Глава 8
Утром её разбудил звук льющейся воды, и Вера, ещё не открыв глаз, поняла, что Савва стоит под душем, потому что дверь в ванную была распахнута настежь, а из проёма тянуло паром и запахом можжевельника. Она приподнялась на локте и сквозь матовое стекло душевой кабины увидела его силуэт: широкие плечи, узкие бёдра, а по спине, от лопаток до поясницы, разбегались татуировки, которые при намокании казались живыми, будто змеи, пробудившиеся после зимней спячки. Она не знала, зачем встала с постели и подошла к двери, зачем остановилась на пороге, чувствуя, как пар оседает на её голых руках, как капли воды долетают до лица — наверное, потому, что в этот момент она забыла бояться, а может быть, потому, что привыкла подчиняться его молчаливому присутствию, которое заполняло всё пространство вокруг.
— Войди, — сказал он, не оборачиваясь, и голос его, усиленный влажной акустикой ванной, прозвучал глухо, но без обычной стальной нотки, скорее как приглашение, чем как приказ.
Она вошла и, не дожидаясь повторного слова, сняла футболку — ту самую, его, чёрную и мягкую, в которой спала уже третью ночь, — и отбросила её на стиральную машину, стоявшую у двери. Залезла под душ следом за ним, и вода оказалась горячей, почти обжигающей, такой, что на коже сразу выступили красные пятна, но ей почему-то не хотелось ни отодвинуться, ни попросить сделать прохладнее, потому что это жжение напоминало о том, что она всё ещё жива и что он рядом. Савва молча взял флакон с гелем с полки, намылил мочалку — грубую, почти абразивную, какую обычно используют в армии или в тюрьме, — и начал мыть её спину, двигая рукой медленно, старательно, хотя эти движения были скорее неуклюжими, чем нежными.
— Ты делаешь это со всеми? — спросила Вера, уткнувшись лбом в прохладную кафельную плитку, потому что смотреть на него сейчас, когда он стоял за её спиной и водил мочалкой по её лопаткам, было почему-то стыднее, чем лежать под ним в гараже.
— Нет, — ответил он, и его голос прозвучал ровно, будто речь шла о погоде или о том, что сегодня на завтрак. — Только с теми, кого собираюсь убить.
— Шутишь? — спросила она, и в её голосе не было страха, только усталое любопытство, потому что за последние дни она перестала удивляться его странным шуткам, в которых всегда была только половина шутки, а вторая половина — правда.
— Нет, — сказал он и провел мочалкой ниже, по её ягодицам, и это движение было таким же деловитым, как и предыдущие, без намёка на похоть, просто частью ритуала. — Но сегодня я не буду тебя убивать. Сегодня мы едем к твоему брату. Вместе.
Вера резко обернулась, едва не поскользнувшись на мокром полу, и вода хлестнула ей в лицо, заливая глаза, но она успела заметить его лицо — спокойное, без тени улыбки или злорадства, просто деловое. Она протерла глаза и спросила, стараясь, чтобы голос не дрогнул:
— Зачем?
— Чтобы он увидел, что ты жива, — ответил Савва, выключая воду и беря с вешалки большое махровое полотенце. — Что ты не сломана. Что ты улыбаешься.
— Я не улыбаюсь, — возразила она, но он уже начал вытирать её, оборачивая полотенцем сначала плечи, потом спину, потом грудь, и эта забота была такой неожиданной, что у неё перехватило дыхание.
— А ты улыбнись, — сказал он, и его голос вдруг стал мягче, как будто он не приказывал, а просил о чём-то очень личном, о чём не принято говорить вслух. — Ради него.
Она посмотрела в его серые глаза, в которых сейчас не было ни игры, ни притворства, только усталое спокойствие человека, который давно перестал ждать от жизни подарков, и поняла, что он прав: Костя должен увидеть, что она держится, даже если внутри всё горит, даже если каждую ночь она проваливается в чёрную пустоту и не знает, как из неё выбраться.
