Глава 2. Без объявления войны

Глава 2. Без объявления войны

Демидов ухмыляется самодовольно — хозяин, победитель, может. Что ему моя жизнь? Так, тряпочка, обувь протереть.

Глотаю злые слёзы и сдерживаю Ваську, который прямо-таки рвётся в бой.

— Вась, пожалуйста. Так надо.

Он бросает на меня грозный взгляд и вздыхает.

А Демидов, между тем, движется ко мне походкой сытого хищника. Не сожрёт — натешится вволю.

Сжимаюсь в комочек, а Васька рядом сжимает кулаки. Он не кинется, я знаю. Но мне приятно, что друг готов защищать.

Все готовы. Я вижу это на лицах «гостей», замерших то с вилкой в руке, то с рюмкой у рта.

Демидов поддевает рукой мой подбородок, заставляет смотреть ему в глаза и ухмыляется. Так, словно получил заветное лакомство, и сейчас будет его смаковать.

— Зелёные, значит, — констатирует он.

А у него — синие, чистые, невозможные. У захватчиков и обидчиков не должно быть таких глаз. И таких длинных густых ресниц, будто притрушенных золотой пыльцой по краям.

Гораздо лучше, когда твой враг уродлив и гадок. Так проще ненавидеть.

— Мне нравится, — он продолжает рассматривать меня, как товар на рынке. Вертит, будто куклу. — Со всех сторон. Осталось узнать, какова на вкус.

Он наклоняется и будто нависает надо мной всей своей громадой, подавляет. Обвивает рукой мою талию и нагло впивается в мои губы, бесцеремонно раздвигая их и врываясь внутрь. Нет, я, конечно, целовалась раньше…пару раз… Но… это ведь не поцелуй! Это — оральный секс. Демидов меня сейчас просто публично имеет в рот.

Колочу его по плечам, пытаюсь вырваться, извернуться.

Не даёт, держит крепко, целует до тех пор, пока не наступает угроза умереть от удушья.

Лишь тогда отпускает.

— Сладкая! — нахально лыбится он.

Потом берёт меня за руку, безвольную, сломленную, и ведёт к стульям во главе стола. Вообще-то это место жениха и невесты. Но ему всё равно. У него уплочено, как говорят наши селяне.

Он сажает меня к себе на колени, отводит фату и волосы, и целует в шею. Вернее, кусает, клеймит, следы оставляет. Нарочно. Будто помечает — моя. Дрожу от отвращения и унижения. Но не хочу показывать ему свою боль, прячу глаза, не желаю видеть, как его взгляд тяжелеет похотью.

Не пойму, почему он медлит, почему продлевает мой позор?

— Ну, давайте, — говорит он, обращаясь к собравшимся у нас селянам, — покажите мне класс! Выдайте национальный колорит!

Ага, повеселите барина, холопы, заключаю про себя. Еложу у него на коленях — он тихо рычит мне в ухо:

— Не драконь! Пока рано! — и снова к нашим: — Ну, что же вы сидите? Что за сонная свадьба?

На выручку приходит бабушка:

— А чего изволите, Иван Сергеевич? Есть песни-потешки, частушки, плясовые.

— Вера Никитична, — он знает мою бабушку по имени-отчеству? — а давайте всё! Жгите!

Наверное, никто ещё не поднимал мою бабушку на творчество такими словами. Но она жжёт.

Э-ээх!

Даже мажоры, что приехали с Демидовым, срываются в пляс с выкрутасами и присвистом.

Мне и самой хочется сорваться в пляс под переборы гармошки и наигрыши балалайки. Но меня держат крепко.

Я добыча. Сегодня у меня нет своей воли.

Его руки блуждают по моему телу — трогают, лапают, жмут. Это неприятно и не заводит ничуть.

Я хочу, чтобы всё прекратилось. Я хочу проснуться. Но ночь только началась…

Впрочем, за тем разухабистым весельем, что устраивает моя бабушка, тёмное время суток неумолимо движется к концу…

Когда мой покупатель поднимается с места со мной на руках, уже сереет.

— Где комната?

Машу в сторону дома. Какая разница — где именно это произойдёт? Даже лучше будет, если до моей комнаты мы не доберёмся. Не останется в ней дурных воспоминаний, которые потом ничем не вытравить.

До моей комнаты он меня и не доносит, затаскивает в ту, которую бабушка называет гостевой, швыряет на кровать, нависает надо мной — огромный, распалённый, неотвратимый, как сама судьба.

Мне страшно. Сейчас я уже сожалею, что согласилась на этот фарс с подставной свадьбой и правом первой ночи. Он поиграет со мной, вынет сердце и оставит внутри лишь пустоту. Он разрушит меня. Но ему всё равно.

Вон, как горят глаза.

— Оставьте меня, — прошу жалобно, отползая от него.

Делаю попытку достучаться. Безуспешную.

Потому этот монстр надвигается на меня грозно, подавляет, заставляет сжаться в комок. В глазах — похоть и безумие. Он не привык себе отказывать, не привык слышать «нет». Ухмыляется только:

— Я заплатил за тебя, сладкая. Право первой ночи — моё.

