54. Соль
Мари не спала. Сидела у окна, смотрела, как свет вытекает из-за края земли: серый, больной, зимний. За печкой возилась Фрося, пахло сеном и козьим молоком. Павел спал. Рука у него была замотана ровно, туго. Юра сделал хорошо. По-военному, но хорошо. Она смотрела на сына и вдруг поймала себя на том, что смотрит не на повязку, а на щёку.
Родинка. Маленькая. На левой щеке, чуть ниже скулы. Юрина.
Она знала эту родинку всегда, с детства. Когда они сидели в саду их дома, и он читал ей вслух «Детство» Толстого, она смотрела, как двигаются его скулы и губы во время речи, и эта родинка прыгает в такт словам. Когда он улыбался, она пряталась в ямочку. Когда злился, казалось, она темнела.
Мари рисовала его тысячу раз. И каким он был в гимназии, и дома. Потом, когда он уехал на войну, рисовала по памяти. Не могла не рисовать. Глупо, но с карандашным рисунком он казался ближе, роднее. Протяни руку — и он рядом. «Наивно», — думала она, но это помогало. На всех рисунках эта родинка, на каждом портрете. Она была как подпись. Как печать. Это Юра.
А теперь она у Павла. Почти в том же месте. У сына его отца.
У Александра не было родинки. Ни на щеке, нигде. Только у Юры. И у Павла.
И каждый раз, когда она смотрела на эту родинку, она видела не сына, она видела Юру. Того, кто уехал и кто должен был быть здесь, рядом, женихом, мужем, отцом её сына. У которого была бы та же родинка на щеке их общего ребёнка.
Эти мысли кружились внутри, как вьюга, ещё не складываясь в ясные образы.
Такие же ощущения были, как в первый год войны, когда она мучилась мыслями и ожиданием, когда думала, что он не может нарочно бросить, забыть просто так, предать. Но тишина была. И она убивала медленнее, чем пуля. Когда мысли роятся одна за одной: может, он погиб? Может, ранен? Может, искал, но не нашёл? Придумывалось сто причин, и ни одна не давала ответа.
А потом она перестала придумывать, просто жила. Но с родинкой на щеке Павла. С вопросом без ответа.
И сейчас Юра сидел на завалинке вторые сутки, после того, что вчера сделал, после того как вправил Паше руку, после её слов «уезжай или учись». Сидел и мёрз, потому что не мог заставить себя войти.
Она тоже не знала, как выбраться из этого. Глядела на него, замёрзшего, неприкаянного, и отчётливо поняла, словно ей кто-то шепнул на ухо: неважно. Неважно, почему так вышло. От слабости ли его, от нерешительности. От обстоятельств ли, которые бывают сильнее нас. От войны ли, которая ломает всех. Неважно. Главное, что он здесь, он не уходит, смотрит на неё с Пашей так, будто они — единственное, за что стоит держаться. Он хочет меняться. Для них. Он пытается.
Мари встала, накинула его шинель и вышла к нему.
Он сидел там же. Руки уже чистые, но искусаны морозом до красноты. Смотрел перед собой. На Мари не обернулся. Она села рядом. Близко: впервые почти вплотную, плечом к плечу. Он вздрогнул, но не отодвинулся.
Молчали долго. Снег скрипел под чьими-то дальними шагами — кто-то шёл к соседскому колодцу. Потом Юра спросил тихо, хрипло:
— Мари, ты чего вышла?
— Посмотреть.
— На что?
— На тебя.
— Зрелище невесёлое. — Он усмехнулся криво, одними уголками губ.
— А я весёлого не ищу, — сказала она. — Я восемь лет весёлого не искала. Привыкла.
Он повернулся. Посмотрел на неё в упор. Глаза красные, воспалённые, но внутри уже не провал. Вопрос.
— Ты зачем это делаешь?
— Что?
— Не гонишь. Я вчера... я мог его убить. Василия. Я хотел. Стереть его лицо, уничтожить. Если б не Павел... я бы не остановился.
— Знаю.
— И ты всё равно здесь сидишь.
Она смотрела на его профиль. На щёку. Родинка была там, тёмная на светлой коже.
— У Павла такая же, — сказала она.
Он не понял.
— Что?
— Родинка. На левой щеке. Твоя.
Он замер. Мари видела, как он переваривает. Как до него доходит.
— Словно судьба или насмешка. Не знаю.
Она помолчала. Потом сказала:
— Я рисовала тебя тысячу раз. В гимназии, потом... потом, когда уже здесь была. По памяти. Твоё лицо. Твою родинку. Я думала, если нарисую, может, вернёшься. Глупо.
Он молчал, следя за каждым движением, за каждой эмоцией на её лице. Они ещё не говорили об этом. До сих пор.
— Потом Павел родился, и я увидела её у него. И поняла: ты не вернёшься. А родинка осталась. Как напоминание. Что могло бы быть, если бы ты не уехал. — Голос дрогнул немного, и она опустила глаза. Не хватало ещё разреветься при нём.
— Мари... — начал он.
— Нет, — перебила она. — Ты не понял. Я не про то, что ты виноват или нет. Ты уехал на войну, ты не знал. Я не про вину. Я про...
Она замолчала, подбирая слово.
— Я про то, что я себя ненавидела. Восемь лет. За слабость. За глупые надежды на то, чего ты не сделал. Не вернулся. Не спас. Не был рядом. И каждый раз, когда я смотрела на Павла, я видела тебя. Того, кого нет.
Он сидел, не дыша.