— Хорошо, — кивнула Вера, и это согласие далось ей легче, чем она думала. — Но ты будешь сидеть в машине. Не пугай его.
— Договорились, — сказал Савва, и в его голосе промелькнуло что-то похожее на уважение, хотя она не была уверена, что этот человек вообще способен уважать кого-то, кроме себя.
Он вытер её сам — полотенцем, большим, махровым, пахнущим тем же можжевельником, что и гель, — и запах его теперь был и на ней, и она чувствовала этот запах на своей коже, на волосах, на губах, и это было странно — быть пропитанной чужим запахом, как будто её собственная личность растворялась в нём, как сахар в горячем чае. Потом он сказал:
— Одевайся. Через полчаса выезжаем.
Она вышла из душа, закутавшись в полотенце, и на кровати уже лежали чистые джинсы и новый свитер — тёмно-синий, мягкий, с высоким воротом, который скрывал синяки на шее. Глеб, видимо, купил их ночью, пока она спала, и эта молчаливая забота заставила её улыбнуться — не горько, а почти тепло.
Вера не спешила одеваться. Она стояла у окна в одной его футболке, и утреннее солнце, пробиваясь сквозь неплотно зашторенные окна, золотило её волосы, делало их почти рыжими. Савва подошёл сзади, обнял, положил подбородок ей на макушку, и они молчали — долго, так, что, наверное, прошло не меньше пяти минут, а может, и всех десяти. Она чувствовала его дыхание, тепло его тела через тонкую ткань, и этот момент был настолько не похож на всё, что случилось между ними, что ей захотелось остановить время.
— Раньше я ненавидел утра, — сказал он тихо, не размыкая объятий. — Потому что они напоминали, что я не умер за ночь.
— А теперь?
— А теперь я жду их, — ответил он, и она почувствовала, как его губы коснулись её макушки. — Потому что ты просыпаешься раньше меня и смотришь в окно, и я успеваю подумать, что, может быть, не всё так плохо.
Вера улыбнулась и накрыла его руки своими.
— Может быть, не всё так плохо, — повторила она.
Они постояли ещё немного, а потом она повернулась, поцеловала его в уголок губ и сказала:
— Давай завтракать. Я хочу яичницу. И чтобы ты сам её пожарил.
— А если я сожгу?
— Значит, будем есть с горелым вкусом, — рассмеялась она. — Это лучше, чем ничего.
В кармане джинсов лежал телефон, и, когда она взяла его, экран засветился сообщением от неизвестного номера: всего одна короткая строка, без приветствия и без подписи, но она сразу поняла, от кого.
«Ты пожалеешь. Д.»
Вера прочитала эти слова дважды, потом ещё раз, и на её губах появилась улыбка — впервые за долгое время настоящая, не вымученная, а злая, опасная улыбка женщины, которая перестала быть жертвой и начала играть по чужим правилам, но на своём поле. Она удалила сообщение, не отвечая, и прошептала в пустоту спальни:
— Слабо, Дина. Очень слабо.
***
В хоспис они приехали к десяти утра, когда солнце уже поднялось достаточно высоко, чтобы золотить верхушки голых деревьев, но воздух всё ещё был холодным, и изо рта шел пар. Савва остался в машине — чёрный внедорожник с тонированными стеклами стоял у забора, и внутри, кроме него, был только Глеб, который молча крутил баранку, разворачиваясь так, чтобы видеть все подъезды к зданию. Вадика не было, и Вера почувствовала облегчение, хотя не могла объяснить себе, почему присутствие этого мелкого, трусливого человека с масляными глазами вызывало у неё такое напряжение, будто он был не просто шестёркой, а чем-то большим, чем казался.
