом. Это важнее.

Павел подумал, кивнул. Но в глазах остался вопрос. Дети так умеют, спрашивать без слов. Юра понял, посидел молча, а потом заговорил:

— Мне было лет двадцать. Я тоже думал сначала: война — это про героев, про защиту. Про то, как за Родину, за правду. Красиво думал. — Он покачал головой. — А оно не так.

Павел ждал.

— Мы стояли в лесу. Весна ранняя, дождь, грязь под ногами хлюпает. И вдруг — он. Мальчишка. Молодой, совсем как я тогда, растерянный пацан. Смотрит на меня, и я на него. У него в глазах был страх. Не тот, когда бегут. Другой. Когда понимаешь: сейчас или ты, или тебя. И никто не поможет.

Юра замолчал. Павел не торопил.

— Я выстрелил первым, — сказал Юра. Голос сел, стал хриплым. — Не потому, что я сильнее. Не потому, что я прав. А просто потому, что мигом раньше понял: если не я, то он.

Он замолчал. Посмотрел на свои руки. Павел ждал.

— Понимаешь, Паш... я ведь не просто человека убил. Это как уничтожить целый мир. Всё, что тот парень думал, любил, хотел сделать, о чём мечтал, ещё было в нём за секунду до. А после — нет. Только тело на земле. Глаза остановившиеся: ни страха, ни удивления, открытые и пустые.

Юра сглотнул. Павел смотрел, не отрываясь.

— Это страшно, Паш. Не то, что убьют тебя. Страшно, когда ты сам в себе это делаешь. Когда внутри что-то… ломается, и уже не собрать, как было.

Он помолчал. Потом добавил тише:

— Я помню лицо того мальчишки до мельчайших деталей. Первого. А потом... их было много. Это всегда тяжело, но уже... иначе. Знаю, что они были, и как это было, но лица... Я уже не заглядывал в эти миры.

Он вздохнул тяжело.

— Стал другим. Это уже навсегда. Начал относиться к смерти иначе. Неправильно. Словно она — нечто должное и обыденное, привычное, как простуда. Всегда рядом. И иногда — от твоей руки.

Павел смотрел на него, не мигая.

— Только и остаётся — ценить жизнь близких. Не разглядывать смерть чужих миров, не заглядывать в суть. Делить на чужих и своих, чтоб хоть где-то остаться человеком.

Павел молчал долго. Потом спросил:

— А почему нельзя было по-другому? Ну, не стрелять. Уйти. Или сказать ему, чтоб ушёл. Или договориться. Ведь если оба не хотят, зачем тогда?

Юра замер. Как объяснить ребёнку то, в чём сам до конца не разобрался?

— Понимаешь, Паш... это как в реку упасть. Тебя несёт, вода холодная, темно и дна не достать. Ты не плывёшь, тебя несёт. И только голову успеваешь над водой держать, чтобы не захлебнуться.

Павел слушал, не перебивая.

— А на берегу стоят люди, — продолжил Юра. — С ружьями. Если попробуешь вылезти, они стреляют. Если попробуешь к другому берегу, тоже стреляют. Можно только плыть. Туда, куда несёт.

— А кто эти люди? — спросил Павел.

— Свои, — сказал Юра. — Те, кто сзади. Заградотряды называются. Они — чтобы никто не убежал.

Павел нахмурился.

— Как это, свои и стреляют?

— Свои, Паш. Иногда свои страшнее чужих.

Павел молчал долго. Потом спросил:

— А ты видел?

— Видел.

— И что?

— Ничего. Плывёшь дальше. Потому что там выбора нет.

Павел посмотрел на свои руки. На перевязь. Потом на Юру.

— А как же тогда не утонуть?

Юра перевёл взгляд на Мари. Она сидела с кружкой, не шевелясь, слушала.

— Думать о тех, кто на берегу ждёт, — сказал он тихо. — О доме. О тех, кого любишь. И писать письма, чтобы не забыть, что ты человек. Чтобы помнить, как было иначе, какой жизнь может быть, какой должна быть.

Павел кивнул. Помолчал. Потом снова спросил:

— А ты маме писал?

— Писал.

— Много?

— Триста. Может, больше. Я перестал считать.

Павел посмотрел на Мари. Она сидела, прикрыв глаза, но по щеке текла слеза.

— Она не получала, — сказал Павел. — Мама сказала, их забрали.

— Знаю, — сказал Юра. — Теперь знаю.

Павел подумал. Потом слез с лавки, подошёл к Юре и положил здоровую руку ему на плечо.

— Ты вернулся, — сказал он. — Значит, доплыл.

