Глава 11
«Со стыдом, с позором вернули домой яркую птицу, так и не пришлось ей взмыть в небо, крылья подрезаны и песнь замерла в горле.»
К. Макколоу «Поющие в терновнике»
Говорят, если все закончилось плохо, значит, это еще не конец.
Не знаю, к чему эта банальщина всплывает в моей голове. Наверное, подсознание пытается хоть как-то унять нарастающую истерику. Однако тщетно.
Смотрю на себя в зеркало, на этот цветущий желтизной, почти сошедший синяк на скуле и начинаю дрожать от подступающих рыданий. Грудную клетку, будто тупым ножом изнутри вскрывает от отчаяния.
Господи, лучше бы меня убили! Забили бы до смерти, и я бы не знала этой безысходности, не знала, каково это – предавать любимого человека, глядя ему в глаза.
Вся боль и ужас, через которые я прошла за эти две недели – ничто в сравнение с тем, что обрушилось на меня, стоило лишь на секунду встретиться взглядом с Долговым. Я не знала, что бывает такая боль, такое удушающее бессилие.
Содрогнувшись, прячу лицо в ладони, не в силах смотреть на себя и плачу навзрыд. Вою раненой собакой в голос, уже не стесняясь и никого не боясь. Пусть слышат, видят, радуются, мне все равно. Перед глазами он: бледный, осунувшийся, напряженный, в наручниках и клетке, как загнанный в угол зверь. Один среди стаи ликующих шакалов, готовых разодрать его на части. И я, сделавшая все, чтобы им это удалось.
Прокручиваю раз за разом все произошедшее в суде и захлебываюсь отчаянием. С каждой секундой оно нарастает все больше и больше. Раскачиваюсь взад-вперед и не в силах держать в себе эту боль, ударяю кулаком по туалетному столику. Снова и снова. Повторяя, как молитву: «Серёжа, Серёженька мой…».
«Он сильный, справится!» – звучат в голове мамины слова, и я знаю, что справится, что ему все по плечу. Однако мне от этого ничуть не легче. Ведь даже сильные мужчины нуждаются в поддержке и надежном тыле, и то, что у меня не было иного выхода, ничуть не оправдывает в собственных глазах, как и то, что Долгов бросил меня. Бросил в самое пекло, беременную один на один с проблемами, но я все равно ненавижу себя за предательство.
Господи, как же ненавижу! Хотя что мне по сути оставалось? Принести себя и своего ребенка в жертву ради мужчины, который даже не захотел выслушать?
Да! – надсадно кричит мое одержимое Долговым сердце, заставляя содрогаться от рыданий. – Тысячу раз да!
Впрочем, я бы так и сделала. Что угодно вытерпела бы ради него: любое унижение, насилие, побои и даже, возможно, смерть отца, как бы кощунственно это ни звучало. На чаше моих внутренних весов Долгов перевешивал все.
Все, кроме нашего ребенка.
Я должна была как-то защитить своего малыша. Просто обязана была! У него ведь никакого, кроме меня нет. У нас обоих нет никого, кроме друг друга. Мне не на что и не на кого было надеяться. И как бы я сейчас не корила себя, не осуждала, все равно пожертвовала бы своим сердцем ради этого еще не родившегося крохи, ибо нет такой жертвы, которую мать не принесла бы ради своего ребенка. Во всяком случае, я оказалась именно такой матерью.
Но боже, как же мне плохо! И зачем я только поперлась на это проклятое день рождения? Надо было сразу уезжать, как только все было готово к побегу.
Дура! Дура! Дура!
А ведь я так надеялась, что у меня получится спастись и избежать всего этого кошмара.
Когда Илья отвез меня на вокзал, и мне удалось перекупить билет у женщины, безуспешно пытавшейся сдать его в кассу, я в это почти поверила, хоть и тряслась всю дорогу до соседнего города, как припадочная, поминутно высматривая в ночной темноте погоню.
Стоило редким огонькам, проезжающих машин, осветить трассу, как я обливалась холодным потом, вжималась в потертое сиденье и начинала задыхаться. Девушка, сидевшая рядом, напряженно косилась, но у меня не получалось держать себя в руках и делать вид, что все в порядке. Гонимая страхом, я вышла на пару остановок раньше, в каком -то совершенно неизвестном мне городке. Мне тогда показалось это хорошей идеей, чтобы запутать следы. Вот только было поздно. Поздно, как выяснилось, с самого начала.
Не успела я осмотреться на местном автовокзале, как ко мне подошел мужчина и прежде, чем я дала дёру, ткнул в живот пистолетом, заставляя застыть парализованной от ужаса.
– Спокойно, я ничего тебе не сделаю, – процедил он мне в лицо, когда, задрожав, я начала всхлипывать.
– Пожалуйста, у-уберите, – заикаясь, попыталась я осторожно втиснуть руки между дулом и моим малышом, хоть и понимала всю бессмысленность этой попытки.
– Я уберу, только без глупостей и шума. Тихо-мирно идем к машине. Поняла?
Я лихорадочно закивала и, когда он убрал пистолет, начала оголтело хватать воздух ртом. Мне резко стало дурно, и я едва не осела на асфальт, прижимая дрожащие ладони к животу.
– Тихо-тихо, – пришпилив к себе и не теряя времени, потащил меня этот бугай к машине, припаркованной через дорогу, где нас ожидали еще двое таких же качков.
При виде них мелькнувшая было мысль попытаться привлечь чье-то внимание или как-то сбежать, тут же угасла. На меня накатил такой всеобъемлющий ужас, что я не смогла сдержать слез.
– Пожалуйста, давайте договоримся! Я заплачу. У меня есть драгоценности и деньги. Прошу вас! – вцепившись в подталкивающие меня руки, молю, заглядывая в равнодушные глаза.
– Села! – встряхнув, словно тряпичную куклу, затолкал мужик меня в машину.
Оказавшись между двумя крепкими телами на заднем сидении, я захлебывалась отчаянием, не в силах даже спросить, кто эти люди и что им от меня нужно. Натянутая, как струна, я просто смотрела прямо перед собой и плакала, сжимая бессильно руки на животе.
Однако, когда бугай за рулем ответил на звонок и произнес: "Да, Зоя Эльдаровна, везем", внутри меня, будто тумблер переключили.
Замерев от шока и всполыхнушей ярким заревом надежды, я жадно вслушивалась в разговор, но он длился всего пару секунд, из которых моим конвоиром ничего больше не было сказано.
– Вы к Долгову меня везете? – выдавила я, наконец, совладав с дрожью.
– Куда сказано – туда и везем. Кончай реветь, никто тебя убивать не собирается! – было мне ответом.
Я не знала, что думать. По всему выходило, что Долговская сестра послала этих головорезов по просьбе Сережи. Но тогда почему они ведут себя так, словно я у них в заложниках? Хотелось бы спросить, но я не решилась. Раздраженные, угрюмые рожи совершенно к этому не располагали.
Надо признать, как бы там ни было, но я успокоилась. Более того, где-то через час и вовсе расслабилась, решив, что это все-таки Серёжины люди. В конце концов, зачем его сестре кого -то посылать за мной?
Логично? Логично. Только вот логика моя была до умиления наивной. Я ведь даже и предположить не могла, что эта сука пойдет на сделку с моим отчимом и Елисеевым.
Розовые очки слетели с меня, когда вместо того, чтобы повернуть в сторону дома Долговской сестры, мы поехали в противоположную. Мое сердце одичало заколотилось о ребра при виде родного дома, замаячевшего на предрассветном горизонте.
Затравленно оглядываясь, я готова была биться о стекла, перегрызть глотки этим тупоголовым ублюдкам, только бы вырваться. Меня захлестнула такая паника, что я едва не выла в голос.
Встреча с отчимом не просто страшила, она доводила меня до состояния помешательства, ибо я знала, папа Гриша не пожалеет. Он даже собственных детей не жалел, когда дело касалось репутации и работы. Да и оброненное им по зиме: “Скажи моим людям, и они отлупят ее без следов.”, не оставляет никаких надежд на то, что меня не тронут.
– Господи, пожалуйста, пожалуйста! – сама не зная о чем, просила я, уткнувшись заплаканным лицом в ладони. Внутри все сжималось от страха.
Когда машина припарковалась у парадного входа и меня вывели на улицу, я совсем обезумела и, рванувшись на удачу, побежала прочь, но, естественно, меня тут же поймали и, скрутив, потащили в дом, где в холле меня уже ожидал бледный от ярости Можайский.
Представ перед ним, я попыталась взять себя в руки, но у меня ничего не получалось. Смотрела в его горящие холодным бешенством, будто полинявшие, голубые глаза, и задыхалась. Слезы ручьем текли по щекам, меня колотило, как припадочную.
Можайский молча оглядывал меня с ног до головы, будто музейный экспонат, а я за эти пару минут, казавшихся вечностью, от напряжения едва держалась на ногах.
Правда, недолго. В следующее мгновение, не говоря ни слова, Можайский со всего маху ударил меня по лицу. Я рухнула, как подкошенная к его ногам, перед глазами потемнело, меня оглушило болью, а из носа тонкой, горячей струйкой потекла кровь.
– Шалава! Подстилка воровская!– выплевывает отчим, хватая меня за волосы и, не давая опомниться, бьет кулаком под дых. От шока и разрывающей боли мир для меня, будто замирает.
Падаю, разбивая колени о мраморный пол и хватаю жадно ускользающий воздух, а на краю сознания бьется отчаянная мысль, когда отчим замахивается для очередного удара: "Только не по животу, только не по животу!".
