Глава 38 Которая рассказывает, что порой живым приходится нелегко
Да здравствует раздвоение личности — кратчайший путь к душевному равновесию.
Беломир очнулся от воды. Вода текла на лицо, вода… собралась под ним. Вода прибывала, и он лежал то ли в луже, то ли в озере. Было мокро, холодно и надо было бы встать, но он просто лежал.
— Живой? — поинтересовалась женщина с белым лицом.
— Не уверен, — он облизал пересохшие губы и попытался ухватить хоть каплю.
— Раз болтаешь, значит, живой.
Его подхватили под затылок, потянули.
— Оторвешь…
— Если твоя голова слабо держится, то это не моя проблема. Садись.
Он был бы рад.
Он попытался, но тело вдруг скрутило судорогой, и его, кажется, снова вырвало. Стало стыдно. И за слабость в том числе.
— На вот, — ему все-таки помогли сесть и даже сунули в руки флягу. — Пей. Не спеши.
— От-рава? — уточнил Беломир с надеждой.
— Обойдешься. Тебе жить и жить…
— Не было печали.
— Пей, — женщина устала ждать и прижала флягу к губам.
Отвар.
Травяной. Горький до невозможности. И эта горечь проваливается внутрь, выжигая то, что не выжгла еще иная, божественная сила.
Мстительные.
Он ведь не специально без подарка. Просто… так получилось… без подарка.
— Вот так… еще глоток… за маму… за папу…
— За папу не буду, — попытался возмутиться Беломир, но ему не позволили.
— Надо… пей до дна… вот так… и хорошо.
Кому-то, может, и хорошо, но не ему.
— А… вода?
— Что-то произошло, — жрица флягу убрала и протянула платок. — Так не должно было быть. Но если вода, то случилось.
Логично.
Вода прибывала. Около алтаря образовалось уже небольшое озерцо. Мхи пропитались влагой, впрочем, как сам Беломир и эта вот, темноволосая, которая хоть бы добила бы, что ли, чтобы не так погано.
Он попытался встать, но вышло лишь на четвереньки.
— Давай помогу? — то ли спросила, то ли предложила жрица и, не дождавшись ответа, подставила узкое острое плечо.
А Беломир подумал и не стал отказываться.
Чем раньше он выберется с этой поляны, тем раньше разберется, какая бездна тут вообще происходит. И… и горечь отступала, а с нею уходила боль. Не то чтобы она была всегда, скорее… появлялось то странное, давно утерянное ощущение правильности тела.
Чистоты его.
Как будто…
— Она… что сделала?
— А я откуда знаю, — Калина тянула его за собой. — Ты не болтай, а иди. Если живой, стало быть, так надо. И богиня не обрадуется, если ты вдруг утонешь.
— Ага…
— Не думай, у неё хватит сил вернуть, но… подозреваю, тогда не обрадуется не только она.
— Угу…
Им удалось добраться до края поляны. И там уже, опираясь обеими руками в матерое дерево, Беломир просто стоял. Силы… возвращались. Медленно.
Но возвращались же.
А стало быть, скоро он сможет отпустить ствол.
— Ты бы одежду снял, — сказала Калина, сама скидывая сарафан. И… он, может, и болен, но не настолько же. — Мокрая. Застудишься.
— Как-нибудь, — Беломир отвернулся. Почему-то было неловко, словно обычная его циничность взяла и куда-то подевалась вместе… с прочим.
— Как-нибудь, как-нибудь… что? Холодно. Не хочется воспаление подхватить.
— Ага…
— И ты раздевайся.
— Сейчас.
Чувство неловкости не проходило.
— Когда-то давно… очень давно, когда мир был совсем другим, люди не испытывали страха перед наготой.
— Я не боюсь! Но… как-то оно… вдруг кто увидит.
— И?
— Твоя репутация…
Она рассмеялась.
— Я жрица. Поверь, одного голого мужика недостаточно, чтобы повлиять на мою репутацию.
— А… скольких надо?
— Чего?
— Мужиков. Голых. Чтобы на репутацию повлиять.
Калина задумалась и…
…и что-то в кустах изменилось. Будто кто-то там был… кто? Беломир хотел глянуть, но для этого пришлось бы расстаться со стволом. А он не чувствовал пока себя готовым к подобному подвигу.
— Не знаю… сколько бы ни было, но местные поймут.
— А не местные?
