Отсюда и до победы! · Глава 28

Глава 28

Приказ зачитали двадцать четвёртого декабря.

Воронов читал — ровным голосом, без интонаций, как читают официальные документы люди, которые давно разучились удивляться им:

— «За проявленные личную храбрость, тактическую грамотность и успешное командование в боях в период с июня по декабрь тысяча девятьсот сорок первого года, в том числе за организацию засады у Клина с уничтожением до пятидесяти единиц живой силы противника и успешным удержанием позиции в течение восьмидесяти минут против превосходящих сил — младшего сержанта Ларина Сергея Ивановича представить к воинскому званию лейтенант и ордену Красной Звезды.»

Он опустил бумагу.

— Лейтенант — внеочередное, — добавил он. — Минуя сержанта. Второй орден — тоже Красной Звезды.

Рота стояла в строю — восемьдесят семь человек, мороз двадцать градусов, пар изо ртов. Стояли ровно.

Тишина.

Потом кто-то в третьей шеренге хлопнул — один раз. Потом ещё. Потом — несколько человек одновременно, негромко, сдержанно. По-военному. Не аплодисменты — просто признание.

Воронов шагнул ко мне. Достал из кармана шинели небольшую коробочку — орден, завёрнутый в бумагу, — и конверт.

— Удостоверение к ордену, — сказал он. — Погоны лейтенанта получишь у старшины. — Пауза. — Поздравляю.

Он пожал руку — крепко, коротко.

— Встать в строй, лейтенант, — сказал он.

Я встал.

После построения Петров подошёл первым.

— Товарищ лейтенант, — сказал он.

Первый раз это слово. Он сказал его без паузы, без торжественности — просто как обращение. Но я слышал, что за ним стоит: шесть с половиной месяцев. Теплушка у Бреста, Огурцов и его корова, первый бой, пуща, засады, Зуев, Вязьма, Химки, Клин.

— Петров, — сказал я.

— Да, товарищ лейтенант?

— Ты хорошо работал у Клина, — сказал я. — Самостоятельно.

— Учился, — сказал он.

— Научился.

Он думал секунду.

— Это вы, — сказал он.

— Нет, — сказал я. — Ты сам.

— Вы показывали.

— Показывал, — согласился я. — Но делал — ты.

Он принял это — не быстро, с достоинством, как принимают то, что заработано.

— Спасибо, товарищ лейтенант, — сказал он.

— Не за что, — сказал я. — Иди.

Он ушёл.

Огурцов подошёл позже — не сразу после построения, через час. Нашёл меня у печки в блиндаже — я сидел, смотрел на орден. Просто смотрел, не думал особо.

Огурцов сел рядом. Молча достал кисет.

— Будешь?

— Буду.

Мы закурили. Это было правильно — не разговор сразу, а сначала курение. Так всегда бывало с Огурцовым: сначала молчание, потом слова. Никогда — наоборот.

— Лейтенант, — сказал он наконец.

— Лейтенант, — согласился я.

— Это хорошо.

— Это звание.

— Хорошее звание.

— Хорошее, — согласился я.

Он курил молча ещё минуту.

— Ты думал, что так выйдет?

— Нет, — сказал я.

— Я тоже нет, — сказал он. — Но оно правильно. — Пауза. — Давно должно было.

— Не давно, — сказал я. — Вовремя.

— По-твоему — вовремя. По-моему — давно.

Я посмотрел на него.

— Семён. Ты получил свою медаль?

— Рудаков написал, — сказал он. — Ещё не пришла. — Пауза. — Зуев ещё написал. Из блокнотов.

— Придёт.

— Придёт, — согласился он. — Не главное.

— Главное?

Он думал.

— Главное — что мы дошли до декабря, — сказал он. — Июнь помнишь?

— Помню.

— Тогда казалось — не дойдём.

— Мне не казалось.

— Знаю, — сказал Огурцов. — Тебе не казалось. Ты знал, что дойдём. Поэтому мы и дошли.

Я смотрел на него.

— Не только поэтому.

— В том числе поэтому, — сказал он. — Это важная часть.

Докурил, встал. Потянулся.

— Лейтенант, — сказал он ещё раз. Просто так, без повода. Как будто проверял, как звучит.

— Ефрейтор Огурцов, — сказал я.

Он хмыкнул.

— Это не смешно.

— Не смешно, — согласился я. — Просто ефрейтор за шесть месяцев в немецком тылу — это неправильно.

— Медаль придёт, — сказал он. — Буду ждать.

— Рудаков напишет хорошо.

— Зуев написал лучше.

— Зуев написал точно, — сказал я. — Рудаков напишет официально. Оба нужны.

Огурцов подумал.

— Правда, — сказал он. — Оба нужны.

И ушёл.

Рудаков поздравил коротко — утром следующего дня.

— Ларин.

— Да.

— Поздравляю.

— Спасибо.