– Гриша, не надо! – вместо ожидаемой боли обрушивается на меня вопль матери, бегущей со второго этажа.
Можайский оборачивается, а я торопливо отползаю, пытаясь справиться со спазмом, сдавившим диафрагму, будто огненным обручем.
– Не трогай! Ради бога, не трогай! – схватив Можайского за руки и заслонив меня собой, истерично просит мама
– Пошла вон, сука! Ты все знала и покрывала эту дрянь! – отталкивает он ее, отчего она отлетает в сторону, впечатываясь корпусом в трюмо у стены. Предрассветную тишину разрывает звон разлетающейся на осколки вазы.
У меня по телу проходит дрожь. Сжимаюсь и изо всех сил сдерживаю рвущийся из груди крик. Нервы окончательно сдают.
– Не знала, ничего я не знала! – горячо заверяет Жанна Борисовна, снова бросаясь к нему.
– Врешь, тварь! – озверев, влепляет он ей хлесткую пощечину и, отшвырнув от себя, направляется ко мне. От его горящего бешенством взгляда, внутри все обрывается.
Пячусь назад и уже ничего не соображая от страха, хватаю с пола один из осколков.
– Не… не…подходи, иначе я… я …– вытянув дрожащую руку, захлебываюсь слезами, сжимая осколок до онемения в пальцах, готовая разрисовать Можайскому всю рожу, если только он приблизиться еще на шаг.
– Ах, ты шлюха! Ты кому угрожаешь?! – взревев, кидается он на меня. Я успеваю полосануть его, прежде, чем тяжелый удар, прилетающий куда-то в висок, вновь отправляет меня на пол. В глазах тут же темнеет от разливающейся кипятком боли, но ее мгновенно сменяет другая, когда начищенный до блеска носок итальянских туфель врезается мне сначала в бок, а потом в бедро, попадая четко в нерв, отчего я истошно кричу, понимая, что если это сейчас же не прекратиться, я потеряю малыша. Низ живота уже сводит ноющей судорогой, как в первый день месячных и от этого внутри все холодеет.
– Мама, пожалуйста… – вырывается у меня отчаянная мольба. Я пытаюсь закрыться, сгруппироваться, но тщетно, безжалостные, яростные пинки следуют один за другим, не давая вздохнуть. Я горю. Просто сгораю заживо от бессилия и боли. Каждая клеточка моего тела ноет и пульсирует, будто оголенный нерв.
– Гриша, остановись! Ты же ее искалечишь! – слышу мамин вопль сквозь звон в ушах.
– И искалечу! Убью тварь! – орет Можайский вне себя от ярости и пинает еще сильнее, заставляя меня снова срывать голос от крика.
– Заткнись, сука! На весь регион нас ославила! Теперь каждая собака обсуждает, как падчерица губернатора сосет у женатого ворюги!
– Гриша, ради бога…
– Что Гриша? Что, мать твою, Гриша? Я тридцать лет себе репутацию зарабатывал не для того, чтобы твоя шалава-дочь спустила ее в унитаз!
– Ты прав, но прошу тебя… Ей же показания давать придется! Как это будет, сам подумай? – плача взывает мама к его разуму, и как ни странно, это действует.
Можайский останавливается, дышит надо мной загнанно, будто изо всех сил сдерживается, я же, поджав под себя испинанные до онемения ноги и скрючившись в три погибели, трясущимися руками прикрываю голову, боясь даже дышать.
Я еще не знаю, что мама имеет в виду, говоря про показания. Не знаю, пыталась ли она защитить меня или просто хотела вразумить своего мужа, чтобы в дальнейшем его репутация не пострадала еще больше. Я ничего не знала о ее мотивах, да и мне не было до них никакого дела. Я молилась только о об одном – чтобы этот кошмар прекратился, и мой малыш не пострадал.
Но, видимо, Серёжа прав: нет там никого наверху, а если и есть, то очень жестокий. Ибо мой кошмар только начался.
– Вставай! – после минутной передышки схватил меня Можайский за волосы и под наш с мамой одичавший крик, потащил в сторону бассейна, приговаривая. – Радуйся, что ты еще нужна, иначе тебя сейчас с этого мрамора соскребали. Но даже не думай, что так просто отделаешься. Я тебе покажу, как позорить семью, бл*дина!
– Гриша, что ты творишь? Она же моя дочь! Прошу тебя!– встает мама у него на пути, заламывая от бессилия руки. Можайский подходит к ней почти вплотную и демонстративно сжимает еще сильнее мои волосы, отчего я изгибаюсь под каким-то совершенно невообразимым углом и смотрю сквозь пелену слез маме в глаза, прося помощи, пока Можайский чеканит:
– Твоя дочь сейчас спит наверху, а эта – Долговская подстилка, если тебе не нравится такой расклад, то я вышвырну тебя из этого дома и можешь забыть, что у тебя есть дочь от меня. Я ясно выражаюсь?
Мама всхлипывает и качает головой. Несколько долгих секунд она смотрит на меня, слезы ручьем текут по ее щекам, губы дрожат, а у меня где-то там внутри, несмотря на весь кошмар происходящего, загорается малюсенький, наивный огонек надежды, что возможно, сейчас, впервые Жанна Борисовна сделает выбор в мою пользу. И хотя разумом я все понимаю, но, видимо, девочка, нуждающаяся в материнской любви, будет жить во мне всегда, ибо так и не узнала, каково это, когда у тебя есть мама, готовая пожертвовать ради тебя всем.
Моя, закусив дрожащую губу, отвела взгляд и отошла в сторону, позволяя делать со мной все, что угодно. Но я в ответ на очередной разочарование смогла лишь горько усмехнуться окровавленными губами. Мое сердце снова разбилось, однако на общем фоне – это уже не казалось такой уж трагедией, хотя будучи беременной и готовой все отдать за этого малыша, я не понимала, как она так может.
Как черт ее дери?!
Но эти вопросы отходят на второй план, когда Можайский затаскивает меня в бассейн и, не дав очухаться, начинает "воспитывать" без следов.
Что такое настоящий ужас я узнала стоило крепкой руке сдавить мою шею и безжалостно опустить меня под воду. Побои, как оказалось, и близко не стоят с этим садизмом, когда тебя окунают раз за разом, не давая вздохнуть, и ты, словно затравленное, ничего не соображающее от испуга животное, на голых инстинктах бьешься в паническом ужасе за глоток воздуха.
Легкие разрывает от удушья, я беззвучно ору, захлебываюсь слезами и соплями. Нахлебавшись воды с хлоркой, меня выворачивает наизнанку всем, что я съела, но Можайскому плевать, он продолжает купать меня в моей же собственной рвоте, приговаривая, что такой шлюхе, как я, в ней самое место.
Что я испытывала в эти мгновения, сложно описать. Мне казалось, я просто- напросто умру, не выдержу. А Можайский снова и снова топил меня и спокойно наблюдал, пока я, как сумасшедшая выбивалась из сил в попытке освободиться и чуточку подышать.
Не знаю, сколько бы это продолжалось, к счастью, я потеряла сознание.
Очнулась в кромешной темноте. Было холодно, сыро и больно. Казалось, болело все, словно я вся – одна сплошная, ноющая боль. Во рту стоял привкус рвоты и крови. Голова просто разрывалась.
Несколько минут я не понимала, где я и что происходит. Но первым делом опустила дрожащие руки на живот, пытаясь понять, все ли в порядке. Вот только, как определить был ли выкидыш, когда все твое тело агонизирует от боли и слабости, а вокруг так мокро, что не ясно кровь ли это или меня бросили сюда после бассейна?
От безысходности и отчаяния меня заколотило, затрясло всю в беззвучных рыданиях. Неизвестность сводила с ума и пугала так сильно, что хотелось биться о стены.
Я не имела ни малейшего понятия, что дальше будет? И чего от меня хотят? Но точно знала, что это еще не конец. Однозначно, не конец.
Казалось, прошла вечность, прежде, чем дверь в мою душную каморку открылась. Когда свет фонаря осветил ее, я поняла, что нахожусь в одной из кладовок в подвале. Меня передернуло при виде промокшего матраса подо мной и в то же время я облегченно выдохнула, поняв, что промок он от воды, а не от крови. Всхлипнув на радостях, украдкой прикоснулась к животу, благодаря небо за то, что мое солнышко такое сильное и не оставило свою маму одну в этой кромешной тьме. Превозмогая боль, я нашла в себе силы, чтобы переодеться в сухую одежду, и даже через “не хочу” поесть.
Когда с едой было покончено, мне поставили в углу ведро для нужд и снова погрузили в беспросветный мрак, оставляя наедине с моими ужасами.
Поначалу я сводила себя с ума жуткими предположениями, но потом запретила себе думать об этом. Как бы там ни было, я не собиралась сдаваться. Отчиму от меня что-то нужно, а значит есть шанс выторговать себе и малышу жизнь.
Этими надеждами я жила следующие несколько дней, за которые мне удалось немного оправиться от потрясения и побоев. Тело все еще нещадно ныло, синяков на нем было не счесть. Но, просыпаясь, я каждый раз напоминала себе, что женщины вынашивали детей и не в таких условиях: преодолевали и голод, и войну, и насилие.
“И я тоже смогу! Обязательно смогу, малыш! Ты только потерпи, не оставляй меня одну, пожалуйста!” – так звучала моя молитва. И в один из дней, как только я ее прочла, дверь открылась.
Ослепив меня ярким светом, на пороге появился Елисеев в сопровождении нескольких бугаев.
-Ну, здравствуй, Настенька, – с фирменной елейно-приторной улыбочкой прошел он в каморку, у меня же внутренности, будто жгутом стянуло от страха.
