6. Круговорот
– Я ведь и брата сгубила. И отца. И мужа, – прорвало молчавшую теперь днями Аксинью. Вдвоем с матерью склонили они головы над узорчатым покрывалом.
– Дочь, не дури. Есть на тебе вина… Но не ты же виновата, что Степка строгановский к тебе приставал…Что муж изменял… Что сотворит такое… И себя сгубил, и Федю нашего. – Анна долго молчала. – А отца я угробила. – София удивленно переводила взгляд с матери на дочь и обратно.
– Ты? Матушка, о чем ты?
– Я ж рассказала ему, греховодница, про отца Василисы. С тех пор он и меня ненавидеть стал, все простить не мог.
– О чем? Матушка! – Аксинья оборвала себя на полуслове и посмотрела на мать. Склонившаяся голова под ветхим платком, выбившаяся седая прядь… Ее фигура согнулась, как отцветшие травы под осенними ветрами.
Анна
Родители Анны перебрались в Казань вместе с тысячами других русских людей по приказу Иоанна Грозного. Покоренное Казанское ханство стало частью России, по городам да поселкам татарским стали заселять русских.
Петр, простой скорняк, бобыль, женщин не любил с самой юности, но перед молодой и хваткой Василисой не устоял. Так появились на свет Анна и ее брат Федор. Не дожив до пяти лет, брат умер во сне, тихо и мирно.
Нюта осталась в семье одна, но забалованной не была. Долго и трудно устраивалась семья в чужом городе – и избу хорошую справить, и скотиной обзавестись, и поставщиков грамотных найти.
Уже двенадцатилетней Анна была посватана за Василия, лихого, чубатого соседского парня. И родителям он, работящий ученик гончара, был по нраву, и самой девушке не противен. Дело шло к свадьбе.
Повадился к Петру сын боярский. То соболь на шапку ему нужен особой выделки, то горностай на опушку плаща женушке. Положил глаз на Нюту – коса до колен висит, глаза глубокие, взор с поволокой, брови соболиные, грудь высокая. Тайком от родителей приносил гостинцы ей – то петушка на палочке, то колечко серебряное, то пряник фигурный.
– Любить тебя буду, Аннушка, холить и лелеять. Поселю тебе в хоромы расписные, будешь, как королевишна, там сидеть да пряники грызть. Украшу тебя как паву, птицу прекрасную, будешь в жемчугах да яхонтах, в нарядах распрекрасных. Жену старую постылую в монастырь отправлю, а ты мне сыновей нарожаешь.
Слушала Нюра речи медовые и таяла. Позволила увезти себя в домик на краю города, нежилась там в руках сына боярского несколько дней, и честь свою девичью забыла, и родителей. А потом… увез он ее домой, к родителям и пропал бесследно. Где девке молодой найти в большом городе боярина и к ответу его призвать? Ничего Нюта родителям не рассказала, порота была жестоко да посажена под замок для острастки.
Через месяцок поняла она, что боярское семя проросло в ней пышным цветом. Выход один – к знахарке идти и зелье просить, чтоб вытравить ублюдка. Сжалилась старуха над расстроенной девкой, продала ей зелье за копейку и строго напомнила:
– Три капли утром, три капли вечером, и покинет твое тело младенец. Сразу будь готова, боль тебя ждет адская, цепляется дитя за жизнь как может. Может, передумаешь еще, молодая да красивая, найдешь отца своему байстрюку. Ты и жизни можешь лишиться… Думай, девка.
Через месяц была назначено венчание Нюты и Василия. Девушка надеялась, что месяца достаточно, чтобы избавиться от ребенка и выздороветь. Каждое утро вытаскивала пузырек из укромного места Анна и смотрела на него, не решалась выпить грязновато-зеленую мутную жидкость.
Сыграли уже свадьбу, Анна и веселиться не могла. Все зудело, крутилось в голове: «Выпить… вытравить дьявольское семя».
Жить молодые стали с родителями Анны, и ладно сложилось их житье-бытье. Муж то ли не понял, что жена его не дева, то ли скрыл это знание от Нюты. Все бы хорошо, если бы не…
Два денька пообнимала она мужа своего. Кляла себя, дуру, за то, что пошла за сыном боярским, ввергла себя в грех. Зачем, если муж законный, венчанный куда лучше полюбовника? И статен, и темноглаз, и любит ее безоглядно, и смотрит, как на богатство какое невиданное.
Проплакав всю ночь, решилась Анна выпить зелье. Три капли утром. Три капли вечером. Все, как говорила бабка, а толку нет. Еще три капли утром выпила для верности.
