Глава 20. Демьян

Глава 20. Демьян

Подарок для Алёнки я забрал несколько дней назад и надёжно спрятал в своём кабинете, запертым на ключ. Теперь заветная, обёрнутая в тёмно-синюю бархатную бумагу коробочка ждала своего часа где-то между историями болезней и отчётами, в самом надёжном месте, какое только можно придумать.

В этом году нам, можно сказать, сказочно повезло с графиком. Тридцать первого декабря Алёнка заканчивает сутки и утром будет дома. И первого января мы оба свободны. Впервые. Без больничных стен, без телефонов, которые могут разорваться в любую минуту, без этого вечного цейтнота. Только мы, наша ёлка и это долгожданное спокойствие.

А сегодня на горизонте маячил новогодний корпоратив. Моя дорогая и хитрая жена ловко от него отмазалась, даже не особо скрывая свою радость — она сегодня на смене, да и вообще сказала, что не любит такие массовые сборища. Я её прекрасно понимал. Я и сам их не люблю, но заведующий — фигура социальная, приходится присутствовать, кивать, выслушивать стандартные поздравления и делать вид, что мне так же весело, как и всем. Хотя, если честно, единственное, что меня сейчас интересовало — сможет ли Алёна между осмотрами и экстренными вызовами заглянуть на этот «огонёк». Отец дал добро: если в отделении будет тихо, персонал может ненадолго отлучиться.

Пока сижу в ожидании начала в украшенном актовом зале, народ потихоньку собирается. Преображённые. В костюмах, в вечерних платьях, с укладками и макияжем «по полной программе». Смотрел на это яркое шевеление и ловил себя на мысли, что единственное лицо, которое мне по-настоящему хотелось бы здесь увидеть, было сейчас в хирургическом отделении и, возможно, как раз добивалась той самой тишины, чтобы иметь возможность сюда спуститься.

И в какой-то момент спину начало ощутимо печь. Не сложно было догадаться, чей прицельный взгляд пытался меня подпалить. Солнцева. В ярко-красном платье, которое даже платьем-то назвать было сложно — скорее, это были несколько кусочков ткани, художественно прикрывающие самые стратегические места. Макияж — боевая раскраска на максимум, волосы уложены с претензией на голливудскую звезду. Она поймала мой взгляд и тут же послала многообещающую, томную улыбку. Я мельком окинул её фигуру абсолютно нейтральным, клиническим взглядом, будто осматривал интересный экземпляр рентгеновского снимка, и так же спокойно отвернулся.

Не цепляло. От слова «совсем». И это было даже не усилием воли, а каким-то внутренним, органическим переключением. Все мои датчики, радары и прочие системы оповещения уже давно, бесповоротно и с огромным удовольствием работали только на одну-единственную женщину в моей жизни. На ту, что сейчас была далеко отсюда, пахла не духами, а антисептиком, и чей подарок ждал своего часа у меня в кабинете.

Зал постепенно наполнялся, гудел приглушёнными голосами и звоном бокалов. Отец уже стоял на сцене, постукивал по микрофону, вызывая эхо, и готовился к своей традиционной, отточенной за годы речи. Ровно в восемнадцать ноль-ноль он начал. Громко, торжественно, с теми самыми знакомыми до боли оборотами, которые я слышал уже, кажется, целую вечность: «труд нелёгкий», «вы — наша гордость», «сплочённый коллектив» … фоном, привычным и предсказуемым.

Где-то в середине его пламенного обращения дверь в зал тихо приоткрылась, впустив лёгкий сквозняк и двух новых гостей. Вошли они. Алёна и Тёма.

Он сиял, как перегруженная новогодняя гирлянда, готовая вот-вот перегореть. И на голове у него красовалась та самая шапка-колпак, которую Алёнке подарил пациент. Видимо, всё-таки выпросил. И судя по его до неприличия довольной физиономии, он гордился этим трофеем как ребёнок, заполучивший самый лучший подарок под ёлкой.

Алёна стояла рядом с ним, но чуть в стороне, прислонившись к стене, будто стараясь стать её частью. Привычно держалась в тени, без лишнего шума, без каких-либо попыток привлечь к себе внимание. Уставшая, бледноватая, в своём обычном рабочем халате, накинутом на плечи, — и такая невероятно, до боли знакомая и красивая.

