Глава 1. Дорога на Урал.
Дом Ветровых стоял на крутом берегу Оки, в самом конце Верхневолжской набережной. Большой, двухэтажный, с резными наличниками и яблоневым садом, спускавшимся к воде. Летом здесь пахло яблоками и рекой. Зимой — дымом и снегом. А теперь — весной 1873 года — в доме была суета. И страх.
Я стояла у окна своей комнаты — маленькой, но уютной, с видом на сад — и смотрела, как внизу, во дворе, идёт какая-то непонятная жизнь. Слуги выносили сундуки. Мать, Елена Дмитриевна, стояла на крыльце, прижимая к себе младших — Настеньку и Поленьку. Митенька, шести лет, болезненный и тихий, сидел на ступеньках и смотрел на всё это широко раскрытыми глазами. А старший сын, Николая, и тётка Варвара остались, чтобы вести дела. Остались, чтобы сохранить то, что ещё можно было сохранить. Остались, потому что кто-то должен был остаться. Кто-то должен был держать дом. Кто-то должен был ждать.
— Живее! Живее! — покрикивал он. — До Карагайской путь неблизкий! Надо до холодов успеть!
Карагайская. Казачья станица. Где-то на Урале. Отец говорил о ней с таким восторгом, будто это была не глушь, а земля обетованная. «Там золото под ногами! Там казаки, вольные люди! Там всё будет!» Мать крестилась и молчала. Я слушала и не верила. Ни одному слову.
Я смотрела на отца и чувствовала, как в груди поднимается что-то тяжёлое. Не злость. Не обида. Что-то хуже. Бессилие. Я знала: он не слышит. Ни меня. Ни мать. Никого. Он слышит только голос в своей голове. Тот, который зовёт его на Урал. Тот, который обещает золото. Тот, который шепчет: «Иди. Там твоё богатство. Там твоя жизнь. Там всё, о чём ты мечтал».
За окном шумел сад. Яблони стояли в цвету — белые, как невесты. Ветер с реки шевелил лепестки, и они падали на землю, как снег. Я смотрела на них и думала: «Вот так и жизнь. Цветёт. Потом падает. И никто не помнит». В горле першило. Голова кружилась. Я болела уже неделю. Сначала думала — простуда. Потом — жар. Мать поила меня малиной, парила ноги, но легче не становилось. А отец... отец ничего не замечал. Он видел только Урал. Золото. Клад.
— Аглаюшка, — в комнату вошла мать. Усталая, с красными глазами. Она плакала ночами, я слышала. — Ты как?
— Плохо, маменька, — честно сказала я. — Горит всё.
Она потрогала мой лоб. Вздохнула. Взяла за руку.
— Может, отложим? — прошептала она. — Скажу ему. Он поймёт.
— Не поймёт, — я покачала головой. — Ты же видишь.
Мать опустила глаза. Знала. Мы обе знали. С тех пор как отец вернулся из своей последней поездки на Урал — год назад — он стал другим. Сначала просто задумчивым. Потом — странным. Начал говорить о золоте, о кладах, о каких-то «людях, которые знают». Потом начал видеть сны. Каждую ночь ему снилась одна и та же гора. Пещера. Малахитовые стены. Голос, который звал его по имени. «Илья... Илья... Иди ко мне... Тут твоё богатство...»
Он просыпался в холодном поту. Шёл к иконам. Молился. Но утром снова говорил о Урале. Снова — о золоте. Мать крестилась и шептала: «Бес в него вселился. Бес».
Я тогда не верила. Теперь — не знала, чему верить. Я — Аглая Ильинична Ветрова, двадцати лет. Купеческая дочь. Образованная, читала книги, знала французский. Но что я знала о жизни? Ничего. Я выросла в тепле, в достатке. А теперь меня везут на край света. Больную. Умирающую.
— Аглаюшка! — в комнату влетел отец. Радостный, возбуждённый. — Собирайся! Выезжаем через час!
— Батюшка, — я попыталась улыбнуться. — Я слаба. Может...