Упала без чувств Анна на пол, нашли ее и на лавку положили. Три дня трясло ее в лихорадке, кровь застилала глаза, болели все внутренности так, что забывала Анна обо всем, хотела одного – освободиться.
Та самая старуха пришла, посмотрела, понимающе хмыкнула. Промолчала ведьма, ничего не сказала о причине болезни.
– Давайте каждый день, – протянула порошок в тряпичном свертке. – Молитесь за рабу грешную Анну.
Потихоньку Анна стала выкарабкиваться из бездны. Бледная, шатающаяся, с ввалившимися глазами, Нюта бродила по избе. Ребенок тело ее не покинул. Уцепился за мать так, что никакое зелье не в силах было оторвать его.
– Сестру муж любит богатую, а жену – здоровую, – вспоминали родители Нюты присказку, – а твой Василий холит и лелеет тебя, счастливицу.
Родилась дочь маленькой, нездоровой и крикливой. Сколь ни пыталась Анна отыскать в себе данную природой материнскую любовь к ребенку, приголубить девочку – ничего поделать не могла. Как ни взглянет на нее, так вспоминает обманщика, отца ее, дни болезни, оставшиеся в красном тумане.
Соседки злобились:
– Не выживет заморыш! Вон синюшная какая!
Молока у Анны не было. Без козы соседской не выкормила бы Василису. Держала дочку на печи в овчине. Дочка не умерла, но была чахлая, хлипкая с виду. С печи постоянно писк доносился. Анна с ног сбивалась, чтобы успеть и мужа накормить, и ребенка обиходить.
Много Анна с ней намучилась, да забрюхатела почти сразу вторым. Он родился сильным, крепким, на радость родителям.
Не зря они переехали на Пермскую землю, хорошо здесь сложилась их жизнь. Ни разу больше Анна ни словом, ни делом не обманула своего ненаглядного мужа. Рожала ему детей, вела хозяйство, помогала во всем, слушалась, как господина своего, и хранила тайну.
* * *
– Матушка, тяжело тебе пришлось… Вот что… Василиса-то!.. Страшно мне, – бормотала Аксинья, пронзенная жуткой мыслью. – Все в роду нашем безрассудно поступают… грешно…
– Все? Ты о чем, доченька? Хотела я тайну с собой похоронить и сейчас жалею, что рассказала.
– Это ведь ты? Дверь той ночью открыла… Когда к Григорию…
– Я. Сама не пойму, как решилась. Пожалела тебя, дочка.
В светелке скрипнули половицы под невесомыми шагами. Софья слышала каждое из слов, обнаживших прошлое свекрови. Она медленно прошла мимо родственниц. Софья уставилась на Анну так, будто хотела проткнуть ее взглядом. «Тихая, тихая… Мышка. А ишь как злобно смотрит-то. Крысой зубастой», – промелькнуло усталое в голове.
* * *
Зима выдалась ранней и морозной. Пичуги мерзли прямо на лету. Дров уходило много – благо запасливый Василий оставил семье полную поленницу. Бабы старались поменьше во двор выходить, чтоб избу не выстудить и самим не заморозиться.
В середине декабря Аксинья внезапно ожила. Драила полы, перестирывала все подряд ослабевшими руками.
– Что это с тобой, дочка?
– Надо избу готовить. Совсем мы ее, мамушка, запустили.
– К чему готовить-то? – Анна вздрогнула. Дочь ума лишилась.
– К рождению.
– Кого? Кто рожать-то будет?
– Ребенка. Брюхатая я. Не видно что ль?!
– Ты-ы-ы?!
– От Строганова, видно, ребенок будет. И крепко в животе сидит…
Мать так и осела на лавку и только и вымолвила:
– Чудны дела твои, Господи! А я и не углядела. – перекрестилась на образа и умиротворенно вздохнула.
– Сбылись слова Феодосии, матушка.
– А что, Аксиньюшка, сказала-то она тебе? Ты ведь так никому не призналась толком, – встрепенулась София.
– Сказала, что с мужем детей не будет. А от кого другого – рожу. Вот и получилось. От любви ребенок не зачинался. От злобы да мести…
– Зачем ты так говоришь, Аксинья! Ребенок всегда в радость.
– Да?! Не от мужа законного, а от полюбовника ребенок тоже радость?! Как по-твоему? – гневно напустилась на невестку Аксинья, будто тихая Софья в чем виновата была.