— Ещё один документ ушёл вчера.

— Я понял.

— Алтунин просил держать его в курсе, — сказал Рудаков. — Я держу.

— Знаю.

— Не знаешь, — сказал он. — Знаешь, что я держу. Не знаешь, что он делает с тем, что получает.

Я посмотрел на него.

— Что делает?

— Не знаю, — сказал Рудаков. — Он не говорит. Но документов просит регулярно.

— Это хорошо или плохо?

— Это значит — интересно ему, — сказал Рудаков. — А когда интересно умному человеку — обычно хорошо.

Погоны пришились вечером двадцать четвёртого.

Я пришивал сам — иголка с ниткой, руки ещё не совсем слушались с правой стороны после плеча, но справился. Старшина дал два кубика на петлицы — молча, без лишних слов. Старшина был человеком основательным, который считал, что слова — лишние там, где есть дело.

Петров смотрел, как я пришиваю.

— Дать помочь?

— Справлюсь.

— Вы правой рукой, — сказал он. — Плохо ещё.

— Нормально уже.

— Дайте помогу.

Я отдал. Он пришивал аккуратно — я смотрел. Хорошая строчка, ровная.

— Откуда умеешь?

— Мать учила, — сказал он. — Говорила: мужчина должен уметь пришить пуговицу.

— Разумная мать.

— Разумная, — согласился он. — Я думаю о ней.

— Знаю.

— Она не знает, где я, — сказал Петров. — Письмо не писал месяца три.

— Напиши.

— Что писать?

— Что жив, — сказал я. — Этого достаточно.

Он думал.

— Это правда достаточно, — сказал он. — Она именно это и хочет знать.

— Именно.

Он закончил пришивать, вернул гимнастёрку.

— Товарищ лейтенант.

— Да.

— Вы написали кому-нибудь? Домой?

Я думал секунду.

— Некому писать, — сказал я.

Он смотрел на меня.

— Никого?

— Никого.

— Это… — Он не закончил.

— Ничего, — сказал я. — У меня есть вы все.

Он понял это правильно — не как жалость к себе, а как констатацию. Принял. Кивнул.

— Хорошо, что есть мы, — сказал он.

— Хорошо, — согласился я.

Тридцать первого декабря немцы молчали.

Это было неожиданно — они могли стрелять, могли не стрелять, на Новый год обычно не соблюдали никаких перемирий. Но в ту ночь молчали. Может, устали. Может, праздновали сами по себе. Может — просто так вышло.

Наши тоже молчали — приказа не было, и люди сами, как-то сами по себе, взяли паузу.

Около одиннадцати я вышел из блиндажа.

Мороз — двадцать пять, может больше. Небо чистое, звёздное, луна почти полная. Снег в лунном свете был синеватым — не белым, именно синеватым, как бывает только в очень ясные морозные ночи. Я видел такое в детстве — из той жизни, которой больше нет. Думал тогда, что это красиво. Здесь тоже было красиво, но по-другому — как бывает красиво то, что одновременно опасно.

Огурцов уже сидел на бревне у входа.

— Не спишь? — сказал я.

— Не спится, — сказал он.

Я сел рядом. Через несколько минут вышел Петров — тихо, огляделся, увидел нас, сел с другой стороны.

Трое сидели молча. Смотрели на небо.

Это было правильно — без слов. Слова были бы лишними.

Где-то далеко, на западе, один раз выстрелила артиллерия — одиночный выстрел, и снова тишина. Потом — ещё раз, с другой стороны. Случайные, не системные.

— Сорок второй, — сказал Огурцов наконец.

— Сорок второй, — согласился я.

— Что он принесёт?

Я знал что он принесёт. Знал точно — в деталях, в операциях, в катастрофах и в поворотных точках. Харьков — дважды, и дважды плохо. Крым и Севастополь. Сталинград — сначала страшно, потом перелом. Это будет самый чёрный год из всех, что предстоят, прежде чем станет светлее.

— Разное, — сказал я.

— Хорошее и плохое?

— Больше плохого, — сказал я. — Потом — хорошее.

Огурцов посмотрел на меня.

— Ты это знаешь?

— Думаю, — сказал я осторожно.

— Нет, — сказал он. — Ты знаешь. Я вижу разницу.

Я молчал.

— Ладно, — сказал он. — Не говори. Просто скажи — выживем?

Я думал секунду.

— Стараюсь, чтобы выжили, — сказал я.

— Это не ответ.

— Это единственный ответ, который я могу дать, — сказал я. — И который что-то значит.

Огурцов думал. Потом кивнул.

— Понял, — сказал он.

Петров молчал с другой стороны. Слушал.

— Товарищ лейтенант, — сказал он тихо.

— Да.

— Мы с июня вместе.

— С июня.

— Теплушка, — сказал он.

— Теплушка, — подтвердил я.

— Я тогда не умел ничего.

— Умел кое-что.