— Слаба? — он нахмурился. Подошёл. Потрогал лоб. Рука была холодная. — Горишь. Ну ничего. Доедем — вылечим. Там воздух другой. Там горы. Там... — он замолчал. Глаза загорелись тем самым огнём, которого я боялась. — Там всё будет. Всё. Понимаешь? Всё.
Он вышел. Хлопнул дверью. Мать заплакала. Я обняла её.
— Ничего, маменька, — прошептала я. — Доедем. Вылечусь. Всё будет хорошо.
Я не верила в это. Ни на грош. Но надо было её успокоить.
К вечеру мы выехали. Три подводы. Кибитка для отца с матерью и младшими. Телега для вещей. И ещё одна — для сундуков, корзин, узлов. Я ехала в кибитке. Лежала на подушках, укрытая тулупом. Мать сидела рядом, держала меня за руку. Настенька и Поленька жались к ней. Митенька спал в углу, свернувшись калачиком. Маменька крестилась и шептала молитвы. А отец... отец сидел напротив, смотрел в окно и улыбался. Как будто видел что-то, чего не видели мы.
— Батюшка, — прошептала я. — Что ты там видишь?
Он обернулся. Глаза блестели.
— Золото, Аглаюшка, — сказал он тихо. — Целую гору золота. Оно ждёт меня. Я чувствую.
Я закрыла глаза. И поняла: он не в себе. Совсем не в себе. И никто не может его остановить. Ни мать. Ни я. Ни даже Господь Бог.
Дорога на Урал — это не просто путь. Это проверка на прочность. Если ты не растерял зубы, трясясь в кибитке по «щебенке», значит, ты уже наполовину уралец.
Мы ехали долга дорога утомляла. Я болела с каждым днём сильнее. Жар выжигал меня изнутри. Я почти не ела. Почти не пила. Мать поила меня отварами, но они не помогали. Отец злился. Торопил ямщика. «Быстрее! Быстрее!»
А я смотрела в окно. И видела. Видела, как меняется мир. Сначала были поля. Широкие, золотые, с жаворонками в небе. Потом — перелески. Берёзовые, светлые, как девичьи сны. Потом — леса. Тёмные. Густые. Сосновые. Они начинались сразу за Волгой и тянулись до самого горизонта. И чем дальше мы ехали, тем темнее они становились. Темнее. И глуше. И тише.
Я смотрела на них и чувствовала: что-то меняется. Не только за окном. Во мне. Что-то просыпается. Что-то древнее. Что-то, чего я не знала в своей прежней жизни. Может, это была болезнь. Может, жар. А может — Урал. Он звал. Он ждал. Он смотрел на меня сквозь сосны. И я смотрела на него. И понимала: мы связаны. Давно. Крепко. Навсегда.
Мать сидела рядом. Держала меня за руку. А я... я таяла. Как свеча. Медленно. Но верно.
Этот бесконечный путь не закончился, мы свернули с тракта на просёлочную дорогу. Лес стал гуще, темнее. Сосны превратились в великанов, которые смотрели на нас свысока. Птицы замолчали. Даже лошади начали нервничать. Мать прижала к себе сестёр, тётка начала шептать молитву.
— Тише, родимые, — шептал ямщик, натягивая вожжи.
Я выглянула в окно. И замерла. Лес стоял стеной. Тёмный, молчаливый. Он не пропускал свет. Не пропускал звук. Он просто стоял. И смотрел. Я чувствовала его взгляд. Тяжёлый. Древний. Как будто лес знал что-то, чего не знали мы. Как будто он ждал. Давно ждал. И вот — дождался.
А потом жар стал невыносимым.
Он поднялся откуда-то изнутри — как вода в затопляемом подвале. Медленно. Но неотвратимо. Я почувствовала, как горло сжимается. Как глаза застилает пелена. Как руки становятся чужими. Мать что-то говорила. Трясла меня. Кричала. Но я уже не слышала. Слова плыли. Как в тумане. Как во сне.
А потом стало темно.