– Ты потише будь, – урезонила мать. – Ребенок от мужа твоего законного, по-другому и думать не смей. Отправили Григория на каторгу – дело иное. Вырастим… Добра накоплено много. С голоду не помрем.
Аксинья вспоминала, как носила она детей от Гриши, детей, которым не суждено было явиться на свет – берегла себя, как тонкостенный кувшин. С радостью гладила свое пузо, ощущая, как зарождается в ней жизнь. Муж обнимал ее, заботился – даже ведра из рук выхватывал!
Сейчас же первые три месяца она и не чувствовала ничего, уйдя в горе свое неисчерпаемое, не замечая зреющей внутри новой жизни. Потом увидела, как проступает живот на исхудавшем теле, ощутила другие, знакомые уже признаки, вспомнила, как мучительно рвало ее на крыльце темницы.
Долго она хохотала сама с собой, будто умалишенная.
– Зачем мне строгановское отродье? Как растить без мужа ублюдка-то?
Тайком от матери и Софьи зелье себе сварила. Выбрала наивернейший рецепт. После рассказа матери кольнуло сердце. Ее ребенок, ее кровь. Кто отец – неважно. Дело десятое.
Холодная зима заканчивалась, выкосив изрядно народ в Еловой. Голод и липнущие болезни не оставили шансам малым и старым. Умер староста Гермоген, усохший до самых костей; умер бортник Иван, подцепивший грудную болезнь; умерла древняя бабка Матрена; родами чуть не ушла к праотцам Зоя, своего новорожденного сына сберечь она не смогла, померло двое деток растерявшей щеки Дарьи Петуховой. Умерла старшая сестра Аксиньи, Анна вместе с двумя младшими детьми. Каждая семья отдала свою дань поганой зиме.
В Соли Камской ушли на небеса родители зловредного Никиты, его двухлетняя дочь. Не пощадила смерть детей приказчика, отца Михаила и еще сотни три солекамцев.
Еловским старостой стал бондарь Яков. Деревенские не возражали: прижимистый, спокойный, он оживлялся только на кулачных боях. Яшка Петух был старше всех деревенских мужиков, хоть не исполнилось ему еще пятидесяти лет. Никого он сроду не обижал, был справедлив и умел договориться и с дьяками, и с целовальниками, и с лихими казаками.
Аксинья глотала слезу: отец должен был стать старостой деревенским. Мудрый, дальновидный, любивший старину русскую… Все судьба…
* * *
Прикрыв стыд широким сарафаном, а греховное нутро – покорностью, шла Аксинья на поклон. Она брела до Александровки, медленно передвигала распухшие ноги, которым малы стали вытертые сапоги. Давно, целую жизнь назад дорога была быстрой и веселой, с шутками, смехом, песнями. С гордо поднятой головой.
Вздохнула Аксинья о тех счастливых днях, о беззаботной Ульянке. Пышное тело истлело давно, а душа корчилась в адских муках.
– Прости нас, Господи Всемогущий!
Вскоре показалась деревушка. Бедностью веяло от каждого ветхого домишки. Уцелевшие собаки лаяли тихо и неохотно. Незнакомая баба с подозрением уставилась на Аксинью. В голодные и неспокойные времена всяк сидел дома.
Прислонившись к сараюшке, Аксинья перевела дух. Должна. Ради дитятка. Вымолить.
Посвистывающий ветер нагло гулял под ее ветхим тулупом. Аксинья выбрала самую скудную одежонку. «Чтобы жальче было и тати не отобрали», – скривила иссохшие губы.
Мать заголосила, услышав о решении дочери. Одна, в Александровку, к попу-пьянчуге… От греха все равно не отмыться, не отскрести деготь от ворот и тела.
На поседевшей бороде повисли крошки хлеба. Белый, давно такого едать не приходилось. Набрякший нос, бегающие глаза, язык, беспрестанно облизывающий губы.
– Отче! – Аксинья хотела поклониться в пояс, но живот разрешил ей лишь легкий наклон.
– Аксинья-я-яя, здравствуй, доченька. – Отец Сергий оглядывал молодуху и чуть не причмокивал языком от удовольствия. – Исповедаться надобно доброму христианину раз в месяц. А тебе, знахарство и колдовство творившей… В грехах погрязшей…
Все припомнил он Аксинье, все те годы, когда ускользала она в Соликамск, влекомая красотой убранства храма, мягкостью отца Михаила. Давно смотрела с усмешкой на пьянчужку, далекого от божьей благодати.