И я, поймав её взгляд через головы коллег, вдруг понял, что абсолютно перестал слышать отцовскую речь. Что вообще перестал воспринимать что-либо, кроме того, как внутри, в самой груди, становится тепло и светло, будто кто-то зажёг там тихую, но неугасимую лампу.

Отец тем временем плавно, с профессиональной лёгкостью, перешёл к следующему пункту своей торжественной программы — вручению благодарственных писем. За «добросовестный труд», «высокий профессионализм» и всё в таком духе. Я за своей картонкой уже сходил — всё как обычно: имя, печать, размашистая подпись отца. У меня таких грамот уже набралось с добрый десяток. Можно было бы собирать коллекцию, как почтовые марки, и выставлять сериями. Каждый год одно и то же, даже формулировки из года в год не менялись, будто их заготовили оптом ещё в прошлом десятилетии.

Вручали почти всем — методично, по алфавитному списку. Кто-то принимал награду с лицом героя-передовика, кто-то — с виноватой, смущённой улыбкой, кто-то — с показной, наигранной важностью. Я мысленно уже прикидывал, сколько времени займёт вся эта церемония, чтобы по её окончании незаметно слинять обратно в отделение. И вдруг — голос отца, громкий, чёткий, намеренно выделяющий имя из общего списка:

— Ярцева Алёна Александровна.

Он сделал небольшую, театральную паузу, давая имени прозвучать.

— Молодой, но уже талантливый и перспективный специалист. Проявила исключительное хладнокровие и профессионализм в критических ситуациях, стабильно демонстрирует высокий уровень подготовки.

Я на секунду замер. И она тоже. Алёна резко подняла глаза, словно не сразу поверив, что речь идёт именно о ней. И в тот же миг густо, по-девичьи покраснела — быстро, резко, до самых мочек ушей, как это бывает, когда человек действительно не привык быть в центре внимания и не ожидает его. Она не играла в смущение, не изображала скромность — она просто была собой, застигнутой врасплох этой нежданной публичностью.

И всё же, сделав короткий вдох, она пошла вперёд. Немного неуверенно, с тем самым едва заметным движением плеч, когда всё естество хочет сжаться, стать меньше, спрятаться, но воля заставляет держаться. И в этот самый момент зал зааплодировал. Сначала робко, с нескольких сторон, потом — увереннее, громче.

Тёма хлопал с такой неистовой яростью, что его трофейный колпак едва не слетел с головы. Артур, притаившийся за колонной, отчаянно засвистел. Несколько медсестёр из отделения хлопали искренне, с открытыми, добрыми улыбками. Было, конечно, и формальное, вежливое хлопанье — по инерции, для галочки. И была особенно звенящая тишина — там, где сидела, идеально выпрямившись, Диана Солнцева.

Я буквально услышал, как скрипнули её зубы, сжатые за безупречной, натянутой улыбкой. Лицо её оставалось маской полной невозмутимости, спина — выпрямленной в струнку, но тонкий, холёный подбородок дёрнулся. Её в этом году не отметили. Ни благодарственного письма, ни даже мимолётного упоминания. И вряд ли это осталось незамеченным ни для кого в зале, и уж тем более — для неё самой.

А я смотрел на Алёну. На свою жену. В своей простой рабочей форме, с неброско заколотыми в спешке волосами, с прямой, но такой хрупкой на вид спиной и той самой, знакомой мне, внутренней собранностью. Уставшую, без намёка на макияж, но невероятно, до предела настоящую. В ней не было ни капли пафоса, ни грамма позы — только та самая, глубокая, сдержанная и упорная сила. Та, что не требует к себе внимания, не рвётся вперёд, но всегда, неизменно его заслуживает.

И в тот момент я чувствовал, как из самой глубины поднимается что-то огромное, тёплое и гордое, что расправляет плечи и заставляет держать голову выше. Как дико, до боли в груди, хочется встать и сказать на весь этот зал, глядя в глаза каждому: это моя жена. Она — моя. И я горжусь ею так, как не гордился никем и никогда за всю свою жизнь.

Через пару минут после того, как она, слегка смущённая, вернулась на своё место у стены, Алёна бесшумно исчезла, растворившись в дверном проёме. А ещё через минуту следом за ней, словно по команде, вылетел Артём. Я лишь успел заметить, как он на ходу срывает с головы тот самый красный колпак и, смяв его, засовывает под мышку. Видимо, кого-то привезли. И Алёнка — конечно же, не раздумывая, — понеслась спасать мир. По-другому она просто не могла.

