57
За спиной прозвучало вежливое покашливание.
Я обернулась. В дверях, придерживая рукой косяк, стояла тетушка. Она смотрела не на меня — на портрет, который я поставила на стол.
— Машенька... — ее голос дрогнул. — Что это?
Она подошла ближе, взяла портрет в руки, поднесла к свету. Я молча смотрела, как она разглядывает его — то хмурясь, то с изумлением вскидывая брови.
— Господи, — восхищенно прошептала Елизавета Ивановна. — Какое сходство... Глаза как живые, волосы — словно сейчас шевельнутся. Это же ты, Машенька?
— Я, — подтвердила я, улыбаясь.
— Такой талант, такое мастерство... Я давно не видела ничего подобного. Смотришь — а лицо на нем будто дышит. Только... тут ты такая взрослая, строгая. А раньше все ресницы опускала, смущалась, — она подняла взгляд на меня. — Кто писал?
Выдержав паузу, я сказала:
— Вы его знаете, тетушка. Это господин Мещерский.
Она замерла с округлившимся в удивлении ртом. И я увидела, как в ее расширившихся глазах медленно переворачивается, складывается и обретает форму внезапное понимание.
— Мещерский, — повторила она недоверчиво.
Я молча кивнула.
Она, помолчав, добавила шепотом:
— Тот самый?
Я снова кивнула.
Охнув, тетушка тяжело осела в кресло. Портрет оказался у нее на коленях. Она снова уставилась на него, провела пальцем по рамке — осторожно, точно боясь испортить.
Я протянула ей шкатулку, которую все еще держала в руках.
— Смотрите, тетушка. Он смог выкупить у Мишеля мои аквамарины, те самые, которые папенька мне в приданое приказал отдать. Не представляю, как это ему удалось.
Елизавета Ивановна всхлипнула. Причем так громко, что я от неожиданности вздрогнула и чуть не выронила шкатулку. Тетушка прижала платок к губам, по ее щеке покатилась слеза.
— Подлец! Ах, каков подлец твой Мишель! — выдала она дрогнувшим голосом, в котором смешались и гнев, и возмущение, и непонятное мне чувство вины. — Узнал, значит, что мы с твоей маменькой подали жалобу, чтобы через суд тебе фамильные драгоценности вернуть. Решил продать, пока постановление не вышло.
— Значит, Станислав зря потратился? — я почти с отвращением взглянула на камни. На это свидетельство, что Барятинский до сих пор портит мне жизнь. — Мишель бы все равно их вернул?
— Станислав? — тетушка бросила на меня проницательный взгляд.
На ее лице мелькнуло удивление, переросшее в понимание и какую-то странную, фатальную обреченность. Казалось, ей только что вынесли приговор и теперь ведут на расстрел.
Не понимая, что с ней происходит, я уже открыла рот, чтобы спросить, не болит ли у нее чего, как она вдруг снова всхлипнула и вслед за тем залилась слезами, плача навзрыд и сморкаясь в платок.
Я оторопела, застыла со шкатулкой в руках, не зная, что делать. То ли служанок с сердечными каплями звать, то ли бежать за доктором.
— Ах, душенька моя, — с трудом разобрала я сквозь рыдания. — Как же я перед тобой виновата! Это я мать твою уговорила за Барятинского тебя замуж отдать. Сомневалась Мария Федоровна, не нравилась ей его репутация. Поговаривали, он игрок и кутила. Но я настояла. И богатый, и роду знатного, а что кутила, так кто не кутил в молодости? Мой вон тоже, за юбками волочился, но как поженились — все, забыл про актрисок своих. Я думала, и у вас с Мишелем так будет. А оно вон как вышло. Прости ты меня, дуру грешную!
И всего-то? Господи, а я чего только уже не надумала!
Мне захотелось рассмеяться от облегчения. Но тетушка рыдала взахлеб, и было видно, что она очень серьезно воспринимает все, что случилось.
И это ей еще никто не сказал, что ее племянница в действительности умерла. Что брак, на который они возлагали надежды, стал ее могилой.
Прежняя я, та, какой была в прошлой жизни, не удержалась бы и раскрыла всю правду. Чтобы эта женщина знала — ее чувство вины оправдано, она своими руками отправила племянницу в ад под названием «семейная жизнь». Так пусть же теперь страдает до конца своих дней!
Но новая я — та, в которой смешались и чувства Мари, и мои собственные — была выше мелочной мести.