Она вошла в палату брата одна, и в коридоре ей встретилась только медсестра, которая кивнула привычным дежурным кивком, не спросив, где она пропадала три дня, потому что в хосписе все привыкли к внезапным исчезновениям и таким же внезапным появлениям. Костя сидел в кресле — его впервые подняли с кровати, и это было достижением, о котором она даже не мечтала, когда уходила отсюда в прошлый раз, — и его руки, лежащие на подлокотниках, тряслись мелкой дрожью, но глаза были ясными, осмысленными, и в них она прочитала такой страх, такой голод по ней, что у неё перехватило горло.
— Вер, — выдохнул он, и это одно слово, хриплое, с болью, стоило ему не меньше усилий, чем три дня назад, когда он пытался спросить, что с ней сделал Савва.
— Я здесь, Кость, — сказала она, опускаясь на колени перед креслом и беря его холодные, тонкие пальцы в свои. Ногти на его руках были синими, почти фиолетовыми — сердце работало плохо, кислорода не хватало, и она знала, что надо бы сказать врачам, попросить скорректировать лечение, но сейчас она не могла думать ни о чём, кроме его глаз, которые впивались в неё, как в спасательный круг.
— Он тебя… — начал Костя и не смог закончить, потому что слова застревали в горле, и из него вырвался только сиплый, надрывный звук, похожий на тот, что издают тяжелобольные, когда пытаются плакать, но слёзы уже не идут.
— Он меня не убил, — перебила Вера, и её голос прозвучал твёрже, чем она ожидала, почти жестоко, но она знала, что жалость сейчас только навредит, что брату нужна не его слабость, а её сила. — Слушай меня внимательно, Костя. То, что случилось с тобой, та авария — это не твоя вина. Её подстроили. Нам подставили. Я знаю, кто это сделал, и я знаю, почему.
Костя замер, и в его глазах, расширенных, с безумным блеском, она увидела сначала непонимание, потом страх, а потом — дикую, почти животную надежду, которая страшнее отчаяния, потому что отчаяние уже не обманет, а надежда может убить во второй раз. Он прошептал, и это слово далось ему с кровью, с хрипом, но он его вытолкнул:
— Кто?
— Человек, которого мы достанем, — ответила Вера, и она не врала, потому что верила в это всем сердцем, которое ещё недавно готово было разорваться от ужаса. — Я обещаю тебе. Но сейчас ты должен держаться. Есть, пить, делать упражнения, которые тебе назначили. Потому что когда всё закончится, я заберу тебя отсюда, и мы уедем далеко-далеко, к морю, туда, где тепло, где солнце светит каждый день, и никто нас не найдёт.
Костя заплакал — беззвучно, как маленький ребёнок, которого обидели во дворе, и эти слёзы, тихие, почти незаметные, были страшнее любого крика. Вера обняла его, прижала к себе его худые, выпирающие лопатки, его острые плечи, и чувствовала, как он дрожит, как бьётся его сердце — неровно, с перебоями, — и молилась всем богам, которых не знала, только чтобы он выдержал.
— Костя, я люблю тебя, — сказала она в его макушку. — Ты понял? Я люблю тебя. И я никогда тебя не брошу.
Он кивнул в её плечо, и его дыхание, тёплое и влажное, пропитало ткань свитера. Потом он отстранился, посмотрел на дверь, которая осталась полуоткрытой, и спросил одними губами, почти без звука:
— Он… тот, с кем ты… он здесь?
— В машине, — ответила Вера, и ей стало неловко от того, как легко это признание выскользнуло из её рта.
— Он тебя не отпустит, — прошептал Костя, и в его голосе, слабом, ломком, прозвучала такая уверенность, будто он знал этого человека всю жизнь. — Я знаю таких. Они не отпускают.
— А я и не хочу, чтобы отпускал, — сказала Вера, и эти слова вырвались раньше, чем она успела их обдумать, и она сама испугалась того, что сказала, потому что в этой фразе была правда, которую она прятала даже от себя. — Пока не закончим дело, — добавила она, но это прозвучало как оправдание, слабое и неубедительное.