— Почти ничего, — сказал он. — Теперь умею.

— Теперь умеешь.

— Это потому что вы.

— Нет, — сказал я. — Это потому что ты.

Он замолчал. Потом:

— Оба.

— Оба, — согласился я.

В полночь где-то далеко на востоке выстрелили несколько раз подряд — не артиллерия, стрелковое оружие. Кто-то отмечал.

Огурцов достал фляжку.

— Откуда? — спросил я.

— Старшина дал, — сказал он. — Говорит — на Новый год положено.

— Что там?

— Говорит — водка. — Он понюхал. — Не водка. Но похоже.

— Самогон, — сказал Петров.

— Наверное.

Огурцов отпил глоток, передал мне. Я отпил — обожгло, он прав, не водка. Но горячо изнутри, и это было кстати.

Передал Петрову. Тот отпил, поморщился.

— Крепкое.

— Старшина знает своё дело, — сказал Огурцов.

Фляжка пошла по кругу ещё раз. Потом Огурцов убрал.

— Ларин, — сказал он.

— Да.

— Расскажи что-нибудь. Про что угодно. Просто расскажи.

Я думал секунду. Что рассказать — из того, что могу.

— Я знаю одну вещь про войну, — сказал я. — Про любую войну.

— Какую вещь?

— Что она кончается, — сказал я. — Всегда. Каждая война, которая была в истории, — кончилась. Ни одна не длится вечно. И эта кончится.

— Когда?

— Когда кончится, — сказал я. — Но кончится.

Огурцов думал.

— Это хорошо знать, — сказал он.

— Хорошо, — согласился я.

— А ты знаешь когда?

Я посмотрел на него.

— Знаю, — сказал я.

— Скоро?

— Не скоро, — сказал я. — Но кончится.

— И мы увидим?

Я думал. Огурцов — да. Петров — да. Это я решил давно, как намерение, и не отступал от него. Не как пророчество — как задачу.

— Постараюсь, — сказал я.

— Это не ответ.

— Это обещание, — сказал я. — Которое я могу сдержать.

Огурцов смотрел на меня. Потом кивнул — медленно, один раз.

— Принял, — сказал он.

Петров тоже кивнул, молча.

Мы сидели ещё долго — все трое, на бревне, в мороз, под звёздным небом. Фронт молчал. Сорок первый год уходил — страшный, кровавый, почти непоправимый. Но мы сидели живые, и это было главное.

Я думал, пока они постепенно начали засыпать — Петров первым, потом Огурцов привалился к стене и затих.

Думал про год, который кончался.

Июнь. Теплушка у Бреста. Тело чужое и молодое. Капустин в первое же утро. Засада на мотоциклистов — первые немцы.

Июль. Пуща. Зуев, блокноты, первые рапорты наверх. Переправа через шоссе. Мины.

Август. Батальон Рудакова. Рейд в немецкий тыл. Серебров.

Сентябрь. Снайпер в мельнице. Рейд. Приказ № 270. Письмо из штаба армии.

Октябрь. Вязьма. Четыреста девятнадцать человек. Можайск. Зуев — последняя фраза, оборванная. Гибель.

Ноябрь. Ранение. Санбат. Химки. Минные поля.

Декабрь. Ночной снайпер. Медаль. Кратов три часа. Алтунин. Засада у Клина — сорок семь убитых. Контрнаступление. Лейтенант.

Шесть месяцев.

Я думал о цифрах. Лично убитых — больше двухсот пятидесяти теперь. В операциях, которые организовал — ещё больше пятисот. Семь документов ушли наверх от разных людей. Кратов не нашёл ничего конкретного. Алтунин спрашивал два часа и уехал молча. Шапошников — туда не дошло ещё, или дошло, или нет, я не знал.

Впереди — тридцать месяцев.

Я считал. Тридцать месяцев до мая сорок четвёртого — это мой ориентир, та точка, к которой я вёл этот том, и тот, что будет следующим, и следующий. Берлин в сорок четвёртом — не в сорок пятом. Сжать сроки, ускорить, сохранить миллионы жизней.

Один человек не делает этого напрямую.

Но один человек может делать правильные вещи в правильных местах. И эти вещи расходятся — как Зуев говорил про документы. То, что записано — существует. То, что сделано правильно, — остаётся.

Тридцать месяцев. Харьков, Крым, Сталинград, Курск, Багратион, Одер, Берлин.

Хватит.

Я сидел на бревне в тридцатиградусный мороз, смотрел на синеватый снег, на звёздное небо, на двух спящих людей рядом — Огурцова и Петрова. Слышал их ровное дыхание.

Вот что нужно беречь. Не позиции, не маршруты — а вот это дыхание.

Сорок второй год начинался.

Я встал, зашёл в блиндаж, лёг.

Закрыл глаза.

Тридцать месяцев.

Хватит.

Конец первого тома.

Второй том: https://author.today/work/580386