– Каюсь, – решилась она и бухнулась в ноги. Тусклый свет с трудом проникал в неказистую часовенку. Светлые бревна, мох, торчащий из щелей. В спешке строили александровцы дом божий. У еловчан и такого не было.
– С магометанином жила… Каюсь… Похотью была томима… Каюсь… В гневе своем каюсь. – Чо она говорила, Аксинья и сама не помнила. Гордыня ее скукожилась в тугой комок и давила-давила, лишала воздуха.
– Со Степкой была? Со Строгановым? Говори! – таинство исповеди переплавлялось во что-то иное. Липкое, любопытное, гадкое. – В блуде состояла? В кровати возлежала? В тайные места проникать дозволяла?
Вспомнилась Аксинья давняя исповедь, когда огорошил ее, молодую жену, священник.
Смирение застыло на ее лице, обращенном в утоптанный истовой паствой пол, ноне было смирение в мыслях: «Не все попадья батюшке дает, о чем мечтает он. Бесится отец».
– Наговор это, отец Сергий, – подняла она голову и вгляделась в опухшее лицо. Спохватилась, уронила красивую голову. Нет покорности в ней. Одна свобода лесная, нашептанная Глафирой.
Запоминала, сколько поклонов земных ей бить надобно. Сколько дней на хлебе и воде сидеть. Сколько каяться и молиться. Но это потом. Когда дитя греха вылезет за благословением божьим.
* * *
– Вжжик-вжжик. – Васька раскручивал брунчалку, и, склонив набок голову, прислушивался. В этот момент он, с темными кудрями, безмятежными чертами лица, точеным носом, так был похож на своего отца. Как быстротечно время…
Любимую игрушку четырнадцатилетнему Федору давно, целую жизнь назад смастерил отец. В куриной косточке провертел Василий два отверстия и продел в них тонкий кожаный ремешок. Федя игрушку туда-сюда вращал, ремешок натягивался, и брунчалка издавала низкий гул. Целыми вечерами крутил он в руках игрушку и так внимательно озирался по сторонам, будто ждал, что все бесы кинутся врассыпную от резкого звука.
Аксинья спрятала игрушку под лавку и забыла о ней. Брат беспокойно обшаривал всю избу, пока не раздавил своей крупной ступней брунчалку. Аксинья подняла такой рев, что отец пришел из коровника и пообещал, что сделает новую. Федя ее и в руки не взял и дулся на младшую сестру весь зарев[66].
Теперь та брунчалка, что с любовью смастерил Василий, доставляла удовольствие внуку. Когтистая лапа Уголька, крутившегося неподалеку, поддела шнурок, и игрушка полетела в дальний угол избы.
– Вася, дай мне ее, – попросила Аксинья. Она сжала в руке косточку, будто та могла вернуть ее назад, в счастливое детство.
* * *
Морозным февральским днем сани остановились у избы Вороновых. Располневшая Анфиса выкатилась на крыльцо и несмело постучала в избу. Заглянула в покрытое морозными узорами окошко.
– Заходи, – открыла низкую дверь в сени Аксинья. Несколько мгновений стояли они, глядя друг на друга.
– Аксинья… Ты прости, – нарушила тишину Анфиса. – Прости, что тогда не пустила я тебя на порог своего дома. Муж запретил. Сама понимаешь… Григорий – каторжник… И ты… – Она замолкла.
– Понимаю я. Как не понять… Проходи в избу, холодно здесь.
Когда Аксинья сбросила душегрею в избе, стал виден ее живот, выпирающий даже в просторном сарафане.
– Ты… понесла? От Григория? – округлились ее глаза.
– Ты приехала ко мне вопросы задавать? Или за чем другим?
– Сыночки мои заболели… Никто сказать ничего толком не может… Травник дал снадобье какое-то. А толку?
– Рассказывай, что с ними. Сама понимаешь, поехать я к тебе не могу. Растрясет в дороге.
Прерывающимся голосом Анфиса рассказала, как оба ее мальца стали кашлять. Не беда, поила малиновым отваром, кормила медом, травами. А кашель все сильнее и сильнее.
– Ни говорить детки не могут толком, ни дышать. Душит кашель проклятущий. Язык высовывается, лицо от красного синюшным делается. Так им плохо. – Фиса заглядывала Аксинье в глаза.
Знахарка задумалась, припоминая все, что узнала от Глафиры и прочитала в старом лечебнике. И синеголовник, и валериана, и чеснок, и подорожник помогут сыновьям «закадычной» подруги. «А не стоит ли попугать ее? Мол, страшная болезнь, неизлечимая? Знать меня не хотела, а тут прибежала за советом», – лениво перекатывались думы.