Не просто темнота — густая, вязкая, как смола. Я падала в неё, и не было ни дна, ни стен, ни звука. Только жар. Он выжигал меня изнутри, как печь. Я горела. Я умирала. Я знала это точно — так, как знаешь, что пришло время. Не спрашиваешь, не споришь. Просто принимаешь.
Аглая Ильинична Ветрова, двадцати лет. Купеческая дочь. Больная. Умирающая. Она умерла где-то на дороге между Нижним Новгородом и Карагайской станицей. В кибитке. На руках у матери. От жара. От болезни. От того, что отец потащил её на Урал больную.
А я... я была Таисья Петровна Кокорина. Геолог. Восемьдесят лет. Я умерла в маленькой квартире на окраине Екатеринбурга. С котом на груди. С каменным цветком на подоконнике. Я любила Бажова. Верила в Хозяйку. Всю жизнь ходила по Уралу с молотком и рюкзаком. И умерла в одиночестве.
А потом — темнота. Горячая. Вязкая. Я падала. Или горела. Или и то и другое.
А потом я увидела свет. Белый. Яркий. Он залил всё. И в этом свете я увидела девочку. Маленькую. Лет пяти. В яблоневом саду. Она бежала по траве. Смеялась. Мать звала её: «Аглаюшка! Домой!» А она не хотела. Она хотела ещё. Ещё немного. Ещё чуть-чуть.
Свет померк. Девочка исчезла. А я осталась. В темноте. Одна.
А потом темнота треснула. Как яйцо. И я вывалилась. В свет. В боль. В холод. В жизнь.
Я очнулась в кибитке. Ее трясло. Пахло дымом и соснами. Но что-то было не так. Тело было не моё. Молодое. Слабое. Чужое. Я попыталась пошевелить пальцами. Получилось. С трудом. Но получилось. Я открыла глаза.
Рядом сидела женщина. Немолодая, с усталым лицом, в тёмном платке. Она держала меня за руку и плакала. За ней — двое детей. Девочки. Испуганные. Напротив, у окна — мужчина. Крупный, с бородой. Отец. Он смотрел на меня и молчал.
— Аглаюшка, — всхлипнула женщина. — Доченька, ты меня слышишь?
Аглаюшка. Аглая. Значит...
Я попыталась заговорить. Горло саднило. Голос вышел хриплый, чужой, молодой:
— Пить...
Женщина вскинулась.
— Пить! Она пить просит! Илья Петрович, она в сознании!
Мужчина обернулся. Посмотрел на меня. В глазах — ни радости, ни облегчения. Только раздражение. Как будто я мешала ему. Как будто я — помеха .
— Ну, слава Богу, — буркнул он. — Жива. Значит, доедем.
Женщина поднесла к моим губам ковш с водой. Я сделала глоток. Ещё один. Вода была тёплая, отдавала железом. Но это было лучшее, что я пробовала в жизни.
— Где... — прошептала я. — Где мы?
— На Урале, — ответила женщина. — Уже почти доехали до Карагайской. Аглаюшка, тебе лучше, недели в жару. Мы думали, не выживешь.
Всю эту длинную дорогу, в жару. В теле девушки, которая умерла. Я закрыла глаза. И поняла. Поняла то, что не хотела понимать.
Я — не Аглая. Я — Таисья. Я умерла в своей квартире в Екатеринбурге. А потом... потом что-то произошло. Моя душа вошла в тело этой девушки. Молодой. Больной. Умирающей.
Я выжила. Но Аглая — нет. Аглая умерла. И теперь я живу в её теле. В её времени. В её семье.
«Вот тебе и сказки Бажова, — подумала я. — Вот тебе и Урал. Ты попала, Таисья Петровна. Попала по-настоящему».
Я снова закрыла глаза. И стала слушать. Просто слушать. Кто они? Куда едут? Что происходит?
— Илья Петрович, — услышала я голос матери. — Она снова горит. Надо остановиться. Надо врача.
— Нет врача, — отрезал отец. — Мы в лесу. До Карагайской ещё день пути. Потерпит.
— Да как ты... — мать всхлипнула. — Да что ж ты за человек!