Отец тем временем заканчивал всю эту торжественную тягомотину, и народ, наконец-то освобождённый, потянулся к фуршетным столам. Шампанское полилось рекой, закуски начали стремительно исчезать. Я планировал поторчать здесь ещё минут тридцать, чисто для галочки, соблюсти формальности, а потом тихо смыться домой — как раз к тому времени, как у Алёнки закончится смена.

Ко мне подходили коллеги, другие заведующие, мы обменивались рукопожатиями и дежурными фразами. Один из них с одобрительной ухмылкой сказал, кивнув в ту сторону, где только что стояла Алёна:

— Хорошенькая у тебя жена, Ярцев. Поделишься рецептом завоевания? Ведь толпы за ней ходили, а выбрала тебя.

Я посмотрел на него абсолютно невозмутимо и так же спокойно ответил:

— Это авторская методика. И она работает только для моей жены.

Он понимающе хлопнул меня по плечу и двинулся дальше. Но в одиночестве я оставался недолго. В какой-то момент ко мне подплыла Солнцева, которая, судя по блеску глаз и нетвёрдой походке, уже изрядно накачалась игристым. Её улыбка больше напоминала оскал.

— Что, Ярцев, — сипло прошипела она, подходя так близко, что я почувствовал запах алкоголя, — серая мышь настолько хороша в постели, что ты её сразу в ЗАГС потащил? Или у неё есть другие таланты, которые не видны посторонним?

Я медленно поднял на ее взгляд, не меняя выражения лица, и так же спокойно, без единой нотки угрозы в голосе, ответил:

— Не боишься, что за такие слова я тебе прямо сейчас шею сверну?

Она пьяно ухмыльнулась, покачиваясь на каблуках.

— Ой, какие мы грозные! Прямо боюсь-боюсь...

Я посмотрел ей прямо в глаза, холодно и пристально, и сказал, отчеканивая каждое слово:

— Знаешь, почему вокруг тебя всегда так много мужиков?

Она замерла, и в её взгляде мелькнуло ожидание. Она явно ждала дешёвого комплимента, очередной порции внимания.

— Просвети́ меня, — выдохнула она с намёком на кокетство, которого в её состоянии уже не получалось.

— Потому что ты — легкодоступная, — произнёс я с ледяной чёткостью. — Короткое платье, вызывающий макияж, каблуки, на которых еле стоишь. Всё кричит сразу: «У сучки течка, её можно завалить». Ну или так, поюзать пару раз для сброса напряжения. Быстро и без последствий.

Её лицо исказилось от ярости. Она прошипела, обнажив зубы:

— Ну и сволочь же ты, Ярцев! Ты...

Я не дал ей договорить, перехватив инициативу, мой голос оставался ровным и страшным в своём спокойствии.

— А есть другие женщины. Ради которых ты готов не то, что горы свернуть, а полюса поменять местами. Их не «заваливают». Их любят. И самое главное — их уважают. С такими — строят семьи. А не трахаются в подсобке после корпоратива.

Она замахнулась, чтобы съездить мне по лицу, но я легко перехватил её запястье, сжав так, что она болезненно передернулась.

— Ты подонок, Демьян! Скотина неблагодарная!

Я не отпускал её руку, и мой взгляд стал абсолютно плоским.

— Не забывайся, Солнцева. Ты прекрасно знаешь, что будет, если я по-настоящему войду в состояние гнева.

Я разжал пальцы. Она, огрызаясь, резко дёрнула руку назад.

— Пошёл ты к чёрту! — выдохнула она, пошатываясь.

— Уже иду, — парировал я. — Только не в том направлении, куда ты меня послала.

Развернувшись к ней спиной, я твёрдым шагом направился к выходу из зала. Не к черту, а к Алёнке. Она уже должна была переодеться.

Новый год мы встретили вдвоём, тихо и по-семейному. Со всеми атрибутами — с селёдкой под шубой, оливье, которое Алёнка делала с каким-то особым, только ей известным секретом, и, конечно, с бокалом шампанского.

Ровно в полночь, под бой курантов, я преподнёс ей свою бархатную коробочку. Она развернула её, и в её глазах вспыхнули те самые искорки, ради которых всё и затевалось.