Сжалилась над испуганной матерью. Рассказала ей про отвары и примочки, которые надлежало делать в ближайшие несколько дней. Анфиса щедро заплатила серебряной монетой. Аксинья была рада этому подспорью в голодное время.
* * *
– Аксинья, – окликнула Зоя хриплым, надтреснутым голосом.
Аксинья тяжело выпрямилась. Спина ныла. Любая работа давалась ей с трудом.
Зоя давно уже перестала здороваться с подругой, проходила мимо, отведя взор. А теперь оперлась о забор, улыбнулась.
– Скоро?
– В начале лета…
– Я сказать зашла. Младшего Анфиска не выходила. Старший здоровехонек. Спасибо тебе передавала.
– Что ж, я рада. – Аксинья не ощутила в сердце горечи и сострадания. Ребенок умер. В очередной раз подивилась стылости своей. Слушает о людском горе, смертях и болезнях. И не щемит сердце. Покой. Видно, растущее в ней дитя забирало все ее жизненные соки и чувства.
Все девять месяцев не береглась Аксинья, будто считала – плод греха живучий, цепляется за жизнь изо всех сил. Решила для себя – не суждено, значит, скинет опять ребенка, суждено – родит. Мыла пола, лазила в подпол, кормила скотину до самой последней недели.
* * *
Весна выдалась ранняя, дружная, уже к середине мая вылезли дружные всходы ржи, гороха, капусты. Солнце жарило уже по-летнему, нагоняло неистовые грозы. Еловую ливни обходили стороной, проливаясь где-то к северу от Усолки. Земля рассыхалась, а к началу червеня пришла беда.
Кроваво-красное солнце медленно исчезало за лесом. Марево окрасило прихотливо извивающуюся Усолку, плавно несущую свои спокойные, чуть мутноватые воды по Великой Перми. Замер жаркий воздух.
Явственно пахло дымом, горьким и удушающим. К Еловой с юга подступала стихия, несущая разрушение и смерть. Несколько дней назад молния выбрала жертвой своей полузасохшую сосну. Огонь, подгоняемый жестоким ветром, начал свое странствие по Пермской земле.
Аксинья медленно вышла на крыльцо, с трудом переставляя пудовые ноги. Деревенька, несмотря на угрозу, жила своей хлопотливой, шумной жизнью. Пастух гнал голосящее стадо с лугов. Мужики с заступами и топорами шли навстречу пожару. Если полоса вырубленного леса и вскопанной земли не остановит стену огня, то Еловая будет сожжена дотла вместе со всеми своими обитателями.
Аксинья смотрела на суету, на клубы дымы. И не видела ничего. Вода стекала по ногам, намочив подол, и скапливалась небольшой лужицей на крыльце. Боль скручивала ее узлами, а в самом нутре был огненный сгусток. Такой же горячий, как подступающий к деревеньке пожар. Аксинья не позвала мать, не крикнула соседке, стояла каменным истуканом, вбирая в себя обжигающую боль.
– Степан, Григорий, сукины дети, – шептали ее бескровные губы. – Как я буду дитя свое растить… Грешница я… Нет мне прощения…
* * *
Боль застилала свет для Аксиньи, потерявшей человеческий облик. Корчась в муках, она выкрикивала проклятия всему мужскому роду, сводила с ума мать и Софию.
К утру начался слабый дождь, перешедший в дикий ливень. Мощными струями он задавил пожар. Облегченно вытирая закопченные лица, подставляя их под благословенные слезы неба, мужики шли домой. Еловая радостно вздохнула, чудом выжив в борьбе с огненной стихией.
Тем же утром Аксинья родила дочь, родила уже на последней потуге, не веря, что останется живой. Обрезав пуповину и вытерев склизкие кровянистые сгустки, Анна подоткнула дитя под бок измученной дочери:
– Смотри, какая красавица!
Еле разлепив опухшие глаза, роженица вгляделась в крошечную дочку и поняла, все было не зря. Не зря стала она грешницей, потеряла мужа, опозорила семью… Не зря, если послали ей небеса маленькое чудо с темно-синими бархатными глазами.
Так судьба совершила очередной умопомрачительный круговорот, несчастье превращая в счастье, тасуя людей, как карты, в огромной колоде жизни, заставляя людей задаваться вечными вопросами: что такое любовь, откуда она берется и куда уходит, что есть обман и что правда, что грех и что праведность.