— Молчи! Я знаю, что делаю! В станице будет врач. И дом. И золото. Всё будет. Потерпит.
Я слушала их спор. И понимала: этот человек убьёт их всех. Своей одержимостью. Своим золотом. Я должна выжить. Ради матери. Ради сестёр. Ради братьев. Ради себя. Я должна выжить.
Жар заливал меня, как волна. Я снова проваливалась в темноту. Но теперь я знала: я выживу. Я — Таисья. Я — геолог. Я — сильная. Я выживу.
Очнулась я уже ночью, на постоялом дворе. Это был большой деревянный дом, пропахший дымом и щами. Я лежала на лавке, укрытая тулупом. Мать сидела рядом, держала меня за руку и плакала. Сестры спали в углу. Митенька — тоже спал, А отец... Отца не было.
— Где батюшка? — прошептала я.
Мать вздрогнула.
— Ушёл, — сказала она, и голос у неё дрожал. — С хозяином разговаривать. Про клад. Про золото. Аглаюшка, что с нами будет? Он же не в себе. Он же...
Она замолчала, потому что в дверях появился хозяин — здоровенный мужик с бородой.
— Вы откель будете? — спросил он, вытирая руки о фартук.
— Из Нижнего Новгорода, — ответила мать. — В Карагайскую едем.
— Дело хорошее, — кивнул мужик. — Только у нас тут свои законы. Не суйтесь в горы без надобности. Места у нас глухие. Всякое может случиться.
Мать перекрестилась. А я лежала и слушала. И думала: «Вот оно. Началось. Я попала. В чужое время. И теперь мне придётся в нём выживать».
Вернулся отец только под утро. Пьяный. Счастливый. Глаза горели.
— Нашёл! — закричал он с порога. — Нашёл человека! Он знает, дорогу! Завтра едем!
Мать заплакала. Сестры проснулись и испуганно смотрели на него. А я лежала и думала: «Этот человек убьёт их всех. Надо что-то делать. Но что? Я — не Аглая. Я — Таисья. Я — геолог. Я — старая. Но я жива. И я должна их спасти».
Утром мать подошла к хозяину.
— Скажи, мил человек, — спросила она тихо. — Где тут можно дочку полечить? Она горит. Три недели. Мы думали — выживет. А она всё горит. Может, знахарь есть? Или врач?
Хозяин посмотрел на неё. Потом на меня. Долго смотрел. Потом сказал:
— Есть тут один. Ведьмак. Живёт на отшибе. Глаза у него разные. Один — карий. Другой — зелёный. Люди его боятся. А я скажу: он лечит лучше любого врача. Только…
— Что? — спросила мать.
— Только он не всем помогает. Только тем, кого сам выберет. Но вашу дочку, я думаю, возьмёт. Больно уж плоха.
Мать перекрестилась. Отец нахмурился.
— Ведьмак? — переспросил он. — Бесовщина. Не пущу.
— Илья Петрович, — мать встала. Голос у неё был твёрдый. — Дочка умирает. Мы завезём её по дороге. Ведьмак вылечит — потом заберём.
Отец открыл рот. Закрыл. Посмотрел на меня. Потом на мать. Потом опять на меня. Что-то в его глазах дрогнуло. Может, страх. Может, совесть. Может, просто усталость.
— Ладно, — буркнул он. — Вези. Но если он её обидит — я его из-под земли достану.
Мать не ответила. Она уже собирала меня. Укутывала в тулуп. Брала тёплые вещи. Шептала молитву. А я лежала и смотрела в потолок. И думала: «Ведьмак. Глаза разного цвета. Карий и зелёный. Как у кота. Как у моего кота. Того, что остался в другой жизни. В другой квартире. На подоконнике».
Мы вышли во двор. Запрягли лошадь. Отец с остальными поехал вперёд — в Карагайскую. А мы свернули на лесную тропу. К ведьмаку.
Я закрыла глаза. И стала ждать. Скоро. Скоро мы приедем. К тому, у кого глаза разного цвета. К тому, кто, может быть, спасёт меня. Или погубит. Или изменит всё.