Глава 17
Приказ зачитали утром.
Зуев читал — стоя перед строем, ровным голосом, без выражения. Это был его профессионализм: не добавлять от себя, не интонировать. Просто слова.
Я стоял в строю и слушал то, что знал наизусть.
«…Командиров и политработников, во время боя срывающих с себя знаки различия и дезертирующих в тыл или сдающихся в плен врагу, считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту… Окружённые части и соединения самоотверженно бороться до последней возможности, беречь материальную часть как зеницу ока, пробиваться к своим по тылам вражеских войск, нанося поражение фашистским собакам…»
Зуев читал.
Люди слушали — кто напряжённо, кто с пустыми глазами, кто смотрел в землю. Реакция была разная, и я наблюдал за ней так же внимательно, как наблюдал за немецкими позициями: кто как реагирует — это тоже информация.
Деревянко слушал с каменным лицом. Харченко, кажется, не слушал вовсе — смотрел куда-то за деревья. Фомин, у которого рука на перевязи после второго ранения, стоял прямо и смотрел на Зуева — внимательно, как человек, который запоминает каждое слово.
Огурцов стоял рядом со мной. Я краем глаза видел его лицо — оно не изменилось. Огурцов вообще редко менял лицо.
Петров Коля стоял в трёх шагах. Я видел, как он глотнул на одном месте в тексте — том, где про семьи. Восемнадцать лет. Мать в Воронеже.
Зуев дочитал. Сложил листок.
— Приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина, — сказал он. — Вопросы?
Тишина.
Вопросов не было — или были, но никто не хотел их задавать.
— Разойдись, — скомандовал Рудаков.
Я отошёл к реке.
Встал у берега, смотрел на воду. Туман с утра не рассеялся ещё — стлался над водой, серый, сентябрьский.
Я знал этот приказ — знал всё о нём. Знал, что он будет принят с разными чувствами разными людьми. Знал, что часть командиров будет под него расстреляна — не за трусость, а за то, что попали в окружение не по своей вине. Знал, что семьи некоторых из этих людей действительно арестуют.
Знал, что в конечном счёте он сыграет ту роль, которую ему отводили — и другую роль тоже.
Держать было нужно. Это было правдой. Без жёсткой воли сорок первый год мог стать последним.
Но цена этой воли — тоже была. И я знал эту цену точнее, чем кто-либо в этом лагере.
— Ларин.
Я обернулся.
Зуев стоял в двух шагах. Смотрел на меня — внимательно, как всегда.
— Вы слушали с таким лицом, — сказал он.
— С каким?
— Я уже говорил однажды, — сказал он. — Как будто вам больно.
Я смотрел на воду.
— Приказ жёсткий, — сказал я.
— Война жёсткая, — сказал он. Эту фразу он уже говорил — в пуще, у ночного огня.
— Да, — сказал я.
— Вы не согласны с приказом.
Это не был вопрос. Он уже знал ответ — ещё с того разговора в пуще.
— Я выполняю приказы, — сказал я. — Я уже говорил.
— Говорили, — согласился Зуев. — Но на этот раз — хочу понять точнее. Что именно вас беспокоит.
Я думал секунду. Говорить или нет — этот вопрос я мог не задавать: ответ я знал ещё до того, как он подошёл. Зуев не донесёт. Не потому что лоялен ко мне — он лоялен к истине, а это другое. Он услышит, подумает, сохранит при себе.
— Семьи, — сказал я.
— Семьи?
— «Семьи подлежат аресту», — процитировал я. — Жена и дети человека, который попал в окружение. Который, возможно, дрался до последнего и всё равно оказался в кольце — потому что штаб просчитался, потому что связи не было, потому что так сложилось. Его арестуют. Или расстреляют. И его семью — арестуют.
Зуев слушал.
— Это не наказание за трусость, — продолжал я. — Это наказание за обстоятельства.
— Иногда трудно отличить одно от другого, — сказал Зуев.
— Трудно, — согласился я. — Именно поэтому — страшно.
Молчание.
— Вы думаете, что кто-то из наших окажется в такой ситуации, — сказал Зуев.
— Да, — сказал я.
— Кто?
Я не ответил.
— Вы знаете что-то, что мы не знаем, — сказал он тихо. Не обвинение — наблюдение.
— Я думаю о вероятностях, — сказал я осторожно. — Мы на фланге. Немцы давят. Если они прорвут центр — мы можем оказаться отрезаны. Это вероятность, не факт.
Зуев смотрел на меня.
— Рудаков думает об этом?
— Рудаков умный командир, — сказал я. — Думает.