Сама, не замечая, затравленно попятилась к изголовью кровати, поджимая под себя ноги и испуганно оглядывая не изуродованные интеллектом морды за спиной щуплого Елисеева.
Господи, он ведь привел их не для того, о чем я думаю?
Представив, как эти, поедающие меня масляными взглядами, мужики прикоснуться своими волосатыми ручищами, меня передергивает от отвращения и липкого ужаса. Из груди невольно вырывается отчаянный всхлип, и я изо всех сил вжимаюсь в ледяную стену, лихорадочно думая, что делать.
– Ну-ну, милая, не надо так бояться. Мы же с тобой прекрасно ладили, – присев рядом, кладет Елисеев руку на мое колено и начинает успокаивающе похлопывать. Однако похлопывания тут же сменяются поглаживаниями, заставляя меня окаменеть.
Смотрю на эти ухоженные, костлявые пальцы и дрожу от подступающих рыданий.
– Папка Гришка твой, конечно, погорячился. Бить по такому личику… – цокает он, осуждающе качая головой, будто не замечая моего состояния, – но, надо признать, ты нас неприятно удивила, девочка. Я и подумать не мог, что ты такая…
Он многозначительно усмехается и скользит ладонью по бедру все ниже и ниже. Мне хочется заорать дурниной, выцарапать его противные, похотливые глазенки, но все что могу – это едва слышно прохрипеть:
– У-уберите… руку. Троните – я себя убью. Найду способ и убью, и ни черта вы от меня не получите!
– Солнышко, ну, зачем же так нагнетать? Я же не зверь, – ласково пожурил он, но руку не убрал и продолжил в том же духе. – Пускать девок по кругу очень любит твой любовничек. Иногда даже и сам не брезгует в кружке постоять. В курсе, как он с дружками на яхтах любит развлекаться?
Я тяжело сглатываю и перехватываю руку, скользнувшую мне между ног.
– У-бе-ри-те! – цежу по слогам, впиваясь ногтями в тыльную сторону его ладони.
– А что такое? Не нравлюсь? Бандюга, поубивавший кучу людей и перетрахавший все, что движется, милее? – оскалившись, сжимает он с силой мое бедро, давя прямо на синяк.
Прикусываю губу от боли, слезы текут по обветренным щекам, но я терплю, не зная, что ответить. О том, что Долгов из себя представляет за пределами наших отношений, я старалась не думать, хоть и не питала никаких иллюзий относительно того, как большинство олигархов выбивали свое место под солнцем, а потому Елисеев в своем лицемерии был противен вдвойне, ибо вряд ли уехал далеко от Серёжи.
– Что молчишь? -спрашивает этот хмырь с мерзкой ухмылочкой, не скрывая, что получает удовольствие, измываясь надо мной.
– Чего вы хотите? Я все равно ему не нужна, мы расстались задолго до дня рождения его дочери. Он не станет впрягаться за меня.
– Я знаю, солнышко, что не станет, иначе тебя бы уже, как и его детей, вывезли за границу.
Без понятия, отдавал ли Елисеев себе отчет, но эта новость ударила меня наотмашь.
Так больно и обидно становится за моего малыша, который вынужден выживать вместе со мной только лишь потому, что Долгов не посчитал нужным уделить мне пять чертовых минут. Впрочем, я сама виновата.
Всхлипнув, обнимаю себя за плечи и еще сильнее подтягиваю колени к груди в попытке закрыться от этих равнодушных, липких взглядов.
– Тогда, что вам от меня нужно?
– Ну, для начала, чтобы ты приняла душ. Уж прости, но вести с тобой разговор сейчас – занятие не из приятных, – он показательно наморщил нос, а у меня от унижения в очередной раз навернулись слезы на глаза, кровь ударила по щекам, и я сжалась еще сильнее, когда Елисеев протянул руку, чтобы помочь мне встать
Покидать уже привычную обстановку было страшно. Слишком уж пугал меня этот "добрый дядюшка" Владислав. Я не знала, чего от него ждать, но обострять ситуацию и сопротивляться было еще страшнее.
До гостевой ванной я шла, шарахаясь от собственной тени. Каждый шаг давался мне огромным трудом, но сцепив зубы, я через силу продолжала держать ровно спину, боясь любого прикосновения чужих рук. Мне казалось, как только они дотронуться, обязательно что-нибудь сделают со мной.
Однако буквально через несколько минут я узнала, что насиловать можно куда изощренней.
– Раздевайся, Настенька, – садясь на крышку унитаза, распорядился Елисеев, когда мы остались в ванной одни.
– То есть? – с бешено-заколотившимся сердцем уточнила я, вскидывая на него дикий взгляд.
– А что тут непонятного? Пока ты моешься, обсудим насущные вопросы, чтобы не терять попусту время. У меня его не так уж много, знаешь ли.
– А если…если я откажусь? – на свой страх и риск шепчу, сглатывая подступившие слезы, отчетливо осознавая всю безысходность своего положения. И ответ Елисеева это только подтверждает.
– Тогда мне придется позвать ребят, чтобы они помогли тебе и не только…
– Вы же не зверь, – вырывается у меня ироничный смешок вперемешку со всхлипом, на что Елисеев разводит руками, улыбаясь еще шире и мерзотней.
– Как и все до определенного момента, солнышко. Поэтому не затягивай. Мне совсем не хочется доводить ситуацию до такого.
– Я ведь вам сказала, если вы меня тронете…
– Я не собираюсь тебя трогать, Настенька. Уговор – есть уговор. Но ты ведь понимаешь, что я могу с тобой и не церемониться. Сломать человека не так уж сложно, однако я делаю тебе скидку на возраст, наше давнее знакомство и симпатию, и думаю, ты тоже должна идти на уступки. Разве нет?
Хотела бы я ответить, да только смысл? Никто не собирался делать мне никаких скидок и идти на уступки. Меня ломали, стирая под ноль мое человеческое достоинство, давая почувствовать себя абсолютнейшим ничем: без прав, без выбора.
И это было так страшно, до разрывающего легкие, задушенного где-то там глубоко внутри, отчаянного воя, который я изо всех сил пыталась сдержать, дрожащими руками стягивая с себя одежду под этим гнусным, чужим взглядом.
"Подумаешь, раздеться!" – наверняка сказала бы какая-нибудь "многоумная", но с таким же успехом можно на каждое насилие заявлять: "Подумаешь, потрахаться!". А дело ведь совсем не в том, что непонятно кто засунул в тебя свой член или увидел твое интимное, страшнее всего, когда подавляют твою волю, и ты перестаешь чувствовать себя человеком. Вот это самое невыносимое. Способов же, как надругаться над человеком – миллионы и не стоит умалять ни один из них.
С такими мыслями стягиваю последний бастион – трусики, и с ужасом обнаруживаю на них кровь.
Ее немного, но от этого совсем не легче. Застыв, не знаю, что делать. Просто не знаю. Просить о помощи, однозначно, не стоит, неизвестно, чем это еще обернется, но и стоять, смотреть… Боже, я сойду с ума!
На меня накатывает такая паника, что я едва не сползаю по стенке. Пошатнувшись, закрываю рот ладонью, сдерживая рыдание, но тут же холодные руки, подхватившие меня за талию, приводят в чувство.
– Не трогайте! Не трогайте меня! – едва не кричу, отталкивая Елисеева от себя. Стоять голой почти вплотную к по сути совершенно незнакомому мужчине не просто неловко, а неприятно и мерзко до слез, особенно, когда замечаешь, что у него вполне естественная реакция на твою наготу.
– Ты очень ладная, красивая девочка, – шепчет он хрипло, поедая меня горящим взглядом, но к счастью, тут же берет себя в руки и возвращаясь на свое место на крышке унитаза, добавляет. – Однако, дефицитом красивых баб Долгов не страдает, поэтому мне интересно, зачем ты ему была нужна? Для шпионажа или все-таки это такой символический ход, чтобы показать нам, что в твоем лице он поимел и всех нас? Что скажешь?
– Не знаю, я не шпионила для него, и на сто процентов уверена, что он бы не стал ради сомнительного удовольствия устраивать подобный цирк на Дне Рождении своей дочери, – неимоверным усилием воли беру свою истерику под контроль и захожу в душевую кабину, чтобы поскорее скрыться от пронизывающих насквозь глаз.
– Это, Настенька, далеко не сомнительное удовольствие. Ты вообще в курсе, какие репутационные потери несет теперь твой отчим? Не закрывай! – доносится сквозь шум воды приказ Елисеева.
Я вздрагиваю и нехотя отпускаю ручку дверцы, торопливо отворачиваюсь и намыливаю вехотку, стараясь не паниковать, приговаривая про себя:
“Спокойно, Настя, ты выдержишь! Ты сможешь! Все будет хорошо, малыш будет жив!“
– Понимаешь ли ты, как это выглядит, когда губернатор края обвиняет главного работодателя края в коррупции и якобы ведет с ним ожесточенную борьбу, а потом выясняется, что его падчерица спит с этим самым главным работодателем и ни сегодня- завтра уведет его из семьи? Очень сомнительно, я тебе скажу. А когда падает уровень доверия к власти – начинаются проблемы, Настенька. Поэтому твоя задача сейчас повернуть ситуацию в нашу сторону, если, конечно, ты не хочешь, чтобы я запустил сюда парочку крепких ребят, и они не трахнули тебя по очереди, а то и одновременно. Говорят, многие бабы фантазируют на тему мжм, может, и тебе понравится два-три члена сразу.