Она поцеловала брата в лоб, сухими, горячими губами, встала и, не оглядываясь, вышла из палаты. На пороге она столкнулась с Бабой Зиной — старуха несла поднос с завтраком, на котором дымилась каша, парил чай и лежало нарезанное дольками яблоко, и остановилась, глядя на Веру долгим, цепким взглядом, который, казалось, видел не только лицо, но и то, что под кожей.
— Дочка, — сказала Баба Зина, и её голос был тихим, но таким весомым, что Вера замерла на месте. — Ты изменилась. Сильно. Я тебя три дня не видела, а будто три года прошло.
— Знаю, — ответила Вера, и ей нечего было добавить, потому что старуха сказала правду.
— Раньше ты была вода, — продолжала Баба Зина, и в её тёмных цыганских глазах зажёгся какой-то внутренний огонь, который Вера видела только тогда, когда та гадала на картах для умирающих. — Текла туда, куда тебя толкали, огибала камни, не спорила. А теперь ты — огонь. Он тебя поджёг.
— Нет, — покачала головой Вера, и этот жест дался ей легко, потому что она сама в это верила. — Я сама зажглась. Он только дал спички.
Баба Зина посмотрела на неё ещё несколько долгих секунд, потом перекрестила — старым, деревенским крестом, двумя пальцами, как крестят в глухих сёлах, где не знают церковных канонов, но знают что-то более древнее и более настоящее. Потом сказала:
— Иди. И помни: у каждого огня есть тень. Смотри, чтобы не сгореть.
Вера вышла из хосписа, и солнце ударило в глаза — яркое, по-весеннему слепящее, так что на несколько секунд она ослепла и остановилась, щурясь и моргая. Когда зрение вернулось, она увидела Савву: он стоял у машины, опершись на капот, и курил — длинную, тонкую сигарету, которую держал в своих грубых, татуированных пальцах непривычно, будто делал это нечасто и без удовольствия.
— Ты же не куришь, — сказала она, подходя ближе, и он раздавил окурок носком тяжёлого ботинка.
— Иногда курю, — ответил он, и его голос был ровным, без намёка на ту нежность, что была в душе, только усталость. — Когда нервничаю.
— Чего ты нервничаешь? — спросила она, останавливаясь в шаге от него. — Ты же каменный. Ты сам говорил.
— Ты была там, с ним, — сказал Савва, и его серые глаза, в которых сейчас не было ни льда, ни стали, смотрели куда-то мимо неё, на окна хосписа, где на третьем этаже зашторенное окно слегка колыхалось от сквозняка. — Я не знал, что ты ему скажешь. О нас.
— А что о нас? — переспросила Вера, и в её голосе не было вызова — только искреннее любопытство, потому что она и сама не знала, как теперь называть то, что между ними происходит.
Савва шагнул к ней, положил ладонь на её затылок — жестко, по-хозяйски, так же, как в первую ночь, когда она стояла перед ним голая и дрожащая, — и сказал, глядя прямо в глаза:
— О том, что ты спишь в моей постели. О том, что ты кричишь подо мной. О том, что ты стала моей.
Вера не отвела взгляд, хотя внутри всё сжалось, потому что его слова были грубыми, почти оскорбительными, но в них не было той жестокости, что раньше, — скорее отчаянная попытка назвать вещи своими именами, чтобы не оставалось сомнений.
— Я не сказала, — ответила она, и в её голосе прозвучала сталь, которую он сам в неё вдохнул. — Потому что это не его дело. Это наше дело. Твоё и моё.
— Ты жестокая, — усмехнулся Савва, и в этой усмешке не было ни злорадства, ни горечи — только признание, равное тому, какое делают победители проигравшим на поле боя, когда война уже кончилась.
— Ты сделал меня такой, — сказала Вера, и она не врала.
Он открыл дверцу машины, помог ей сесть — галантно, почти по-рыцарски, что было так не похоже на него, что Вера на секунду растерялась, — и сказал:
— Поехали. Сегодня у меня встреча с одним человеком. Ты будешь рядом. И запомни: что бы ты ни услышала, молчи. Только смотри.