— Но не говорит.
— Не говорит, — согласился я.
Зуев помолчал.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Что нужно делать?
— Сейчас — работать, — сказал я. — Держать позиции, налаживать разведку, готовить запасные маршруты выхода. Если случится плохое — у нас будет план.
— Запасной маршрут выхода — это не по приказу, — сказал Зуев.
— Планирование — всегда по уставу, — сказал я.
Он думал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я принимаю. — И после паузы: — Вы когда-нибудь прямо говорите то, что думаете?
— Прямо говорю, — сказал я.
— Но не всё.
— Никто не говорит всё, — сказал я.
Он согласился с этим без слов.
Рудаков поднял меня после обеда.
— Ларин. Сядь.
Я сел. Мы были вдвоём — Воронов куда-то ушёл.
Рудаков помолчал секунду. Это была непривычная для него пауза — он обычно говорил без раскачки.
— Ты слышал приказ, — сказал он.
— Слышал.
— Как ты его оцениваешь?
Я смотрел на него. Странный вопрос для майора — спрашивать оценку у младшего сержанта.
— Зачем вам моя оценка?
— Потому что твоя оценка обычно точная, — сказал он.
Я думал секунду.
— Приказ нужен, — сказал я. — Дисциплина нужна, и она разрушилась в первые недели — я видел это сам. Без жёсткой воли держать невозможно.
— Но?
— Но исполнение может убить тех, кого не нужно убивать, — сказал я. — Командиры, которые попадут в окружение не по своей вине, — они под этот приказ тоже попадают.
— Это ты называешь «жёсткие меры убивают своих».
— Это я называю так, — согласился я.
Рудаков помолчал.
— Под этот приказ мог попасть Капустин, — сказал он вдруг.
Я посмотрел на него.
— В первые дни, — продолжал Рудаков. — Он вёл роту через немецкие тылы три недели без связи. Формально — отступление. Формально — его семья под арест.
— Я знаю, — сказал я.
— И ты тоже, — сказал Рудаков. — И я. И половина этого батальона.
Молчание.
— Именно поэтому приказ страшный, — сказал я.
— Именно, — сказал Рудаков. — Но ты сказал — нужный.
— Нужный и страшный — не противоречат друг другу, — сказал я.
Рудаков смотрел на меня.
— Ты умеешь держать два противоречивых факта одновременно, — сказал он.
— Учусь, — сказал я.
— Это трудно.
— Трудно, — согласился я.
Рудаков откинулся на бревно за спиной.
— Я думал о запасных маршрутах, — сказал он.
— Я тоже, — сказал я.
— Зуев тебе сказал?
— Нет, — сказал я. — Сам думал.
— Когда начал думать?
— С того дня, как прочитал немецкую карту в пуще, — сказал я. — Там было видно направление их движения. Если они пойдут так, как шли — в октябре будет опасно.
Рудаков смотрел на меня.
— Октябрь, — повторил он.
— Приблизительно, — сказал я. — Может, раньше.
— Откуда такая точность?
— Логика движения войск, — сказал я осторожно. — Темп наступления, расстояния, сезон. Грязь в октябре замедлит, но не остановит.
Рудаков молчал долго. Я ждал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Готовь маршруты. Тихо, без огласки. Только Воронов знает.
— И Зуев? — спросил я.
— Зуев напишет рапорт, — сказал Рудаков.
— Зуев напишет рапорт в любом случае, — сказал я. — Но он не напишет то, что может навредить. Я ручаюсь.
Рудаков думал.
— Ладно, — сказал он. — Зуев тоже.
Запасные маршруты я начал готовить в тот же день.
Не карту — карту могут найти. Просто ходил, смотрел, запоминал. Три маршрута на восток: один по реке, вдоль берега, в обход немецких позиций. Второй — лесом, севернее, более длинный но более скрытный. Третий — через болото, с гатью — если снова придётся.
Петров Коля ходил со мной. Не потому что я взял — сам пристроился.
— Вы готовите выход, — сказал он на второй день.
— Разведываю местность, — сказал я.
— Это одно и то же, — сказал он.
Я посмотрел на него.
— Умный стал, — сказал я.
— Учусь, — сказал он без иронии.
Мы шли по берегу реки. Сентябрь разворачивался во всю красоту — листья начали желтеть, воздух стал резче, вода потемнела. Красиво, если не знать, что происходит.
— Ларин, — сказал Петров.
— Да.
— Тот приказ. Про семьи.
— Что про него?
— Моя мать — если со мной что-нибудь случится — с ней ничего не будет?
Я остановился.