Меня передергивает от этой мерзости. Зажмурившись, борюсь с подступившей тошнотой, и кое-как выдавливаю из себя:
– Где гарантия, что вы не запустите их, даже, если я выполню все условия?
– А зачем мне это?
– Откуда мне знать?
Елисеев усмехается и подходит ближе, меня начинает знобить, особенно, когда он признается:
– Ты мне нравишься, Настя…
– И поэтому вы стоите сейчас и измываетесь надо мной? – не могу сдержать сарказма, чувствуя спиной жалящий взгляд.
– И поэтому я хотел бы тебя для себя, – огорошивает он, заставляя все у меня внутри похолодеть. – Ты ведь неглупая девочка, все понимаешь…
О, да! Я все понимала. Этот ублюдок решил воспользоваться ситуацией и убить двух зайцев сразу. Раньше как-то не комильфо было, когда все чинно и благородно, хотя я уверена, все равно бы нашел способ договориться с отчимом, не зря же все подарочки дарил, да ручки целовал. Ну, зато теперь без лишних реверансов, мне же ничего иного не оставалось, как согласиться, чтобы получить хоть какую-то передышку и защиту, надеясь, что за это время у меня появится шанс сбежать или придумать, как спастись.
– Хорошо, я согласна, – шепчу помертвевшим голосом. – Только, если вы дадите мне немного времени, я не могу так сразу…
– Конечно, солнышко, – судя по довольному голосу, улыбается он. – Мы ведь не хотим еще больше испортить репутацию Григория Алексеевича. Пройдет суд, утихнут немного разговоры, и тогда уже никто не скажет, что ты шлюха, которая скачет от одного к другому. Да и мне пока нельзя светиться рядом с вами, чтобы не было проблем. Так что приходи в себя, в следующий раз хочу видеть тебя улыбающуюся, готовую где-нибудь отдохнуть. Договорились?
Я киваю и, закусив кулак, терплю, пока он касается моего плеча мимолетным поцелуем и ведет ладонью вдоль спины, словно оценивает только что приобретенный товар. Когда он, наконец, уходит, у меня подкашиваются колени. Опускаюсь в поддон душевой и трясущимися руками обхватываю живот, молясь, чтобы все было не зря.
Такой меня и застает ворвавшаяся в ванную мама.
– Настя! Настя, ты как? – бросается она ко мне и, заключив мое лицо в ладони, садиться рядом, не обращая внимание на льющуюся на нас сверху воду. – Он ведь не… тронул тебя? – спрашивает, лихорадочно вглядываясь в мои глаза. Я качаю головой и усмехнувшись, признаюсь:
– Сказал, что позже.
Мама, задрожав, заходиться в слезах и порывисто прижимает меня к себе.
– Вот ведь тварь! – всхлипывает она, а я вдруг понимаю, что возможно, это и есть тот самый шанс.
– Помоги мне, – прошу отчаянно. – Пожалуйста, мама! Хотя бы раз сделай что-нибудь для меня.
Жанна Борисовна на мгновение застывает, а потом отстраняется. Смотрит на меня сквозь слезы и мне кажется, что я слышу, как разбиваются мои последние надежды, однако, в следующее мгновение она аккуратно проводит по моему лицу и кивнув, шепчет:
– Я помогу. Что-нибудь придумаю. Ты только сделай, как они скажут. Ради бога, сделай, Настя! Я не для того тебя родила, чтобы ты жертвовала собой, ради какого -то мужика. Они не ценят. Да и он сильный, справится, а ты… Что ты против них? Мы – всего лишь их слабые места, от которых они готовы избавиться в первую же трудную минуту. Ты должна думать о себе. Только о себе! Никто больше не подумает, Настя.
Следующие дни до суда я провела в соответствии с мамиными инструкциями: делала все, что мне говорят, а именно – отрабатывала свою обвинительную речь.
Благодаря этой суке – Зое Эльдаровне, обвинить Долгова не составило труда. Как оказалось, его сестрица была в курсе многих нюансов наших отношений, и знала, как их повернуть в нужную им с Можайским сторону.
У меня в голове не укладывалось, как можно быть такой мразью. Ладно чужих пускать в расход – таковы законы материального мира. В конце концов, не ты, так тебя, но сжирать своих – это за гранью. Уж не знаю, какую долю этого гребанного завода ей пообещали, и что у них с Сережей произошло, но на мой уже вполне себе далекий от наивности – спасибо Можайскому, – взгляд, не изобрели еще тех денег, которые стоили бы той цены, что рано или поздно придется заплатить за предательство близких людей.
К счастью, эта мерзкая тварь не появлялась передо мной, а то боюсь, не сдержалась бы и высказала все, что думаю о ней. Репетировать речь мне приходилось в компании отчима. Я повторяла ее раз за разом ему на потеху, умирая от стыда и протеста. Все во мне бунтовало против такого предательства, но Можайский не уставал напоминать, что меня ждет, если я не заставлю общественность поверить, что была не разлучницей и "воровской подстилкой", а жертвой насилия и преследования. А еще он постоянно твердил, что я должна благодарить Елисеева за интерес, иначе меня бы уже изуродовали. И я даже не сомневалась в этом, однако, не была уверена, что Елисеевский интерес не аукнется мне еще страшнее, чем угрозы Можайского.
В один из дней по новостям показали задержание Сережи. Оно так потрясло меня, что я едва не потеряла сознание. Видеть, как на него направляют автомат и заставляют лечь лицом на пол, было выше моих сил. Отчим же довольно потирал руки и в красках расписывал, что с Долговым сделают в СИЗО.
В тот момент я была близка к тому, чтобы схватить вилку и воткнуть Можайскому в глотку, а после провернуть еще несколько раз для надежности. Возможно, так и стоило поступить, и не пришлось бы проживать весь этот кошмар, именуемый судом.
В какой-то момент даже проскользнула рисковая мысль: "А может, рассказать все, как есть, попросить у суда защиты?". Но Можайский, будто предчувствуя, предупредил, чтобы я не вздумала глупить и геройничать. У них все якобы схвачено, я нужна только за тем, чтобы смыть пятно позора с репутации семьи, и, если я этого не сделаю, они с легкостью докажут, что после Долговского насилия у меня поехала крыша, и упекут в психушку, где со мной сделают такое, что смерть покажется мне избавлением. Честно говоря, она уже давно казалась мне онной, особенно, в суде.
Словно распятая на кресте, я стояла возле этой проклятой свидетельской трибуны и, чувствуя пронизывающий насквозь, взгляд Долгова, каждым словом убивала сама себя, наносила незаживающие раны.
Господи, как же мне хотелось броситься к прутьям клетки, схватить крепкую руку и, взглянув в синие-пресиние глаза, умолять: "Пожалуйста, прости меня! Ради бога, прости! Я бы умерла за тебя, если бы дело было только во мне. Но у меня нет сил бороться с ними. Прошу, спаси нас, помоги, вытащи из этого ада. Сделай хоть что-нибудь! Если не ради меня, то хотя бы ради нашего малыша!".
Этот отчаянный вопль разрывал мне грудь, жег язык, но все, что я могла себе позволить – это, преодолевая боль, взглянуть Долгову в глаза и одними губами прошептать ему:
"Я люблю тебя!"
Его признание вины и абсолютнейшее согласие с моими показаниями окончательно разбило мне сердце. За всеми своими переживаниями я даже не осознавала, чем мне грозит лжесвидетельствование. И только сейчас до меня начало доходить, какой поворот могли приобрести события, и что сделал Долгов.
Парализованная осознанием, застываю, не в силах поверить и машинально прижимаю дрожащую руку к животу.
Неужели Долгову не все равно? Неужели все не так, как я себе нарисовала? Или это какие-то очередные игры и стратегические ходы? Не зря ведь отчим растерян и в недоумении.
Взбудораженная, начинаю нарезать нервные круги по комнате, в попытке хоть что-то понять. Но, измотав себя до состояния выжатого лимона, прихожу к выводу, что, собственно, уже нет никакой разницы, какая подоплека у действий Долгова. Я свой выбор сделала, как и он – своим отказом выслушать меня. Так что самое время вспомнить об этом выборе и прекратить себя изводить, пока все не оказалось зря.
С этими мыслями иду в душ, после которого в гардеробной рассматриваю себя в зеркале, в полный рост, с удивлением обнаружив, что у меня появился животик. Крошечный, едва заметный, но все же.
Это наполняет меня таким сумасшедшим восторгом, что не могу сдержать слез.
– Мамин, ты уже такой большой стал? Ты так вырос, мой любимый, – прикладываю обе руки к животу и глажу, впервые улыбаясь за очень долгое время. Ощущение, будто я этого никогда не умела: губы дрожат и слезы текут градом.
Боже, надеюсь, с моим малышом все хорошо, и весь этот кошмар не отразиться на нем. Сейчас бы к врачу, узнать, как протекает беременность, все ли в порядке. После той крови на трусиках я себе место не нахожу от беспокойства.
Что, если он родиться больным? Что, если сейчас еще не поздно все исправить? Миллион “что если” и понимание невозможности что-либо изменить. В холодный пот бросает от одной мысли, что Елисеев или Можайский узнает о моей беременности.
Вообще, удивительно, как еще эта крыса – Зоя Эльдаровна не рассказала. Уж не знаю, какие у нее причины, но слава богу! Одна надежда – на маму, иначе я не представляю, как буду выкручиваться, когда живот начнет расти сильнее. Елисеев точно будет в бешенстве, вряд ли он хотел себе в постель беременную девку.
А может, переспать с ним, пока еще живот не видно и если не успокоится, сказать, что ребенок его?