Подтягивает меня к себе за ногу и разрывает лиф платья.

Я зажмуриваюсь крепко-крепко. Не хочу видеть. Хотела бы и не чувствовать. Но ему так не нравится.

— Посмотри на меня, — требует он.

Подчиняюсь. Распахиваю глаза… и тону в ярко-синем океане страсти, восхищения и… нежности?..

Хотя, кажется, я тороплюсь с оценкой эмоций. От нежности так лицо не перекашивает. Это всё неверный свет зарождающегося утра да моя излюбленная привычка принимать желаемое за действительное. Избавляться от неё надо.

Сижу сейчас на кровати — растрёпанная, в разорванном платье, которое с такой любовью шила бабушка, с расставленными в разные стороны ногами, и думаю о том, что человек, купивший мою невинность, может испытывать ко мне нежность?

Ну не бред ли?

Демидов отстраняется от меня, сгибается пополам, плюхается на сундук и шипит сквозь зубы:

— Стерва!

Давлюсь удивлением.

— Я?

Вроде бы ничего дурного ему не сделала. За что меня стервой-то костерить?

— Нет, — сдавленно рычит Демидов, — бабка твоя, ведьма старая!

— Что вы! — оправляю платье, натягивая изуродованный лиф. — Моя бабушка — верующая. Она в церковь ходит. Она никак ведьмой быть не может.

— Может! — он бросает на меня однозначно злой взгляд. — Она подмешала какого-то дерьма в наливку!

И снова сгибается, злобно шипя.

Ситуация, конечно, не располагает, но мне почему-то делается смешно. Он такой большой, сильный, богатый, загибается тут от деревенской наливки. Кому скажи — обхохочутся.

— Уууу… — тянет он, и у меня всю смешливость как рукой снимает.

У? Убить, что ли, хочет, вражина?

И чего вообще на сундуке расселся? У нас тут первая ночь, или что вообще?

— У-у-у… — запинаясь, выдаёт этот великовозрастный детина, и я просто теряюсь в догадках, чего он именно хочет.

Наконец, мой пленитель, видимо, договаривается со своими голосовыми связками и выдаёт грозным басом:

— Удобства, мать вашу, где?

И вот тут я почти поперхаюсь, потому что удобства у нас на улице… Ага, вот так, через много «у». Кажется, эту фразу я произношу вслух, потому что глаза Демидова распахиваются невероятно широко.

— На улице? Это как?

— Так, — пожимаю плечами, — домик такой, деревянный. Дырка в полу.

— Фу, гадость какая, — морщится Демидов. — Вы что тут, в Средневековье, что ли?

Чья бы мычала, хочется съехидничать мне. Уж не вы ли, барин, тут средневековые обычаи самолично возрождать вздумали? Но себя одергиваю, глупостей не говорю.

А вот всякий страх к нему у меня проходит, да и сама ситуация больше не кажется ужасающей. Ну, подумаешь — невинности лишит! Невелика ценность в наши дни. Возможно, мне даже понравится, в конце концов, мужчина он видный, привлекательный.

Господи, Сашка, о чём ты думаешь? Он же купил тебя, как куклу в магазине, так же поимеет и бросит. Нужна ты ему со всем своим тонким внутренним миром сельской библиотекарши!?

— Куда бежать? — неожиданным вопросом прерывает мои мысли Демидов.

— Кому бежать? От кого бежать? — непонимающе хлопаю ресницами.

— Да, блядь, мне! — звереет он.

— Зачем?! — всё ещё не могу врубиться я.

— За надом, дура деревенская! — ревёт он. — Где эти ваши грёбанные удобства?!

— Т-там… — машу рукой в сторону двери и, наконец сообразив, о чём речь, густо краснею: мы ведь едва знакомы, а уже такие интимные подробности. — Домик такой… серый, дощатый…

Демидов поднимается и какой-то шатающейся, полупьяной походкой идёт прочь.

А я кидаюсь к окну, путаясь в порванном платье. Меня неожиданно накрывает дурное предчувствие. Но как оказывается — поздно!

Демидов, разумеется, никогда не видел сельских «удобств», что стоило предположить. А поскольку сам мужчина весьма габаритный, то строение выбирает себе под стать.

Ага — наш курятник.

Когда я подбегаю к окну, из-за дверей птичника уже доносится воинственно-торжествующее кукареканье и отборный четырёхэтажный мат.

Я понимаю: Федосей разбужен, страшно зол и вышел на тропу войны.

Оседаю на пол, хватаясь за голову…

Дальше всё несётся, как в дешёвом водевиле: из курятника вылетает Демидов, весь всколоченный и в перьях, за ним с грозным кудахатаньем мчится, распушив крылья, Федосей… Петух у нас — настоящий господин и повелитель курятника: большой, важный и очень гордый. А главное — терпеть не может, когда кто-то без спросу вторгается на его территорию. Тут он спуску не даёт.