— Моя роль — глаза? — спросила она, пристёгиваясь ремнём безопасности.
— Теперь ещё и совесть, — ответил Савва, усаживаясь рядом и кивая Глебу, который уже завёл двигатель. — Потому что свою я давно похоронил.
Машина тронулась, и Вера, глядя в боковое зеркало на удаляющийся хоспис, на третьем этаже которого у окна стояла Баба Зина и крестила её в спину тем же старым, деревенским крестом, вдруг почувствовала странное спокойствие, будто все эти дни она плыла по течению, а теперь наконец коснулась дна и поняла, что может стоять. Она взяла Савву за руку — просто так, не думая, — и он не убрал, только сжал её пальцы в ответ, и татуировка «Алиса» на его руке коснулась её запястья, как напоминание о том, что она не первая и не единственная, но почему-то это не вызвало у неё ревности, только тихую, щемящую жалость к девушке, которую она никогда не знала.
— Куда мы едем? — спросила она, когда город остался позади и машина вылетела на трассу, и деревья по сторонам слились в сплошную коричнево-зелёную стену.
— На склад, — ответил Савва, не глядя на неё. — Там я храню то, что не храню дома.
— Оружие? — предположила Вера, хотя понимала, что это слишком просто для него.
— Хуже, — сказал он, и его голос стал глубже, почти зловещим. — Документы на всех моих врагов. И на нескольких друзей. Потому что иногда друзья опаснее.
— Ты покажешь мне их? — спросила она, и в её голосе не было страха, только холодное любопытство, которое пугало её саму.
— Ты готова? — переспросил он, и в этом вопросе прозвучало столько скрытых смыслов, что она не стала их разгадывать.
— Я готова ко всему, кроме правды о том, что мне не понравится, — ответила она, и это было честно.
Он усмехнулся, крепче сжал её руку и сказал:
— Тогда держись.
Склад оказался не тем, что она ожидала, потому что в её представлении склады бывают либо бетонными ангарами на окраине, либо сырыми подвалами с плесенью на стенах, но это был обычный офис в бизнес-центре на третьем этаже, и охранники на входе пропустили их без пропуска, только молча кивнули Савве, как кивают человеку, которого знают и боятся. Внутри — обычный кабинет: стол, стулья, сейф в стене, замаскированный под пожарный шкаф, и никаких намёков на то, что здесь хранится то, ради чего люди убивают и умирают. Но когда Савва открыл сейф, повозившись с кодовым замком полминуты, Вера увидела то, что заставило её сердце пропустить удар: папки, стопки бумаг, флешки на брелоках, старые телефоны в прозрачных пакетах — всё это лежало на полках в идеальном порядке, как в архиве, где каждая бумажка стоит дороже золота.
— Это власть, — сказал Савва, и его голос эхом отразился от бетонных стен кабинета, потому что настоящий хозяин этого места не стал бы делать дорогой ремонт там, куда посторонним вход заказан. — Не деньги, не оружие. Информация. Кто с кем спал, кто кому должен, кто убил, кто родил не от того мужа, кто крышует чёрный нал, кто продаёт оружие в дикие земли. Здесь — души людей. В бумажном виде. И железном.
— И ты даёшь мне это? — спросила Вера, не веря своим глазам, хотя Савва никогда не бросал слов на ветер.
— Я даю тебе ключ, — ответил он и протянул ей маленькую металлическую карточку, похожую на магнитную, какие используют в гостиницах, но чуть тяжелее и с выгравированным номером. — От этого кабинета. Если со мной что-то случится, ты приходишь сюда и делаешь то, что считаешь нужным. Сожжёшь — сожжёшь. Отдашь врагам — отдашь. Продашь — продашь.
— Что с тобой может случиться? — спросила она, и в её голосе прозвучало что-то, чего она не ожидала: страх. Не за себя — за него.