— Это... мне? — прошептала она, касаясь пальцами изящного кулона в виде сердца, обвитого стилизованным фонендоскопом.

— Тебе, маленькая, — я нежно поцеловал её. — С Новым годом!

Алёнка в долгу не осталась и вручила мне свой подарок — тяжёлую, солидную ручку, будто я не заведующий отделением, а какой-нибудь нефтяной магнат. Ещё и с гравировкой — «Ярцев Демьян Олегович». Просто и со вкусом.

Почти до часа ночи она простояла у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу и глядя, как над городом рвутся в небеса разноцветные салюты. Она улыбалась, а в её глазах светились яркие, чистые эмоции, от которых на душе становилось тепло и спокойно.

Первого января съездили к родителям — поздравить, нагуляться по хрустящему снегу. Отец натопил баню, нажарил шашлыка. Было просто, душевно и по-настоящему красиво.

А дальше жизнь снова вошла в свою привычную колею. Потому что у обычных людей — новогодние каникулы, а у нас — работа. Причём, как всегда, напряжённая. И когда праздники наконец закончились, я, кажется, радовался этому больше всех на свете. Алкогольные реки иссякли, последние остатки оливье были благополучно доедены, и отделение наконец-то вздохнуло полной грудью, вернувшись к нормальному, рабочему ритму.

Но только не Алёнка. В последние несколько дней она ходила погружённая в себя, замкнутая, практически не улыбалась. Словно вернулась та самая Алёна из сентября — отстранённая, с каменной маской на лице, за которой скрывалась целая вселенная боли. Я, конечно, пытался её разговорить, осторожно буравил взглядом, шутил — но всё разбивалось о невидимую, но прочную стену. Что-то случилось, а что именно — я понять не мог.

И вот сегодня она вообще передвигалась по квартире как призрак — бесшумно, не оставляя следов своего присутствия. Завтрак поковыряла, но так и не съела ни кусочка, даже чай оставила нетронутым. А потом и вовсе начала собираться.

Я опёрся плечом о дверной проём в гардеробной и молча наблюдал, как она натягивает джинсы.

— Алёнка, куда ты? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Что случилось?

Она не повернулась, продолжая застёгивать пуговицы.

— Мне нужно отъехать. Я ненадолго.

Такой ответ меня, мягко говоря, не устроил. Я подошёл ближе, положил руку ей на плечо и осторожно развернул к себе.

— Куда ты собралась? — спросил я уже тише, без нажима, но настойчиво.

Она опустила глаза, её пальцы сжали край толстовки. Она помолчала несколько томительных секунд. Потом сказала, очень спокойно, почти без интонации, будто сообщала о прогнозе погоды:

— Сегодня годовщина смерти... моих родителей. Мне нужно на кладбище.

В этот момент я про себя вы матерился. Беззвучно, но от всей души. Ты баран, Ярцев. Полный, непроходимый баран. Женька тогда приносил бумаги из опеки, я сам их держал в руках — даже на дату не посмотрел. Просто не связал. Не подумал.

Вслух я сказал только одно, обхватив её холодные пальцы своими ладонями:

— Я отвезу тебя. Подожду в машине столько, сколько нужно.

Она не стала спорить, только кивнула быстро, коротко, будто не хотела, чтобы я увидел, как у неё дрогнули губы и на глаза навернулись предательские слёзы.

Примерно через час мы остановились у ворот Восточного кладбища. Аленка держала в руках два букета — красные и белые розы, купленные по дороге в первом же попавшемся ларьке. Собравшись с силами, она тихо сказала, не глядя на меня:

— Сходи со мной, пожалуйста.

Я просто кивнул и вышел из машины.

Кладбище я всегда считал самым страшным местом на земле. Не потому, что оно мёртвое — как раз наоборот, оно слишком живое. В каждой плите, в каждой фотографии, в каждом ухоженном или, наоборот, заброшенном участке жила боль. И боль эта принадлежала не мертвым, а живым. Тем, кто приходил сюда, чтобы вспомнить, поплакать или просто постоять в тишине.

Долго идти не пришлось. Могила родителей Алёны оказалась недалеко от входа, практически у самого забора. Один памятник на двоих. Одна дата смерти.