Господи, какая мерзость! Меня аж передергивает, стоит представить… Нет, не настолько я еще отчаялась.
– Мы справимся, малыш, мы обязательно справимся. Только потерпи еще немножечко. Ты ведь у меня сильный, очень сильный, как твой папа, – шепчу, стараясь хоть немного успокоить нервы, но тут слышу какой-то шорох и у меня сердце проваливается куда-то вниз.
Лихорадочно натягиваю халат и, тяжело сглотнув, иду к шкафу, из-которого послышался шум, молясь, чтобы это был Дольчик. Но открыв дверцу, встречаюсь с испуганным взглядом, голубых глазок на пол лица.
– Глазастик? Ты что здесь делаешь? – одновременно облегченно выдыхаю и в то же время обеспокоенно кошусь на дверь в гардеробную.
– Я соскучилась, папа достал, – буркнув себе под нос, протянула сестра ко мне руки. И я обняла ее в ответ, ибо тоже очень-очень соскучилась.
Можайский не разрешал нам проводить время вместе, точнее, прямого запрета, конечно, не было, чтобы у Каролинки не возникали вопросы, но отчим делал все, чтобы свести наше общение к минимуму, насколько это было возможно в общем доме.
– А у тебя правда будет ребенок? – шепчет Каролинка, отчего у меня внутри все обмирает.
Отстранившись, натянуто улыбаюсь и лихорадочно придумываю, что соврать. Но сестра заключает мое лицо в ладошки и заглянув мне в глаза, вдруг так по-взрослому, заверяет:
– Не бойся, я им не скажу. Я слышала, как они тебя били, и я их ненавижу! Особенно, папу. Он плохой!
Наверное, надо что-то ответить, но я не могу, горло перехватывает, а внутри начинает гореть. Задрожав, притягиваю сестренку к себе и, уткнувшись в ее мягкие словно пух волосы, целую со слезами.
– Спасибо, малыш, ты самая лучшая сестра на свете. Только, пожалуйста, сохрани наш секрет, иначе этот ребеночек умрет.
Каролинка энергично кивает и целует меня в ответ.
– Я никому не скажу. – обещает она и тут же ее глазки загораются любопытством. – А можно потрогать?
Я снова плачу, когда маленькая ладошка касается моего живот, и из сестры, как из рога изобилия начинают сыпаться вопросы и восторги:" А я буду тетей? А это мальчик или девочка? А как он помещается в животике? А как мы его назовем? А у тебя уже есть молочко? А почему еще нету?" И так до бесконечности, но я была счастлива разделить эту радость именно с ней, потому что она – единственный человек, который любит меня чистой, незамутненной любовью, хоть я и понимала, что она может проговориться в любой момент.
Но сестра держалась. Прибегала украдкой ко мне в комнату, целовала мой живот и просила, чтобы я непременно родила девочку, и она могла заплетать ей косички, да красить ногти. Уже сейчас она готова была подарить свою любимую Барби – Лабель, и львенка Симбу, потому что у ее племянницы должны быть самые классные игрушки.
В такие моменты я не могла сдержать слез. В этом аду любой проблеск доброты и заботы был подобен для меня чуду. Сестра и мой малыш – единственное, что каждый день поднимало меня с кровати и придавало смысл моей, замкнувшейся в четырех стенах и неугасающей боли, жизни.
Мама по-прежнему молчала и старалась меня избегать, словно все наладилось – раз прекратились побои. Но я-то знала, что это не так, иначе меня бы не держали взаперти под неустанным контролем, да и обещание Елисеева висело Дамокловым мечом над моей головой.
И в одно майское утро этот меч с размаху опустился мне на голову.
– Подготовься, завтра мы летим в столицу на благотворительный вечер, – объявил Можайский за завтраком. – Проведешь его в компании Владислава. Будешь улыбаться ему, слегка строить глазки и с открытым ртом слушать. И чтоб все видели, что ты очарована и между вами что-то проскочило! Не хочу потом досужих домыслов, когда поедешь с ним отдыхать. Поняла меня?
– Поняла, – прохрипела я помертвевшим голосом и перевела беспомощный взгляд на маму.
Жанна Борисовна отвела взгляд и поджала губы, давая понять, что присутствовать на этом вечере мне так или иначе придется.
Я не знала, что думать. Не хотелось верить, что ее обещание помочь – всего лишь попытка успокоить меня и привести в чувство, поэтому что-то спрашивать было страшно. Я боялась безысходности и страха, что непременно захлестнут меня с головой, если мама обманула, но и жить, сходя с ума от неизвестности, стало совсем невмоготу. Однако, мучиться пришлось еще два дня.
Точки над "i" были расставлены только по приезде в Москву, когда нам прямо на дом привезли на выбор платья из новых коллекций.
Впервые за много дней мы остались с мамой наедине и я, не обращая внимание на сдавившее диафрагму волнение, задаю, наконец, мучивший меня вопрос:
– Я так понимаю, ты ничего не сделаешь?
Мама замирает на несколько долгих секунд, а после, продолжает с преувеличенным интересом разглядывать коллекцию от Донны Каран, доводя меня до точки кипения.
– Так и будешь молчать?
Жанна Борисовна с шумом втягивает воздух и, будто делая великое одолжение, цедит сквозь зубы:
– Я сделаю, Настя, но не сейчас.
– А когда? Когда мне скажут лечь под этого козла? – взрываюсь, не в силах больше терпеть эту показуху. Мама вскидывает на меня то ли возмущенный, то ли раздраженный взгляд, но мне уже все равно. Особенно, когда она припечатывает:
– И ляжешь!
– Что?
– Вот только не надо делать такое лицо! – ошарашивает она меня еще больше. – Ты должна понимать, с кем мы имеем дело. Это не так-то просто организовать. За мной тоже постоянно следят. И если хочешь знать мое мнение, то лучше бы тебе переспать с Елисеевым, иначе он не успокоится, станет искать. И когда найдет, будет в разы хуже.
Сказать, что я в шоке – не сказать ничего.
– Ты в своем уме?
Мама тяжело вздыхает.
– Послушай, Настя. Ты уже далеко не наивная девочка…
– А-а и поэтому можно меня, как шлюху подкладывать под дружков твоего мужа?
– Никто тебя не подкладывает. Но правда такова: в этой гонке ты – трофей. Уж прости за откровенность, но мужчинам нравится трахать женщин своих врагов – так они лучше чувствуют вкус победы. И не надо меня винить, Настя, я тебе сразу сказала, чем закончатся твои шашни, но ты же меня не послушала и продолжила…
– Ладно, можешь не продолжать, я все поняла, – отрезаю, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться от разочарования.
– Нет, ты ни черта не поняла! – повышает Жанна Борисовна голос, но, спохватившись, вновь переходит на едва слышный шепот. – Думаешь, я не переживаю? Думаешь, у меня сердце кровью не обливается?
– А оно у тебя есть? – бросаю едко. В эту секунду я ее почти ненавижу. Мама на миг застывает, словно получила удар, но быстро берет себя в руки и спокойно парирует:
– Да, Настя, у меня оно тоже есть. И оно хочет лишь одного: чтобы ты выжила и не сломалась.
– Как? – вырывается у меня обессиленный смешок. В ответ получаю абсолютно безжалостное:
– Смириться.
– Смириться с насилием?
–Насилие, Настя, это то, с чем человек смириться не смог. Уж поверь мне, я знаю, иначе сошла бы с ума, думая, о том, что меня насиловали каждый день с шестнадцати лет. Но как видишь, – усмехается она горько и, отвернувшись к окну, заключает. – Это просто секс, Настя, и он не стоит того, чтобы из-за него умирать.
Я хмыкаю и, истерично засмеявшись, качаю головой.
– А за что тогда следует умирать, мама? – помедлив, шепчу со слезами, понимая, что никто мне не поможет. – За что ты всю жизнь боролась, если твоей дочери, как и тебе приходиться, лежа на спине, выгрызать себе право на свободу? За что, ты боролась, если так с этой спины и не поднялась?
Да, делаю больно, ибо меня душит горечь и отчаяние, и я не знаю, как вытерпеть их, и не сойти с ума. Мама поворачивается ко мне. В глазах у нее стоят слезы, но она ничего не говорит. Просто смотрит и плачет вместе со мной, и я всё-всё понимаю: что она бы вытащила меня из этого ада, если бы была у нее хоть капля уверенности, что не сделает еще хуже. От этого еще больней. Особенно, когда она садиться рядом и, прижав меня к себе, целует в лоб, шепча:
– Прости. Я стараюсь, я правда, стараюсь, но у меня очень ограниченные возможности.
– Знаю. Я ни в чем не виню тебя, – выдавливаю из себя, захлебываясь слезами, и жмусь к ней изо всех сил, отчаянно пытаясь хотя бы на короткий миг спрятаться в ее тепле от всей этой жестокости и грязи. А она, словно чувствует, сжимает меня еще сильнее и дрожит от сдерживаемых где-то в груди рыданий.
– Все забудется, милая, со временем все забудется, – приговаривает она, гладя меня по волосам.
– Правда? – отстранившись, заглядываю ей в глаза, мама кивает, но я вижу. Там на самой глубине. Что ни черта не забывается. Шестнадцатилетняя девчонка не смирилась, она плачет горючими слезами, ибо все, что она делала, оказалось зря. И я даже представить боюсь, насколько это больно, насколько это страшно. Поэтому беру себя в руки, дабы не делать еще больнее, выдавливаю из себя улыбку и тоже киваю.
– Давай, выберем платье, – стерев с маминых щек слезы, ставлю точку в нашем душевном стриптизе.