Савва посмотрел на неё долго, тяжело, так, что она почувствовала этот взгляд кожей, даже не глядя в ответ, и сказал:
— Дина. Её отец. Вадик, который спит и видит, как бы занять моё место. Тот, кто заказал Алису и до сих пор гуляет на свободе. — Он помолчал, и в этой тишине было столько невысказанного, что Вера почувствовала, как воздух в кабинете стал гуще, будто кто-то выкачал из него весь кислород. — Я не бессмертный, Вера. Я просто очень живучий. Но живучесть кончается. Когда-нибудь. Может быть, сегодня.
— Тогда не умирай, — сказала она, и эти слова вырвались сами, без её воли, как будто кто-то другой говорил её ртом. — Потому что без тебя я останусь одна. А одной быть я больше не хочу.
Он подошёл к ней, взял её лицо в свои грубые ладони — татуированные пальцы легли на скулы, на подбородок, на виски, — и поцеловал. Нежно, почти неслышно, как целуют иконы в тёмных церквях, куда никто не ходит, потому что там нет священников, только старые бабки с чёткими. Губами провёл по её губам, по щеке, по закрытым векам, и его дыхание было тёплым и горьким — от сигареты, которую он докурил у хосписа, и от чего-то ещё, от чего у Веры защипало в носу, хотя она не собиралась плакать.
— Не буду, — пообещал он, и его голос прозвучал глухо, будто он закапывал это обещание глубоко под землю, чтобы никто не нашёл. — Ещё не время.
Где-то в кармане его куртки завибрировал телефон — коротко, резко, как удар хлыста. Савва взял трубку, не глядя на экран, и слушал молча, и Вера видела, как его лицо меняется: сначала просто напряжённое, потом жёсткое, потом — каменное, без единой эмоции, такое, каким он пришёл в гараж в первую ночь. Он сказал в трубку всего два слова: «Когда? Понял. Ждите», — и положил телефон на стол.
Повернулся к Вере, и в его глазах не было ничего, кроме стали — той самой, из которой делают лезвия для тех, кто не имеет права на ошибку.
— Валерий Борисович только что уехал из города, — сказал он, и его голос был ровным, как асфальт, по которому они ехали сюда. — Направляется в аэропорт. Хочет свалить за границу.
Глеб, не отрывая глаз от дороги, усмехнулся:
— Интересно, почему он не торопится? Знает, что мы идём по следу, а сидит в бизнес-зале, как ни в чём не бывало. Курит сигару, пьёт виски. Даже охраны с собой не взял, только водитель.
— Потому что он не ждёт нас сегодня, — ответил Савва, и его голос был спокоен, почти ленив. — Он уверен, что я буду копаться в документах, искать свидетелей, ходить по судам. Он думает, что я — законопослушный бизнесмен, который боится лишнего шума. А его друзья в прокуратуре и полиции уже предупредили: никаких срочных проверок, никаких ордеров. Он чувствует себя в безопасности. Ему даже в голову не приходит, что я брошу всё и приеду сам.
— Идиот, — бросил Глеб.
— Не идиот, — поправил Савва. — Просто привык, что такие, как он, откупаются. А я не откупаюсь. Я закрываю вопросы.
— И что, он даже не слышал звонка Вадика? — спросила Вера.
— Слышал, — Савва повернулся к ней, и в его глазах блеснула холодная усмешка. — Но Вадик для него — пешка. Он не верит, что я узнаю правду. Или верит, но надеется, что я не посмею тронуть человека с такими связями. Завтра он был бы уже в Турции, а послезавтра — в Лондоне. А там до меня никому нет дела.
— Но мы едем сегодня, — сказала Вера.
— Сегодня, — кивнул Савва. — Поэтому он и не спрятался. Потому что не знает, что время уже вышло.
— Успеем? — спросила Вера, и её собственный голос показался ей чужим — спокойным, холодным, как у человека, который уже принял решение и не собирается его менять.