Юра смотрел на него. На этого мальчишку с перевязанной рукой, с родинкой на щеке, с глазами, в которых не было ни капли жалости, только то, что бывает у детей, когда они видят правду и принимают её.

— Вернулся, — сказал он. — Ты прав.

Когда Павел улёгся, Мари ещё долго сидела на лавке, глядя на огонёк в лампе. Юра не уходил, стоял у печи, прислонившись плечом к тёплой стене, и смотрел туда же: лампа была похожа на светлячка. В избе было тихо и тепло. Только дрова потрескивали да за окном метель выла, уже тише, будто уставала за ночь.

Павел завозился, повернулся на другой бок, что-то пробормотал во сне. Рука в перевязи лежала поверх одеяла. Юра поправил, укрыл краем. Мари смотрела на это движение. Как он это делает, осторожно, будто боится разбудить, будто Павел не чужой ему, а свой. Самый свой.

— Он теперь долго будет думать, — сказала она тихо.

Юра кивнул.

— Я тоже.

Она подняла на него глаза.

— Ты про что?

— Про всё. — Он усмехнулся одними уголками губ. — Про то, как объяснять такое детям. Нужно ли, можно ли. Про то, что он умнее меня был сегодня.

Он замолчал.

— Тяжело было? — спросила она.

— Не знаю, — сказал он честно. — По-другому. Раньше я это внутри носил, как камень. Один. А сегодня... он слушал. И вопросы задавал. Такие... на которые я сам себе, наверное, впервые ответил.

Мари не перебивала.

— Сегодня он спросил, и я понял, — продолжал Юра. — Я не думал об этом восемь лет. А он не боится. Он просто спрашивает.

— Он ребёнок, — сказала Мари. — Дети ещё не научились бояться правды.

«А мы научились», — подумалось каждому.

Посидели в тишине.

— Мари, — позвал он тихо.

— Да?

— Я не знаю, как дальше будет. Не могу обещать. Не знаю, смогу ли я... не срываться. Не пугать вас. Но вас я никогда не обижу.

— Знаю. — Она повернулась к нему. — Я разве прошу обещать? Я прошу быть. И пытаться.

— Это одно и то же.

— Нет. — Она покачала головой. — Обещать — это про будущее. А быть — про сейчас. Ты сейчас здесь. Ты с ним говорил. Ты ему правду сказал, хоть и тяжело было. Это и есть — быть.

Юра смотрел на неё долго. Потом кивнул.

— Выходит не так, как надо. А как есть.

— Как есть. Правильно. Честно.

За окном стихала метель. В избе было тепло. Павел спал, и лицо у него во сне было спокойное, будто всё, что он услышал сегодня, не напугало его, а наоборот, уложилось куда-то глубоко. Мари встала, подошла к печи, поправила дрова.

— Ты за Лиду не вини себя, — сказал он вдруг.

Она замерла.

— Что?

— Я вижу, как ты на неё смотришь. Думаешь, это ты её позвала на холод, значит, виновата.

Мари отвернулась.

— Не ты, — сказал он. — Я. Если бы я не сорвался. Если добежал бы быстрее. Может, успел бы.

Она стояла спиной, но он видел, как дрогнули плечи.

— Мы все тут виноваты, Мари. И все тут пытаемся. Лида пытается выжить. Павел пытается понять. Ты пытаешься удержать всех. Я пытаюсь не убить никого.

Она обернулась. В глазах блестело, но она не плакала.

— Наверное, — сказала она. — Страшная у нас жизнь, Юра.

— Другая не далась.

Она усмехнулась, устало, но тепло.

— Пойду спать, — сказала. — Завтра Лиде опять компрессы менять. И кашу варить.

— Я сварю, — сказал он. — Ты спи.

Она посмотрела на него долго. Потом кивнула и ушла за перегородку. Юра остался один.

Сидел у печи, глядел на спящего Павла. Тот во сне подгрёб подушку к себе, и из-под неё выглянул краешек книги. Той самой. «Остров сокровищ». Которую Юра купил тогда, в городе, когда ездили звонить в Петроград. Которую мальчишки отняли, порвали, бросили в снег. А Настя подняла, почистила, просушила и принесла обратно.

Рядом, на табурете, стояла тарелка с недоеденным блином — Павел так и не съел, уснул. И ещё плюшевый медведь, тот самый, которого Володя когда-то купил на базаре, когда они с Юрой ездили за козой и продуктами. Торчал из-за подушки, будто сторожил Павлов сон.

Юра смотрел на всё это. На книгу, которая вернулась. На медведя от Володи. На тарелку с блином.

Невольно улыбнулся.

За окном кружили снежинки. Скоро должно было рассвести.