— Плевать, — отмахнулась Калина. — Ну? Сам разденешься или помочь?
— Сам!
Она отошла.
Не к тем кустам, где точно кто-то был, а к другим. И исчезла в лесу, впрочем, ненадолго. Вернулась уже с охапкой цветов, которые протянула Беломиру. И взглядом еще окинула таким, оценивающим.
— Я… между прочим больше как-то вот… к мужчинам.
— Ага, я заметила.
Сказала и отвернулась.
Вот ведь… зар-раза.
— Пожуй, — велела.
— Что?
— Сперва тот, который с синими цветами. И цветы, и листья…
— Ты… уверена? — Беломир оторвал цветочек и сунул за щеку. Нет, место, конечно, странное и сама ситуация, но вот… почему-то не отпускало ощущение, что градус бредовости растет.
— Уверена. Тебе силы нужны, а земля поможет. И давай, некогда мне тут с тобой нянчиться. Там случилось что-то…
И ножкой топнула.
Изящной ножкой… в общем, Беломир уставился на букет, который был не то чтобы велик. Он узнал мать-и-мачеху, клевер и, кажется, донник. Но насчет последнего Беломир уверен не был. Впрочем, какая разница? На вкус цветы были… не так, чтобы совсем плохи. Но вот стебли в зубах застревали.
Хотя и вправду…
Полегчало.
Он даже дерево отпустил. И разделся. Промокшая одежда липла к коже, отчего эта кожа леденела. Да и потряхивать стало, то ли от божественной благодати, то ли от холода.
— Идем, — велела жрица, ничуть не сомневаясь, что просьба эта, больше на приказ похожая, будет исполнена.
Беломир хмыкнул.
И пошел.
Следом.
Вот как раз следом, стараясь именно по следу и ступать. Опыт подсказывал, что на тропах, особенно таких вот, начарованных, которые сами под ноги лезут, всякое произойти может. А потому… потому с каждым шагом сил прибавлялось.
Ледяных.
Бестужевских. А он уж и забыл, каково это… нет, что-то там оставалось, но скорее уж как воды на дне треснувшего кувшина. Вроде и есть, а не напьешься. И Беломир привык, притерпелся, решив, что эта беда — и не беда вовсе, так, невеликая неприятность.
А теперь…
Сила текла.
Вьюгою зимней, поземкой кралась, ластилась, покусывая босые ступни, и вот уже вода, что под ними хлюпала, побелела, затвердела, легла на землю льдистым кружевом. А Беломир вдохнул полной грудью и, не способный сдержаться, запрокинул голову и закричал.
Жрица остановилась и головой покачала этак, укоризненно.
Пускай себе. Он… он, может, и ненадолго — никогда нельзя быть уверенным в милости богов, но вновь ощутил себя живым.
С дерева Оленька слезла не сразу. Эти двое… один бросил что-то на поляну, поднявшееся мглистым то ли облаком, то ли туманом. Второй знак сотворил, от которого прокатилась волна силы.
Следы заметают.
И…
И надо сидеть тихо-тихо. Вон, сорока скачет, стрекочет, аж захлебывается, будто спешит внимание от Оленьки отвлечь, что, конечно, совершеннейшая глупость, ибо не может быть у птицы осознанной мыслительной деятельности.
Но…
Сперва ушел толстячок. Просто подошел к кустам и будто бы в них растворился. Тот, второй, постоял еще минут пять.
— Тоже мне… — сказал он под нос. — Умник…
А потом достал из кармана телефон, тот самый копеечный аппарат, которого, как поняла Ольга, не жаль будет. Симку вставил. Поднес к носу. Нахмурился.
Связи, стало быть, и у него нет.
— Чтоб вас всех… — он убрал телефон в карман куртки. — Как же меня тут все достало…
И потом уже ушел. А Оленька осталась сидеть да глядеть, как расползается по поляне сизое облако, как путается оно в травах. И от вида его, от понимания, что она, Оленька, влезла куда-то совсем уж не туда, становилось дурно.
А потом… потом налетел ветер и разорвал, разметал серое облако. Над головой загудели сосны, будто обсуждая услышанное, а сорока вновь оказалась перед Оленькиным носом. И теперь в птичьих круглых глазах ей примерещилась насмешка.
— Я… не боюсь, — шепотом сказала Оленька, поглядывая вниз. — Я… так… вот… потихонечку… сейчас слезу и пойду… куда-нибудь. К людям.