Потом. Я выплакаю свою боль потом. Наедине с собой дам ей волю, а пока я должна быть сильной ради своего ребенка.
В конце концов, это всего лишь секс. Просто секс, – повторяю, словно мантру, глядя на себя в зеркало. На мне короткое, драпированное платье со шлейфом и открытыми плечами, расписанное по темной ткани какими-то огненными полосами, словно я горю.
И я действительно горела. Сгорала заживо. До выхода было десять минут, а у меня никак не получалось смириться. Стоило только представить, как ко мне прикоснуться чужие руки и губы, тошнота поднималась к горлу. О том, что во мне побывает член этого ублюдка, и он будет кончать в меня, я и вовсе не могла думать. Передергивало всю и хотелось умереть, вскрыть себе вены, и не знать этой грязи, которую я никогда не смогу с себя смыть.
Может, стоило попросить маму достать мне кокаин? Может, хотя бы так я смогла бы вынести этот кошмар?
Но тут же отмахиваюсь от этой идеи. Конечно, это могло бы быть недолгим спасением, но означало бы уже сейчас сломать себя с хрустом напополам, не говоря уже про то, каково будет малышу.
Господи, как же я тебя ненавижу, Серёжа! Как же ненавижу! Почему ты даже не попытался ничего сделать, ни единого знака не подал? Ну, почему? Неужели у тебя ко мне совсем не было чувств? Неужели все они были правы, и я просто наивная дура, раз верила тебе?
– Готова? – очень вовремя входит мама в мою комнату, ибо еще чуть – чуть и меня бы накрыло истерикой.
– Да, почти, – сглотнув колючий ком в горле, неимоверным усилием воли беру свои эмоции под контроль.
Соберись, Настя, соберись! – впившись ногтями в ладони, кусаю губы, чтобы прогнать проклятые слезы.
– Прекрасно, – резюмирует Жанна Борисовна и раскрывает широкий, бежевый футляр от Boucheron, на котором красуется роскошное, двухъярусное ожерелье из желтого золота с россыпью бриллиантов.
Я удивленно приподнимаю бровь, не припоминая такую тонкую работу в маминой коллекции.
– Подарок от Елисеева, – тут же поясняет она и, не давая мне опомниться, надевает его на шею. Золотой чокер впивается удавкой, а второй ярус тонюсенькой, бриллиантовой змейкой ложится в ложбинку груди. Выглядит очень изящно и в то же время сексуально, подчеркивая и полноту моей груди, и красоту шеи, но у меня не вызывает ничего, кроме чувства гадливости. Ощущение, будто ошейник нацепили. Впрочем, я давно уже на привязи, так какая разница?
– Не забудь, поблагодарить, а то разозлиться, – напоминает мама перед выходом.
– Конечно, – усмехнувшись, подхватываю клатч и решительно иду к ожидающей нас машине, молясь, чтобы эта пытка поскорее закончилась.
Весь вечер я делаю вид, что мне безумно интересно и весело. Я смеюсь над шутками Елисеева, даже не понимая, что он говорит. Поддакиваю ему и кокетливо улыбаюсь, потупив глазки в пол. Я ужасно фальшивлю от перенапряжения и страха. Будь на месте этого олуха Долгов, хохотал бы до слез, но Елисееву нравится, он доволен, а я едва не отдаю богу душу, когда мне на бедро ложится холодная ладонь и медленно ползет вверх.
– А знаешь, теперь я начал понимать Долгова, – словно почувствовав, какой оборот приняли мои мысли, обжигает Елисеев мою щеку горячим, возбужденным дыханием, приправленным запахом виски и табака. – “Произведение искусства” – вот о чем я думаю, глядя на тебя, и хочу. Очень хочу, Настюш.
От этого хриплого, совершенно чужого “Настюш” и бесцеремонной руки, забирающейся все выше и выше под подол платья. У меня мороз пробегает по коже и становиться нечем дышать. Хватаю первый, попавшийся бокал, опрокидываю в себя залпом и тут же, поперхнувшись, закашливаюсь. Оказывается, это было шампанское.
Елисеев пытается мне помочь и, наконец, оставляет мою ногу в покое. Можайский недовольно косится с другого края стола. Растягиваю губы в извиняющейся улыбке и, заставив себя шепнуть Елисееву, что я ненадолго, спешу в дамскую комнату.
Закрывшись в кабинке туалета, едва не сползаю по двери. Ноги меня совсем не держат, такая слабость накатывает, словно я не час пробыла под обстрелом косых взглядов и перешептываний за спиной, а как минимум, несколько дней провисела подвешенная за ноги к потолку. Впрочем, перспективе провести с Елисеевым ночь, я бы с удовольствием предпочла висеть вниз головой, если бы не малыш.
Боже, дай мне сил! Дай мне, пожалуйста, сил вытерпеть и смириться. А главное – разлюбить. Забыть, вычеркнуть, возненавидеть – что угодно, но только не любить, ибо это невыносимо. Это так невыносимо – любить одного мужчину, а подпустить к себе другого. У меня внутри все горит, на куски разрывается. Я жить не хочу.
Сережа… Если бы ты только спас нас, если бы только попытался… я бы все тебе простила, я бы забыла и твое равнодушие, и бездействие, и нелюбовь. Но тебе ведь это не нужно. И я тебе не нужна.
Меня переполняет горечь и душат слезы, но я давлю их в себе, зная, что, если только дам слабину, не смогу остановиться.
Кое- как, но мне все же удается обрести какое-то подобие спокойствия. Уже почти решаюсь выйти из кабинки, как слышу ядовитый голос какой-то сплетницы:
– Нет, ты видела эту “изнасилованную”? Не успела одного мужика за решетку отправить, как уже окрутила другого.
– И не говори. Цветет и пахнет, – поддакивает ей ее приятельница, громыхая чем-то возле раковины, а мне кажется, это мое собственное сердце грохочет в груди.
– Ну, а че ей? – продолжает меж тем зачинщица разговора. – Елисеев по состоянию не сильно уступает. Рожей, конечно, как Долгов, не вышел, да и возрастом постарше будет, но с таким состоянием рожа и возраст – вещь не принципиальная, тем более, что у девки, насколько я знаю, отец из бедолаг, так что ей надо цепляться за эту жизнь руками и ногами.
– Да, это понятно, Диан, но все равно как-то по – сучьи совсем. Хоть бы подождала, пока Долгов оклемается, и вся эта шумиха утихнет.
– Да он, может, и не оклемается. Шутка ли? Его там порезали в камере, говорят, несколько ножевых.
– Пизд*ц! Жалко мужика. Классный был: веселый, не жмот и в постели хорош.
– Ты с ним трахалась что ли?
– Да не я, Юльку Роднину помнишь?
– Это дизайнером, которая все хотела быть?
– Да. Вот она с ним куролесила одно время. Он ей потом вроде эти курсы дизайнеров оплатил и даже хату в Лондоне купил.
– Ни фига себе, повезло девке.
– Ну, а я про что?! Зато эту вертихвостку "насиловал", понимаешь ли, и "преследовал", как будто у нее там дырка бриллиантовая, и ни у кого больше такой нет.
– Коры. Пусть меня так “изнасилует”, я не против буду.
Они, смеясь, уходят, а я хватаю воздух ртом, словно рыба, выброшенная на берег, пытаясь осознать то, что Долгов сейчас в тяжелом состоянии и, возможно, при смерти.
– Господи, нет! Нет, нет, нет, нет, нет. Этого не может быть! – сползаю -таки на пол, зажимая рот рукой, чтобы не закричать от ужаса и шока.
– Боже, что я наделала?! Что же я наделала?! – меня трясет, как в лихорадке и все, что копилось эти недели прорывается наружу. Я плачу навзрыд, меня накрывает такой истерикой, что я едва не отдаю богу душу. Перед глазами стоит Долгов: он улыбается мне своей белозубой, мальчишеской улыбкой и подмигнув, выдает какую-то очередную свою пошлую шуточку, а я вою на весь проклятый туалет, наплевав на все.
Сережа, Сереженька мой…
– Настя, сейчас же открой эту дверь! – врывается в мою агонию мамин голос на грани срыва и ее отчаянный стук. – Немедленно открой, иначе я вышибу ее! Настя!
Она еще что-то требует и тарабанит со всей силы, а я звук – то не могу выдавить, скрутило всю, ни то, что подняться и дверь открыть. Но все-таки спустя какое-то время, когда мама начинает ломать дверь, делаю над собой усилие и протягиваю руку к замку, да чуть отползаю в сторону.
Мама, немедля, врывается в кабинку и смотрит на меня диким взглядом.
– Ты что, с ума сошла? Что ты творишь? – цедит она дрожащим голосом, упав рядом со мной на колени, а я снова захожусь в слезах.
– Он ведь живой? Скажи, что он живой! – прошу, уже ни черта не соображая. Мама недоуменно взирает на меня несколько долгих секунд, а потом меняется в лице и, задохнувшись от возмущения, едва не кричит:
–Ты… Ты из-за этого козла устроила цирк?
– Мама, если с ним что-то случится, я не переживу.
– А ну-ка приди в себя сейчас же! – влепляет она мне отрезвляющую пощечину. – Ничего с твоим Долговым не будет, а если и будет – туда ему и дорога! Ты что хочешь, чтобы я тебя-дуру по кускам собирала?! Елисеев рвет и мечет, Гриша тоже в бешенстве! Ты чего добиваешься, Настя?
– Я… я просто без него…
– Замолчи! За-мо-л-чи! Слышать даже не хочу! – затыкает она мне рот. – Прекратила немедленно истерику, умылась и пошла к Елисееву! Извинишься, скажешь, что стало плохо и попросишь отвезти домой. Поняла меня?