— А теперь ты здесь, — сказала она негромко. Правда давалась сложно, такая простая и такая глупая правда. — И Павел на тебя смотрит и видит... я не знаю, кого. Не врага. Не спасателя. Просто... тебя. И эту родинку видит. И я смотрю и думаю: за что мне это? То ты есть, то тебя нет. То ты возвращаешься, то снова исчезнешь.
Он повернулся к ней, взял за руку. Она не отдёрнула.
— Я здесь, — ответил он так же тихо, но уверенно. — Я не уйду. Не знаю, как с собой быть, как с этим... — кивнул на свои руки, — ...жить. Но я не уйду, если не прогонишь.
Она смотрела на его руку на своей. Тёплая. Живая.
— Знаю, — сказала она. — Ты вчера уже говорил.
— Я повторю. Это я знаю точно. — Он невольно вновь перевёл взгляд с её лица на свои руки. — Я думал, найду тебя, и всё кончится. А оно только началось. Я… не умею по-другому.
— Я тоже не умела. Когда он родился, я сначала даже на руки его взять не могла. Думала, как с этим жить? С ним? С собой? С тем, что было? А потом он чихнул. Смешно так, по-щенячьи. Я его взяла, и уже не хотелось отпускать. Он не его, он — мой. Понимаешь? Ты — это то, что ты делаешь после. Пашку ты вчера спас. Не убил — спас. Это ты сделал, не война, не отец. Ты.
Он посмотрел на Мари просто, по-человечески. Во взгляде уже не было того провала.
— Спасибо.
— За что?
— Ты не даёшь захлебнуться.
— Рано благодарить. Завтра опять будем тонуть. Послезавтра тоже. Может быть, это навсегда.
Он кивнул просто, как принимают приговор. Но не обречённо, а будто подтверждая каждое слово.
— Знаю.
Они сидели молча. Снег падал на их плечи и головы, таял от тепла.
Где-то в избе проснулся Павел. Мари услышала его голос — зовёт:
— Ма-ам!
Она встала, и Юра тоже встал.
— Идём, — сказала она. — Кашу варить.
Он пошёл за ней.
В избе было тепло. Она затопила печь ещё ночью, не могла уснуть. Юра стоял у порога, не зная, куда себя деть. Павел сидел на лавке, разглядывал свою замотанную руку. Увидел Юру, и лицо у него стало другое. Спокойное.
— Дядя Юра, а рука теперь срастётся?
— Срастётся, — сказал Юра. Подошёл, присел рядом. — Больно?
— Немножко. Когда я пошевелю, то больно. А когда не шевелю, не больно.
— Ты не шевели пока. Дня три потерпи.
— Надо врачу показать, — сказала Мари. — Но метель, видно, разойдётся, Валентина не дождёшься…
— Я свожу Павла в больницу, как уляжется, обязательно. — Юра знал, что кость вправлена, но так будет надёжнее и Мари спокойнее.
Павел кивнул. Помолчал. Потом спросил:
— А вы с мамой мириться будете?
Мари замерла у печи, и Юра тоже.
— А что, надо? — спросил он осторожно.
— Не знаю. Вы вчера так долго на улице сидели. Думал, вдруг, ссоритесь.
— Нет, — сказал Юра. — Не ссоримся.
— А чего тогда?
Юра посмотрел на Мари, и она кивнула чуть заметно.
— Мы разговаривали, — сказал он. — О важном.
— Обо мне?
— И о тебе тоже.
Павел подумал. Потом выдал:
— А что?
Паша пытливо вглядывался, пытаясь разгадать настроение и подоплёку.
— Юра расскажет и тебе, но нам надо поесть. И Лиде поставить горчичники.
— Я кашу хочу. Мам, дядя Юра обещал вчера кашу с маслом.
— Обещал, — подтвердил тот. — Сходи к Лиде, я сварю.
Юра встал, подошёл к печи. Мари отошла, освободила место. Смотрела, как он возится с чугунком, как сыплет крупу, как мешает.
Родинка на щеке. Та же. Прыгает, когда он покусывает губы от усердия.
Павел сидел на лавке, смотрел на то, как Юра готовил. Павел уже выбрал. Без матери, сердцем, сам.
— Мам, дядь Юр, вы не забудете рассказать, о чём говорили?
— Не забуду, — обернулся он к брату, но Мари почувствовала, как напряглась его спина и как он собрался, давая обещание.
— А лестницы и книги? Мы поедем к дяде Володе в большой город? — Юра замер с ложкой в руке, посмотрел на Мари, ожидая, что она скажет.
— Поедем, Паш, когда-нибудь обязательно поедем. Ты поправляйся, хорошо?
Юра выдохнул, отвернулся к печи и стал мешать дальше. Мари села на лавку рядом с Павлом, обняла его, стараясь не задеть больную ручку, и смотрела на Юрину спину. Родинка там, на щеке. Она её не видела сейчас, но знала, что она есть. И у Павла есть.
— Мам, — спросил Паша, нарушая тишину, — а дядя Юра теперь всегда с нами будет?
Юра замер у печи.
— Если захочет, — сказала Мари. — И если ты захочешь.
Павел смотрит на него, потом на маму.
— Я хочу.
Юра не обернулся, но было видно, как вновь напряглись его плечи. Как рука с ложкой всё ещё замерли в моменте.
— Доваривай давай, — вывела его Мари из ступора, легко и просто. — Сгорит.
Он начал мешать. Быстро, суетливо — первый раз она видела, чтобы Юра суетился. Павел заулыбался. А за окном падал снег. В избе пахло кашей, теплом, заваренными травами для Лидии и немного веяло неопределённостью, но уже не настоящего, а будущего.