Искренняя любовь и признательность к Елизавете Ивановне заставили меня тихо отставить шкатулку и опуститься на колени перед креслом. Я взяла ее руки в свои.
— Нет тут вашей вины, тетушка, — заверила я, целуя теплые, мягкие пальцы. — И маменьку я ни в чем не виню. Я сама, добровольно, пошла за Мишеля. И сама виновата, что не вышло из меня покорной жены, как он ожидал. Не смогла я его полюбить. Другой в сердце.
— Мещерский твой? — судорожно вздохнула она, промокая слезы платочком.
— Он, тетушка.
От признания в груди стало тепло. А еще появилась особая легкость, словно та часть Мари, которая еще оставалась во мне, сбросила тяжелую ношу.
Тетушка перестала рыдать, хотя еще всхлипывала, совершенно не стесняясь проявления чувств. Высморкавшись, она долго и тяжело смотрела на меня, обдумывая все, что услышала. Взвешивала, измеряла.
Наконец решительно кивнула.
— Тогда пусть приходит. Посмотрю, так ли серьезны его намерения, как твои чувства.
Я не сдержалась. Бросилась ей на шею, обняла и прижалась к мягкому, пахнущему духами плечу, на мгновение становясь той девчонкой, какой была в свои двадцать лет.
— Спасибо, тетушка, — прошептала в кружево ее воротника.
— Полно, Машенька. Полно, — вздохнула Елизавета Ивановна, дрожащей рукой провела по моей голове.
Оставшись одна, я сразу же села за стол. Обмакнула перо в чернила и замерла, раздумывая, что написать.
«Милостивый государь» — слишком холодно. «Дорогой Станислав» — слишком смело для женщины, которая только вчера была замужем за другим.
Я зачеркнула первый лист, смяла, отбросила в сторону. Второй пошел туда же — слова выходили казенными, будто я писала прошение государю, а не мужчине, с которым собиралась связать свою жизнь.
Третий лист был отодвинут так же, как первые два, и я взялась за четвертый, решив зайти с другой стороны.
Все равно ведь не знаю, где Станислав остановился в Петербурге. Не знаю, есть ли у него свой угол или он снимает комнату где-то на окраине. Не знаю даже, остался ли он в городе или уехал, получив отставку.
Значит, снова придется передавать письмо через брата. Он все это время был нашим связным.
«Дорогой Саша...» — вывела я твердым почерком, уже не сомневаясь.
Писала быстро, почти без помарок. О синодском решении — коротко, о том, что жива и здорова. И в самом конце, почти небрежно, будто между делом:
«Передай, пожалуйста, господину Мещерскому, что я буду рада видеть его у тетушки в ближайший приемный день».
Потом достала маленький конверт без вензелей и гербов, подписала: «Станиславу Мещерскому». Внутрь вложила небольшую записку: «Я получила вашу посылку. Спасибо. Моя тетушка Елизавета Ивановна хочет с вами познакомиться. Ждем вас в четверг, после обеда».
Перечитала.
Сухо получилось, даже слишком. Но иначе — нельзя. Слишком много чужих глаз, слишком много опасностей. Письмо могут перехватить, прочитать, использовать против меня. Или против него.
Вложила записку в письмо брату, чтобы не светить имя получателя, и все запечатала.
Позвала Груню и протянула ей конверт:
— Это нужно передать князю Березину. Лично в руки. Не слуге, не через лакея. Самому.
— А где его искать, барышня?
Я на секунду задумалась.
— У цесаревича. В Зимнем. Дежурит, наверное, или при свите. Постой у входа, спроси. Скажи, что от сестры.
— А если не пустят?
— Пустят, — сказала я с уверенностью, которой, однако, не ощущала. — Скажи, что дело семейное, важное. Но если не выйдет, принесешь письмо обратно. В чужие руки никому не давай, поняла?
Груня кивнула, пряча конверт за пазуху.
— Поняла, барышня… как же тут не понять.
Дверь закрылась. Шаги затихли.
Я осталась одна.
Сидела, глядя на собственный портрет, на мерцающие в свете свечей аквамарин. И внутри поднималась волна предвкушения.
Теперь, свободная от всех обязательств и уз, я тихо грезила о спокойном семейном счастье с любимым мужчиной. Тем самом счастье, которое в прошлой жизни оказалось мне недоступно.
— Приходи, — прошептала я в пустоту. — Пожалуйста, приходи.