Посмотрел на него — восемнадцать лет, лопоухий, серьёзный. Он спрашивал не из страха — из расчёта. Он думал о последствиях.
— Приказ — для тех, кто сдался или дезертировал, — сказал я. — Ты не из таких.
— А если попаду в окружение?
— Если попадёшь в окружение — будешь прорываться, — сказал я. — Как мы прорывались в июне. Помнишь?
— Помню.
— Прорвёшься — ничего с матерью не будет.
Он думал.
— А если не прорвусь?
Я смотрел на него.
— Петров.
— Да?
— Ты прорвёшься, — сказал я. — Я прослежу.
Он смотрел на меня секунду. Потом кивнул — медленно, как в первые недели, когда принимал что-то важное.
— Договорились, — сказал он.
Мы пошли дальше.
Я думал о том, что только что пообещал. Не легкомысленно — я редко говорил то, чего не собирался делать. Но это было обещание, которое я не мог гарантировать полностью.
Слишком много переменных. Слишком большая машина.
Но — постараюсь.
Вечером Зуев написал ещё один рапорт.
На этот раз он показал мне перед отправкой — впервые.
— Хочу, чтобы вы видели, — сказал он.
Я читал. Там было про приказ — как личный состав принял, кто как реагировал. Про настроение в батальоне — точно, без прикрас. И в конце — отдельный абзац:
«Особо отмечаю наблюдение относительно ефрейтора — прошу, младшего сержанта — Ларина С. И. Его реакция на приказ отличалась от реакции большинства бойцов. Он не выказывал страха, возмущения или показного принятия. Он выказывал — болезненное понимание. Как человек, который знает, что означает этот документ не только сегодня, но и в перспективе. Данное наблюдение считаю существенным для характеристики личности и возможностей указанного бойца.»
Я дочитал. Вернул листок.
— Там написана правда? — спросил Зуев.
— Правда, — сказал я.
— Тогда отправлю.
— Отправляйте.
Он убрал листок в планшет.
— Ларин.
— Да.
— Болезненное понимание, — повторил он свои слова. — Это про вас точно?
— Точно, — сказал я.
— Откуда оно у вас?
Молчание.
— Я читал много, — сказал я. — И думаю о том, что читал.
— Про войну?
— Про разное.
Он смотрел на меня.
— Когда-нибудь вы скажете мне правду, — сказал он.
— Может быть, — сказал я.
— Когда?
— Когда придёт время, — сказал я.
— А оно придёт?
Я думал секунду.
— Не знаю, — сказал я честно.
Это был самый честный ответ, который я мог дать.
Он принял его без вопросов. Встал, пошёл к блиндажу.
Ночью я не спал — снова.
Лежал и думал про октябрь.
Вязьмский котёл — пятого октября немцы начнут операцию «Тайфун». К четырнадцатому кольцо замкнётся. В нём окажутся пять армий, шестьсот тысяч человек по советским данным, больше по немецким.
Я знал это в цифрах.
Сейчас был сентябрь — у меня было меньше месяца.
Что я мог сделать? Не мог остановить операцию «Тайфун» — это армии, фронты, решения, которые принимались на уровне, куда мои рапорты ещё не добрались. Не мог спасти шестьсот тысяч человек.
Но мог попробовать вытащить своих.
Трёхсот пятьдесят два человека батальона. Пятьдесят один свой. Итого четыреста три человека, за которых я, в той мере, в какой мог что-то, отвечал.
Три маршрута на восток.
Рудаков, который слушает аргументы.
Воронов, который думает медленно но точно.
Зуев, который пишет рапорты и знает больше, чем показывает.
Я думал о Капустине — он уехал, стал майором, был где-то восточнее. Попадёт ли он в котёл — я не знал. Хотел думать, что нет.
Думать, что нет.
Я закрыл глаза.
За стеной блиндажа тихо разговаривали — ночная смена, двое. Я не слышал слов, только интонации: спокойные, тихие, ночные.
Нормальные человеческие голоса.
Я слушал их и думал: вот что нужно беречь. Не позиции, не маршруты — а вот это. Людей, которые разговаривают ночью тихими голосами. Это и есть то, ради чего.
Приказ № 270. Жёсткий, страшный, нужный.
Я выполню его — в той части, где он совпадает с тем, что правильно. И обойду — в той части, где он противоречит.
Не демонстративно. Тихо.
Как всегда.
Огурцов что-то пробормотал во сне рядом — неразборчивое, наверное про корову. Я усмехнулся в темноте.
Семён Огурцов — один из тех четырёхсот трёх.
Постараюсь.