– Мама…– все еще не в силах успокоится, плачу.
– Не мамкай! Хватит! Тебе что, мало? Сколько еще об тебя должны вытереть ноги? Он бросил тебя, Настя! Бросил! На хрен ты ему не нужна и сопли твои тоже не нужны! Приди уже в себя! – обхватив мое лицо, сверлит она меня горящим яростью взглядом, но тут же, будто сбрасывает маску и, с тяжелым вздохом прижав к себе, гладит по лицу. – Давай, милая, давай. Не накаляй. Все там с этим мудаком нормально, состояние стабильное. Выкарабкается. Тебе о себе сейчас надо думать.
Она поднимает меня и подводит к раковине. Холодная вода помогает немного успокоится, да и последние мамины слова бальзамом ложатся на мою истерзанную душу.
– Кошмар, – резюмирует она, умыв меня. – Сразу иди к машине, в зал не возвращайся, я сама скажу Елисееву, что тебе нехорошо.
– Спасибо, – выдавливаю из себя. Мама качает головой.
– Глупая. Что творишь…
– Люблю, – шепчу с обреченной усмешкой.
Мама тяжело вздыхает, но никак не комментирует мое признание.
– Иди. Дай бог обойдется.
Сжимаю благодарно ее руку и, поцеловав напоследок в щеку, спешу на выход. Однако, не обходится.
Как только открываю дверь, натыкаюсь на ледяной взгляд Елисеева.
– Владислав Пет…– начинаю было, но он тут же расплывается в своей фирменной, приторной улыбочке и подходит почти вплотную.
– Влад, солнышко, для тебя просто Влад, – чеканит он и, подхватив меня под локоть, смотрит мне за спину. – Жанна, украду твою дочь на часик, прокатимся немного.
– Влад, тебе не кажется, что ты спешишь, да и Настя себя не очень хорошо…
– Обижаешь, Жанна, всего лишь немного пообщаемся. Обещаю привезти до двенадцати.
Мама пытается что-то возразить, но он, не обращая внимание, уводит меня. А мне настолько плохо, что уже даже нет никакого дела до Елисеева. Все мои переживания меркнут на фоне того, что жизнь Долгова под угрозой. Страх парализует, а в голове только одна мысль – я себе не прощу, если с ним что-то случиться.
– Что произошло? – тем временем спрашивает Елисеев, когда мы оказываемся на заднем сидении его Майбаха и межсалонная перегородка отделяет нас от водителя и охраны.
– Шампанского перепила, – отвечаю первое, что приходит в голову, но Елисеев тут же уличает меня во лжи.
– Ты не пила шампанское.
Я не знаю, что ответить, поэтому просто смотрю на него: на его тонкий рот, разделенный вдоль шрамом, на полностью седые, волнистые волосы и серые глаза. Елисеев далеко не красавец, но и страшным его не назовешь. Однако, когда он, расценив по-своему мое пристальное внимание, начинает приближаться с явным намерением поцеловать, шарахаюсь от него, как от прокаженного и вжимаюсь всем телом в кожаное сиденье, но Елисеева это не останавливает.
Сжав мои волосы в кулаке, заставляет меня запрокинуть голову и, не давая опомниться набрасывается на мои губы, тут же скользнув рукой под подол моего платья. Инстинктивно сжимаю бедра и протестующе мычу, боясь разжать зубы и позволить его языку скользнуть мне в рот.
– Давай, солнышко, не выделывайся, я весь вечер этого ждал. Хочу тебя, как ненормальный, – приговаривает он, облизывая мои губы, щеки, шею, спускаясь все ниже и ниже. Сдернув лиф платья, он, словно оголодавшее животное, обрушивается на мою грудь и начинает ее с силой сосать, отчего мои чувствительные соски тут же болезненно реагируют.
– Нет, не надо, – отталкиваю его голову, покрываясь дрожью отвращения и ужаса.
Боже, он же меня тут изнасилует!
– Настенька, не зли меня…
– Я не про то… я… я просто не люблю… не люблю ее показывать, она маленькая, – тараторю первое, что приходит в голову, напоминая себе, что я должна думать сейчас о малыше и не выводить из себя этого козла.
– Что за глупости, солнце?! Да у тебя самая красивая грудь, какая только может быть: полная, сочная, упругая. Я бы лизал ее всю ночь, – словно завороженный смотрит он на мои, блестящие от его слюны, соски, и наклонившись, вновь начинает посасывать, но уже нежнее.
Закусив до боли нижнюю губу, смотрю на его белоснежную макушку и сдерживаюсь изо всех сил, чтобы не ударить, и не заорать от безысходности.
Он лижет, кусает, сосет, приговаривая, какая я красивая, как он меня хочет и как сейчас будет трахать. Что меня никто никогда так не трахал.
Меня мутит. Зажмурившись, пытаюсь отключиться от этого кошмара, молясь, чтобы он поскорее закончился. Неважно, как, только бы больше никогда не чувствовать эти липкие прикосновения, этот слюнявый, мерзкий язык, этот чужой запах, голос и руки. Но Елисеев не позволяет мне выпасть из момента даже на секунду.
– На меня смотри! – сжав до боли мои волосы, сдвигает он трусики и начинает елозить своими холодными пальцами по моим сухим складкам. Поскольку толку от его "ласк" ноль, он тут же смачивает их слюной и продолжает тереть там еще интенсивней, подводя меня к очередной истерике.
– Не надо, пожалуйста, не надо, – прошу, не в силах сдерживать ее.
– Что такое, Настенька? С ним больше нравилось? – злиться Елисеев, проникая в меня двумя пальцами. У меня внутри все сжимается в попытке вытолкнуть их, но безуспешно. Он двигает ими в быстром темпе, вызывая у меня очередную дрожь отвращения. – Нравится? – шепчет он, будто издеваясь. И не давая мне ответить, целует с языком, вталкивает его в мой рот, отчего меня едва не выворачивает. Чувство, будто собака вылизывает.
– Пожалуйста, – не выдержав, снова отталкиваю его на свой страх и риск.
– Что «пожалуйста»? – взрывается он.
– Ну, мы же в машине, там люди, – чуть ли не рыдаю. Мне так страшно, так противно и горько, что я едва дышу.
– И что? – меж тем парирует Елисеев с гадкой ухмылочкой. – Разве не ты сосала у Долгова в подсобке. Кажется, тогда тебя люди не смущали. Или может, тебе напомнить? У меня запись есть, могу включить. Освежишь память, заодно и возбудишься. Сосала ты тогда явно с удовольствием, аж причмокивала.
Я бледнею. Он же расстегивает ремень на брюках и приспускает их вместе с трусами, высвобождая налитой кровью член.
– Давай. Не нравятся мои ласки. Поработай сама, – обхватывает он меня за шею и давит, заставляя опустить голову к его паху.
В нос ударяет терпкий мужской запах. Он настолько густой и специфичный, что сдерживаемая мной изо всех сил тошнота подступает к горлу.
Нет, нет, нет, только не это!
Но глядя на эти белесые волосы на лобке, в глазах темнеет от отвращения. И когда губ касается красноватая головка члена, не выдерживаю и меня выворачивает всем, что я съела, прямо на Елисеевское хозяйство.
– Твою мать! – взревев, машинально подскакивает он, ударив меня коленом в скулу. Через секунду мне прилетает уже выверенная пощечина. – Дрянь! Сука, траханная во все дыры! Веня, тормози! – орет он водителю и как только машина начинает тормозить, выпинывает меня из нее. – А ну- ка пошла вон, тварь!
Я все еще в шоке и меня по-прежнему рвет, когда я падаю на асфальт и качусь несколько метров, сдирая кожу. Перед глазами темнеет от опоясывающей боли. Эта боль разливается по почкам, переползая на низ живота, и я понимаю где-то на уровне интуиции, что вряд ли я отделаюсь царапинами. Хоть скорость перед падением и была сброшена, но все же она была. Приземлилась я отнюдь не мягко, поэтому, когда возле меня останавливается машина охраны, и один из Елисеевских бодигардов аккуратно берет меня на руки, прошу его дрожащим от слез голосом:
– Пожалуйста, отвезите меня в больницу.
Мужчина, молча, укладывает меня на заднее сидение и садится за руль. Не знаю, услышал ли он мою просьбу. Я ничего не понимаю от шока, меня трясет, как в лихорадке, мне так холодно и страшно, что зуб на зуб не попадает. Боль с каждой минутой становиться все сильней и сильней.
Скрючившись, и поджав под себя ноги, пытаюсь хоть чуть-чуть унять ее, но тщетно. Низ живота тянет, и спазмы становятся все интенсивней и интенсивней. Я плачу навзрыд, отчаянно надеясь на чудо, яростно отмахиваясь от любого намека на потерю.
Я не могу потерять моего малыша. Просто не имею права, иначе я не знаю, ради чего мне дальше жить. Ради чего я предавала, терпела эти унижения и побои, ради чего тогда это все?
– Пожалуйста, малыш, не оставляй меня. Прошу тебя, я очень тебя прошу! Я не смогу без тебя. Ты – мой свет, ты- моя сила. Ты – все, что у меня осталось! Пожалуйста! – умоляю, когда меня выводят из машины во дворе нашего дома.
Глядя на некогда родные стены, я понимаю, что это конец.
– О, боже, Гриша, что он с ней сделал?! Что он сделал с моей дочерью? – слышу мамин истеричный крик.
Они бегут ко мне с Можайским через весь двор, но потом вдруг резко замирают, а вместе с ними и весь мир, когда они с ужасом смотрят на мои ноги, по которым начинает неудержимым потоком бежать кровь.