— Если поедем сейчас, на скорости 180, — ответил Савва, уже закрывая сейф и проверяя, защёлкнулся ли замок. — Ты со мной?
Вера не раздумывала ни секунды, и в этом не было ни подвига, ни жертвенности, только простое, холодное понимание того, что дороги назад нет и что она давно уже сделала свой выбор, просто боялась в этом признаться.
— Всегда, — сказала она.
Они выбежали из кабинета, и Вера, спускаясь по лестнице следом за Саввой, чувствовала, как ключ-карта в её кармане нагревается от тепла её тела, как острый металлический угол впивается в бедро, напоминая о том, что теперь у неё есть не только право смотреть, но и право выбирать. В машине их ждал Глеб, и Вадика снова не было, и Вера подумала, что это, наверное, к лучшему, потому что Вадик с его мокрыми ладонями и масляными глазами был плохой приметой, от которой нужно избавляться, как от порченой монеты.
— В аэропорт, — сказал Савва, садясь на заднее сиденье рядом с Верой, и Глеб, не задавая вопросов, нажал на газ.
Мотор взревел, и машина вылетела на трассу, и Вера вцепилась в ремень безопасности побелевшими пальцами, хотя никогда не боялась скорости. Сердце колотилось так, что она чувствовала его вкус во рту — солёный, медный, как кровь после поцелуя.
«Это началось», — поняла она, глядя, как за окном мелькают деревья, столбы, встречные машины, и все они сливаются в одну сплошную линию, за которой не видно ни начала, ни конца. «Война. Настоящая. И я в ней — не жертва. Я — солдат».
Она сжала в кармане ключ-карту, и металл, уже нагретый её пальцами, казалось, пульсировал в такт её сердцу.
— Савва, — крикнула она сквозь шум мотора и свист ветра, потому что боковое стекло было приоткрыто, и Глеб явно не собирался его закрывать. — Что мы сделаем с ним, когда догоним?
— Не мы, — ответил он, и его голос был глухим, как удар по бетону. — Я. Ты будешь смотреть и помнить. Потому что после этого возврата не будет. Ни для меня. Ни для тебя.
— Я не боюсь, — сказала она, и это была правда, потому что страх кончился там, в гараже, когда её тело предало её в первый раз, и с тех пор ей было нечего терять.
— Знаю, — сказал Савва, и в его голосе прозвучало что-то, от чего у Веры перехватило дыхание — не угроза, не нежность, а что-то третье, для чего в её языке не было названия. — Ты никогда не боялась. Ты просто ждала, когда я это замечу.
Машина влетела на трассу, и Глеб выжал газ до упора, и деревья за окном превратились в серо-зелёную полосу, в конце которой уже не было горизонта, только бесконечность. Вера смотрела в боковое зеркало на удаляющийся город, на шпили, на крыши, на дым из труб, и вдруг поняла одну простую, страшную, освобождающую вещь.
Она уже не хотела, чтобы этот день закончился. Потому что сегодня был первый день её настоящей жизни — той, которую она не выбирала, но которая выбрала её. Там, за горизонтом, ждал враг, и она не знала, убьют его или помилуют, и какая цена будет за это заплачена. Но за рулём сидел союзник, который не предаст, потому что предавать ему уже некого, а рядом — мужчина, который научил её, что боль и наслаждение — это две стороны одной монеты, и если смотреть на монету под правильным углом, то ребра не видно, только орёл или решка.
Она улыбнулась, и в зеркале заднего вида отразилась чужая женщина: горящие глаза, распущенные ветром волосы, следы от поцелуев на шее, которые уже начали желтеть, превращаясь в синяки. Вера узнала эту женщину. Это была она сама — только та, которую она прятала всю жизнь под халатом медсестры, под дежурной улыбкой, под тихим голосом, который никому не мешал.
«Здравствуй, Вера», — подумала она, глядя в зеркало. «Наконец-то ты проснулась».