Вот и сейчас — а я снова высовываюсь в окно и наблюдаю эту картину маслом — Федосей подскакивает, громко хлопает крыльями и клюёт Демидова точно в мягкое место.

Мат стоит такой, что уши реально сворачиваются в трубочку.

— Уберите эту мерзкую тварь! — вопит двухметровый мужик, удирая от разъярённого петуха.

Путь Федосею перекрывает один из мажоров, что приехали сюда вместе с Демидовым.

— Ваня! Ёб твою мать! Я щаз его пристрелю! — и выхватывает пистолет.

Настоящий или нет — мне не разглядеть. Видимо, и не мне — тоже. Потому что между зло кудахчущим птицем и новоявленным стрелком кидается бабушка. Расставляет в стороны руки и начинает причитать:

— Ой, что ж это делается?! Сначала внучку, кровиночку, чести девичьей лишили, теперь последнюю животинку убить собираются! Ой, рятуйте, люди добрые!

Воет бабушка искусно, мастерски, даже Станиславский крикнул бы: «Верю!» У парня аж глаз подёргиваться начинает. Оружие он, разумеется, прячет и даже руки вверх поднимает, видать, от греха подальше.

Но опаздывает. Клич брошен самой Никитичной! Поэтому люди добрые поднимаются из-за столов, смыкают ряды. Кажется, подзабыл Демидов, что сейчас — не крепостное право, и пусть у нас народ бедный и удобства на улице, но мы гордые и привыкли встать друг за друга стеной. На том наше село уже сколько лет держится.

Чего там просил господин-олигарх? Традиций? Национального колорита? Кажется, сейчас тебя покажут, Ваня, древнюю русскую традицию — драка на свадьбе.

Потасовка выходит знатная.

И пока наши селяне гоняют мажоров вокруг дома, Федосей запрыгивает на капот одной из машин — они на двух приехали — и топчет его вовсю, нещадно портя дорогую краску своими когтями. Выглядит он немного-немало, как предводитель народного бунта, бессмысленного и беспощадного.

Селяне загоняют богатеев в их дорогие тачки и радостно улюлюкают. Но Демидов последнее слово оставляет за собой — высовывается в окно и орёт:

— Вы у меня ещё попляшете! Ой попляшете! По-настоящему! Я ваше дерьмовое село с говном смешаю! Бульдозером сравняю! Вы ещё попомните, твари, как над Иваном Демидовым глумиться! В ногах ползать будете!

Дорогие машины, ревя моторами, наконец, срываются и уносятся прочь, и вот тогда-то бабушка падает, как подкошенная, и рыдает безутешно и горько. Должно быть, ломается внутри у неё пружинка, которая заставляла всё это время держаться и паясничать.

Вылетаю из дома белой птицей, мчусь, путаясь в длинных юбках, падаю рядом, обнимая единственную и драгоценную. Она поднимает руку, кладёт сухую шершавую ладонь мне на щёку и прижимает голову к своему лбу.

— Эх, Сашка-Сашка, — бормочет она, между всхлипами, — делов мы тут натворили. Чую, аукнется нам. Ой, аукнется.

Я не хочу думать — чем, как и когда. То, что во власти Демидова воплотить все его угрозы, — я даже не сомневаюсь.

К нам подходит Василий, поднимает бабушку с колен:

— Что ж вы, Вера Никитична, себя не жалеете! — и ведёт в дом.

Я плетусь следом.

Соседки разбредаются по двору — убирают разор, который натворили тут, когда гоняли мажоров. Надо бы помочь, но я не могу.

Сил нет. Из меня словно душу вынули, а тело прокрутили в стиральной машинке, измочалили, измордовали.

Я не знаю, сколько так сижу. На краю сознания ощущаю, как подходит Василий и набрасывает мне на плечи свой пиджак.

— Замерзла же! Так и простыть недолго! — беззлобно ворчит он.

А моё состояние прострации и не думает прерываться. Смотрю на суетящихся людей, на втоптанные в грязь цветы и порванные венки… и будто ничего не вижу.

Кажется, солнце уже выбралось в зенит и вовсю жарит.

А мне всё равно.

У меня случилась явная передозировка эмоциями…

Но судьба, должно быть, решает, что пока что мне мало. Находит способ взбодрить — настойчивая трель телефона врывается в моё зависшее сознание.

Поднимаюсь, бреду туда, где заходится аппарат, снимаю трубку, подношу к уху, нервно накручивая провод на палец.

— Алло…

— Здравствуйте, это Пётр Викторович…

— Пётр Викторович? — я усиленно припоминаю знакомых с таким именем.

— Вы же Александра Павловна Урусова?

— Да…

— Так вот, я лечащий врач вашего дедушки… Павла Семёновича…

Это действует, как холодный душ. Да что там — как ушат ледяной воды. Аж плечами передёргиваю, норовя её стряхнуть.

— Да… Что с ним?

Связь, как назло, рвётся, в трубке — шипение и помехи, но я различаю:

— Стало хуже… на аппарате… всё плохо…

Бросаю трубку, не дослушиваю, потому что меня шарахает осознанием: Демидов начал мстить и ударил по самому больному!