Алёнка молча расставила цветы в вазоны — отцу красные, маме белые. Я стоял рядом и смотрел на фотографию. На меня с плиты смотрела очень красивая женщина с потрясающими, живыми и добрыми глазами. Эти глаза я видел каждый день — они были у Алёнки. А вот всё остальное — линия подбородка, форма лица — она явно унаследовала от отца, чьё изображение было рядом.

Я стоял и просто молчал. Что я мог сказать? Какие слова имели бы тут цену?

Заговорила она сама, голос у неё был ровный, но какой-то отстранённый, будто она читала доклад о чужих людях:

— Знаешь, я ведь сама поставила им этот памятник. Когда начала работать санитаркой, откладывала почти год с каждой зарплаты... Когда они... погибли, я ведь даже попрощаться не смогла. Их похоронили без меня. Только через несколько месяцев директор детдома узнала номер участка и привезла меня сюда. Она считала, что это неправильно... что я не... не попрощалась с ними.

Она на несколько секунд замолчала, глядя куда-то поверх памятника, а потом продолжила, и в её голосе впервые появилась трещина:

— И это было самое... ужасное. Ведь полное понимание приходит только тогда, когда ты стоишь у могилы и осознаёшь, что это... всё. Они больше не вернутся. Никогда.

Я просто приобнял её за плечи, чувствуя, как она вся напряглась, а потом медленно расслабилась, приняв это молчаливое утешение. Слова здесь были бы бессмысленны и неуместны. Всё, что я мог — это быть рядом. Быть её опорой.

И знаете, что больше всего бросалось в глаза? Кроме Алёны, сюда, судя по всему, никто не приходил. Когда могилу навещают несколько человек, это всегда видно — следы, ухоженность, свежие цветы от разных людей. А здесь... здесь кроме нас никого не было. Никогда.

И тут вдруг на верхний край памятника села белая голубка. Красивая, ухоженная, с тёмными глазами-бусинками. И села она ровно над фотографией её мамы, словно присела отдохнуть именно там.

Я всегда был скептиком. Никогда не верил ни в знаки, ни в приметы, ни в загробную жизнь. Врачебная практика и трезвый ум напрочь отучили от мистики. Но в этой тихой, внезапной картине — уставшая девушка, молчаливые могилы и эта белая птица на фоне серого зимнего неба — было что-то... необъяснимое. Что-то, что заставляло если не поверить, то хотя бы замереть и задуматься.

Остаток дня прошёл как-то скомкано. Алёнка была в себе, замкнутая, ушедшая в свои мысли. Я не лез к ней с расспросами, не пытался развеселить или отвлечь — ей нужно было просто пережить этот день, пропустить через себя эту боль. Где-то глубоко внутри неё до сих пор жила та самая маленькая девочка, которая безумно скучала по своим родителям и сегодня в полной мере ощутила всю глубину этой потери.

Вечером мы, как обычно, готовились ко сну. Она пристроилась у меня на плече, а я, лёжа в темноте, молча водил ладонью по её спине, чувствуя под пальцами тонкую, хрупкую лопатку. И вдруг в тишине прозвучал её голос, тихий, но очень чёткий:

— Дёма...

— Что, маленькая моя? — так же тихо отозвался я.

Она сделала небольшую паузу, будто собираясь с духом, и выдохнула:

— Может быть… нам попробовать… родить ребёнка?

Я замер на мгновение. Совсем. И не потому, что испугался или засомневался. Просто я не ожидал, что она сама, так скоро, после всего пережитого, созреет для этого шага. Она тем временем продолжила, и в её голосе послышалась неуверенность:

— Просто… эта голубка сегодня… Мне показалось… будто мама дала своё благословение. Я понимаю, что это, наверное, звучит как бред, но…

Я повернулся на бок, чтобы лучше видеть её в полумраке, и крепко прижал к себе, ощущая, как бьётся её сердце.

— Ты ведь знаешь, Алёнка, — начал я, и голос мой прозвучал чуть хрипло от нахлынувших чувств, — что я — за. Всеми руками и ногами.

— Просто я поняла, что очень хочу этого, — прошептала она, пряча лицо у меня на груди.

Я обнял её ещё сильнее, целуя в макушку, и сказал то, что давно уже жило во мне как несомненная, не требующая обсуждений истина:

— Я тоже хочу, Алёнка. Ты даже не представляешь, как сильно я этого хочу.