Задрожав всем телом, через силу опускаю взгляд и едва не теряю сознание под мамин истошный крик.
– Что он с ней сделал? Что это за зверье такое?! Господи, доченька, господи! – рыдает она, подбегая ко мне. Она еще что-то кричит, но я уже не слышу, кладу дрожащие руки на промежность в попытке удержать. Но мой малыш просачивается сквозь пальцы густыми, бурыми каплями, разбиваясь о мрамор подъездной дорожки. Но я не верю, что это конец. Просто не верю.
Оседаю и держу, отчаянно держу окровавленные руки между ног, шепча на грани срыва:
– Пожалуйста, ради бога, вызовете скорую. Мама… Мама, прошу тебя, мой малыш…
Мама ошарашенно застывает и тут же переводит испуганный взгляд на бледного, как полотно, отчима.
– Прошу вас, – подползаю я к нему и схватившись за его штанину, рыдаю навзрыд, захлебываясь отчаянием. – Пожалуйста, я все сделаю, что скажите. Только прошу, умоляю, вызовите мне скорую!
Можайский тяжело сглатывает и, отведя взгляд, поднимает меня с колен.
– Нет, не надо. Я должна держать! – сопротивляюсь изо всех сил, пытаясь удерживать руки там же. Но отчим, не слушая мой вой, несет меня в дом.
– Гриша, Гриша, что ты делаешь? – семенит мама следом.
– Вызови своего врача и скажи, чтобы держал рот на замке! – отдает он распоряжение, укладывая меня на кровать.
– Но…– пытается мама что-то сказать.
– Никаких "но"! – отрезает он. -Тут уже все равно ничем не поможешь, а шумиха мне не нужна. Так что давай, вызывай его сюда!
– Как ты так можешь? – выплевывает мама со слезами. – Она ведь просто глупая девчонка…
Что ей отвечает Можайский, я уже не слышу, да и мне все равно. Внутри меня что-то тихо умирает, вытекая по каплям вместе с моим ребеночком.
Наверное, я потеряла сознание, потому что, когда открываю глаза, надо мной уже хлопочет доктор. Я слышу, как он говорит маме:
– Сейчас самое главное не допустить развитие инфекции. Я проведу гинекологическое выскабливание и вакуум-аспирацию. К сожалению, так как у нас нет контроля узи, придется до «скрипа», а это сами понимаете, повреждение стенок и возможные проблемы в дальнейшем.
– А нельзя как-то …
– Нельзя. Было бы узи – другой разговор, а так мне приходиться ориентироваться на звук, что там нет никаких остатков. Звук должен быть пищащий, как если бы я пальцем провел по чистому стеклу…
Понимая, что малыш уже умер, что его больше нет, начинаю дрожать и снова плакать. Мне уже все равно, что меня выпотрошат, как индейку перед Днем Благодарения, от меня все равно уже ничего не осталось, кроме оболочки, но эта потеря заставляет все мое существо содрогаться от безысходности. К счастью, мне вкалывают наркоз.
В следующий раз, когда прихожу в себя, я уже "выскоблена до скрипа". Каждый миллиметр моего тела болезненно ноет и горит огнем, но эта боль ничто, когда внутри поселилась незаживающая рана.
Говорят, материнство искалечило больше женщин, чем война мужчин. Истинная правда. Сегодня меня искалечили, убив моего ребенка. И пусть какая-нибудь бездушная, тупая тварь попробует мне сказать, что это был еще эмбрион.
Да, с медицинской точки зрения “эмбрион”, но тогда и в груди у меня всего лишь четырехкамерная мышца в отличном состоянии, которая ну никак не должна болеть. А она болит, разрывается на части, воет. Потому что “медицинская точка зрения” – это всего лишь маленький островок в бушующем океане нашей жизни, в которой сердце матери не признает сроков и возрастов: будь он хоть эмбрионом, хоть сорокалетним дядей – это ее ребенок. Ребенок, которого она любила, которого ждала, которому читала сказки, обещала научиться готовить и быть лучшей мамой на свете. Чьи синие – пресиние глазки она представляла и готова была за них умереть.
Вспоминая все это, тихо плачу. Оказывается, в девятнадцать можно познать всю горечь мира и постареть на целую жизнь. Я себя ощущала бесконечно старой: когда ничего уже не надо и ничего не имеет значения, теряя всякий смысл. Внутри поселялась какая-то горькая пустота и холодное безразличие. Лишь слезы, непрестанно текущие по моему лицу, говорили о том, что я еще живая и там, на глубине не все выскоблили.
Позже ко мне пришла мама. Она что-то спрашивала о моем самочувствии, но я продолжала смотреть в потолок, не обращая на нее никакого внимания. В конце концов, какое у меня может быть самочувствие?
Изнасилована, искалечена, убита.
Видимо, поняв, что спрашивать что-то бессмысленно. Мама просто ложится рядом и, обняв, плачет вместе со мной, гладя меня по лицу.
– Бедная моя, бедная моя девочка, – шепчет она, целуя мои волосы, а я думаю о том, какая это все-таки ирония: получить то, о чем мечтала с самого детства, когда уже не надо.
Не знаю, сколько мы так лежим с мамой. Она предпринимает еще несколько попыток утешить меня. Говорит что-то про будущих детей и то, что время лечит, но это все такая банальщина и ерунда, что я даже не обращаю внимание.
Дни пролетают один за другим. Мама не отходит от меня ни на шаг, боясь, что я непременно с собой что-то сделаю. Ее до слез и отчаяния доводило мое молчаливое сидение у окна и отказ от еды.
Однако, я не хотела покончить с жизнью. В том и дело, что я вообще ничего не хотела. Мне было все равно, что бы ни происходило. Я была в такой лютой депрессии и скорби, что даже, когда мама в попытке растормошить меня, сообщила, что Долгов пошел на поправку, единственное, что я почувствовала – это радость от того, что теперь есть вероятность, что этот ублюдок Елисеев сдохнет мучительной, позорной смертью.
А что касается Долгова… Наверное, настает такой момент, когда ты перестаешь ждать, надеяться и верить. Я перестала. Более того, со временем почувствовала едкую, разъедающую меня злобу за то, что мой ребенок стал жертвой этой войны и без раздумий был брошен отцом на съедение шакалам, в то время, как Ларискины надежно припрятаны. Почему- то это так задевало меня, что я почти ненавидела и Долгова, и его детей, и всех вокруг.
Где-то спустя месяц мы с мамой вернулись в проклятый городишко. Я по – прежнему продолжала сидеть часами у окна, либо бродить без цели по саду. Бессмысленность и пустоту моих дней наполняла чем-то светлым только Каролинка. Только ей я дарила редкие улыбки и скупую ласку, получая в ответ горячие поцелуи и объятия, от которых слезы жгли глаза.
В один из вечеров к нам прилетела Лиза, чтобы присматривать за мной, пока мама с Можайским и Каролинкой будут на открытие какого-то моста в соседнем городе.
– Пожалуйста, пообещай, что ничего с собой не сделаешь, пока меня не будет. Прошу тебя! Хотя бы ради сестры, – просит мама, ложась рядом. Теперь она каждую ночь спала со мной, запирая все окна, двери и пряча любые острые предметы. – Все наладится, милая. Скоро мы уедим с тобой, и ты больше не увидишь этих уродов. Я купила домик в Греции, – шепчет она, целуя меня в лоб. Я же впервые чувствую что-то. Смотрю на нее удивленно, не веря, что она всерьез решила уйти от Можайского. Но она будто читает мои мысли, усмехается невесело и резюмирует. – Давно пора.
–Да, – все, что могу выдавить из себя, но маме больше и не надо. Улыбнувшись сквозь слезы, она с чувством целует меня и прижимает к себе. Так и засыпаем.
Утром они улетают на открытие, а я занимаю свое привычное место у окна, надеясь, что может быть в Греции станет чуточку легче. Однако, когда смеркается, в мою комнату влетает Лиза и смотрит на меня глазами, полными ужаса, отчего внутри все замирает в жутком предчувствии. И оно не подводит.
– Я не знаю, как сказать, – шепчет Лиза дрожащими губами.
– Что? – только и могу прохрипеть, медленно поднимаясь с подоконника.
– Их вертолет… взорвался, – выдыхает она, а у меня ноги подкашиваются.
Не знаю, сколько боли и горя способна вынести человеческая психика, моя уже явно не вывозила, поэтому я просто отключилась.
Очнулась в кромешной тьме, ничего не понимая, но с ощущением чего-то непоправимого. Правда, осознать не получается, внизу вдруг раздаются крики Лизы:
– Вы что творите? Вы кто вообще такие?
Слышится какая-то возня и топот ног. А потом, как гром среди ясного неба:
– Гридасик, убери эту истеричку.
От этого голоса внутри все сворачивается в ледяной, колючий ком и дышать становиться нечем. Задрожав, поднимаюсь с кровати, но не успеваю сделать ни шагу, как дверь открывается, включается свет и я, как в пропасть без страховки в самые синие на свете глаза.
Худющий, землистого цвета, бритый под ноль, злющий, с диким, бешеным взглядом… Уголовник, как есть уголовник, а я смотрю и насмотреться не могу. Это чувство подобно раю посреди ада – так больно, что хочется кричать. Но у меня из груди вырывается только задушенный, затравленный всхлип. Он действует, словно спусковой крючок для обиды, злости, ненависти и единственного вопроса: «Почему?».
Продолжение следует…
Заключительная книга серии – «Паранойя. Почему мы?»