Язык присох к нёбу.
И пить захотелось.
Есть тоже, но пить куда сильнее. Оленька… себя стало неимоверно жаль. Она ведь… она хорошая! И не заслужила вот так, чтобы заблудиться. И надо подождать, тогда её найдут.
Сорока подпрыгнула ближе и вдруг клюнула в руку.
— Ай! — сказала Оленька, руку одернув. Было не столько больно, сколько обидно. — Кыш! Кыш пошла!
Она замахала на сороку руками, но та отозвалась нервным клекотом. А вот ветка, слишком уж тонкая, чтобы быть надежною опорой, закачалась.
— Я… я же свалюсь! Расшибусь! И… вообще! — Оленька кое-как села, стараясь не терять склочную птицу из виду. — Я… между прочим… не просто так! Знаешь, какой шум поднимется, если со мной что-нибудь произойдет?
Сказала и подумала, что никакого.
Что после разговора с матушкой та лишь обрадуется, если Оленька вдруг возьмет и сгинет. Она, может, всю Оленькину жизнь на то надеялась, ведь сгинувшую Оленьку можно будет использовать, в отличие от живой. И деньги свои она не потребует.
И не будет род позорить бездельем да общей к жизни неприспособленностью.
Стало обидно. А еще… еще Оленька не позволит им вот так… возьмет и слезет! Сама! Ведь если залезла, то и назад можно.
Получилось.
Оленька пыхтела, ругалась, в том числе и на себя, ободрала все руки, изгваздалась изрядно, но ведь слезла же! И…
— Видишь, я могу! — сказала она сороке, что наблюдала за Оленькиными потугами, сидя на ветке. Птица отвернулась, сделав вид, что куда больше её занимает чистота собственных перьев. И только круглый глаз поблескивал.
— Вот так всегда, — проворчала Оленька. — Как в ошибку, так всяко носом ткнуть надо, а если что хорошее, то можно и не заметить.
Руки она вытерла о джинсы, здраво рассудив, что те в достаточной степени грязны, чтобы пара пятен не сделала погоды. А ладони, глядишь, чутка чище станут.
Она огляделась.
Вздохнула.
И сказала себе:
— Идти куда-то надо…
Но куда? В лесу если не темень, то почти. Солнца не видать. И ничего-то вокруг не видать. И… и сколько Оленька на дереве провела, если вдруг ночь наступила?
А главное, почему её не ищут?
— Если допустить, что солнце садится на западе, то с противоположной стороны будет восток. Тогда… справа север? Или слева? — Оленька растопырила руки, пытаясь добиться понимания, но потом вынуждена была признать, что с ориентированием на местности у неё дела обстоят ничуть не лучше, чем с наукой в принципе. — Да и что нам это даст? Ничего.
Она протянула руку и ничуть не удивилась, когда давешняя сорока спорхнула с дерева. Цепкие птичьи лапы сжали запястье. И Оленьке подумалось, что сорока только выглядит милой нарядной птицей. Вон, здоровая какая. И клюв огромный. Если таким в глаз долбануть, то без глаза остаться можно.
Впрочем, кажется, ни о чем таком сорока и не думала. Живо перебирая лапами, она поднялась выше, устроившись на Оленькином плече.
— Может, подскажешь, куда идти? — поинтересовалась Оленька.
— Скажешь, — веско заметила сорока.
И вспомнилось, что дед говорил, будто вороны — птицы умные. Но вороны. И еще галки. И… кто там к врановым относится? Оленька ведь учила, да только…
— Мама говорит, что голова у меня такая… в одно ухо влетело, в другое вылетело, — сказала Оленька сороке, которая слушала внимательно. Вот впервые, пожалуй, кто-то, кроме деда, так внимательно Оленьку слушал. И она осторожно, не желая спугнуть гостью, коснулась перьев. Те были гладкими и неожиданно теплыми. — Так что… не знаю, родственница тебе ворона или нет, но я была бы весьма благодарна, если бы ты меня куда-нибудь вывела.
Сорока щелкнула клювом, а потом спорхнула с плеча на ветку. И вновь на Оленьку уставилась.
— Туда идти? — уточнила Оленька. — Ладно…
Нет, следовало бы все-таки остаться на месте или… или на помощь позвать. Или вообще пойти на запад в надежде, что, если двигаться строго по прямой, то не сильно с пути свернешь. А она, Оленька, за вороной вот отправилась.
С кем не бывает?