Глава 6
Я встал и пошёл за ним.
В кабинете он сел за стол, положил перед собой тот самый лист.
— Вот какое дело, — сказал Коновалов. — Оказывается, на днях к нам поступила бумага. Циркулярное предписание. Не только к нам — ко всем учебным заведениям медицинского профиля по Петербургу. Такое бывает. Хотя очень-очень редко.
Он поднял глаза.
— В этой бумаге указано, что лицо под именем Дмитриев Вадим Александрович, мещанин, является политически неблагонадёжным. Что данное лицо может использовать медицинский статус для совершения противоправных деяний. И что ему надлежит отказывать в приёме на обучение и в трудоустройстве в медицинских учреждениях.
Он сделал паузу.
— Отказывать без объяснения причин. Я нарушаю предписание, рассказывая вам об этом.
Я промолчал.
— Не знаю, правда это или нет, — сказал Коновалов. — Может, правда. Может, кто-то вас оговорил. Бывает и так. Я слишком много прожил, чтобы доверять министерским бумажкам. — Он сложил лист пополам. — Но я подчиняюсь предписаниям. У меня нет возможности их игнорировать.
— Я понимаю, — произнес я.
— И вот ещё что, — добавил он, пристально глядя мне в глаза. — Вы пришли сюда и прекрасно отвечали на вопросы. Показали знания, каких я не видел у иных фельдшеров с двадцатилетним стажем. И при этом на вас — циркулярная бумага о неблагонадёжности. Согласитесь, это выглядит… несколько странно. Надеюсь, вы не совершили ничего ужасного.
Я встал.
— Благодарю вас за время, Иван Карлович. Ничего плохого я действительно не совершил.
А что мне еще было сказать?
Он кивнул.
— Если разберетесь с этой проблемой, приходите. Врачей и фельдшеров страшно не хватает. А хороших — еще сильнее.
Я вышел из кабинета и спустился по скрипучим ступеням крыльца и оказался во дворе Обуховской больницы. По двору шли, где-то хлопнула дверь, у ворот стояла карета с красным крестом.
Двор Обуховской больницы остался за спиной. Я вышел на набережную Фонтанки и зашагал к Невскому.
Вот, значит, как. Циркулярное предписание. По всем медицинским учреждениям Петербурга. Фамилия «Дмитриев», мещанин, политически неблагонадёжен. Надлежит отказывать.
Я шёл быстро, не разбирая дороги. Мимо проплывали фасады домов, вывески лавок, чья-то пролётка обогнала меня.
Извеков. Конечно. Извеков-старший, вице-директор Департамента. «Перекрою тебе кислород в медицине Петербурга навсегда», — сказал мне тогда мой бывший начальник. Не соврал! Племянник попросил дядю, дядя подписал бумагу, бумага разошлась по городу. Всё просто. Всё чисто. Политическая неблагонадёжность — самая удобная формулировка. Не нужно доказательств, не нужно суда, не нужно даже конкретных обвинений. Неблагонадёжен, и точка.
Не просто отказ. Не просто закрытая дверь. Циркуляр — это документ, который подшит в канцелярии каждого медицинского учреждения города. Он лежит в папке, и каждый раз, когда я назову свою фамилию, какая-нибудь Зина достанет этот лист, побледнеет и выйдет к начальству. И начальство — любое начальство, хоть Коновалов, хоть кто угодно другой — скажет: «Извините, Дмитриев. Предписание». И будет прав. Потому что ссориться с Департаментом не станет никто.
Тварь, подумал я об Извекове. Ублюдок. Как бы хорошо было бы встретиться с тобой в темном переулке. Может, жизнь еще сведет.
Костров предупреждал. Я не то чтобы не верил — верил. Но одно дело слышать «забудьте о медицине», и совсем другое — увидеть это собственными глазами.
Я свернул на Загородный проспект. Народу здесь было побольше. Шли чиновники в шинелях, курсистки с книжками, мастеровые в замасленных картузах. Обычный день. Жизнь, которая текла мимо меня, как Фонтанка мимо больничных стен.
Итак. Академия — закрыта. Фельдшерские курсы при Обуховской — закрыты. Что ещё остаётся? Земские больницы? Частные лечебницы? Благотворительные приюты? Циркуляр разослан «по всем учебным заведениям медицинского профиля». Всем. Значит — везде. Так, получается?
Костров сказал: «Забудьте». Коновалов сказал: «Если разберётесь с проблемой — приходите». Один честно говорил, что выхода нет. Второй — что выход есть, но не здесь. Оба, в сущности, имели в виду одно и то же: прямо сейчас я бессилен.
И большой, очень большой вопрос — ограничится ли Извеков этим.
Костров говорил осторожно, подбирая слова. «Будьте довольны, если к вам не придёт Кудряш со своими людьми». «С теми, кто переходил дорогу Извекову, случались разные неприятности».
Я перешёл Невский и двинулся по Литейному в сторону Суворовского. Шёл размеренно, не торопясь. Торопиться мне было некуда.
На углу я остановился, пропуская конку. Вагон тащили две лошади — одна каурая, другая вороная. Кондуктор дремал на задней площадке. Я машинально посмотрел назад.
Человек в сером пальто стоял шагах в тридцати от меня.
Ничего особенного. Мужчина средних лет. Среднего роста. Средней комплекции. Лицо — из тех, что забываешь сразу после того, как отвёл взгляд. Ни усов, ни бороды, ни примет. Серое пальто, тёмная шляпа, надвинутая на лоб. На бродягу или бандита не похож. Стоял и смотрел на витрину табачной лавки.
Но что-то в нем было не так.
Я пошёл дальше и свернул направо. Через квартал оглянулся снова.
Серое пальто. Та же шляпа. Те же плюс-минус тридцать шагов.
Совпадение? Два человека идут в одном направлении — что тут необычного? В Петербурге полтора миллиона жителей, и все они куда-то идут. Но я свернул с Литейного, и он свернул. Я прибавил шагу — и дистанция осталась почти прежней. Не сократилась и не увеличилась.
Я замедлился у витрины скобяной лавки. Сделал вид, что разглядываю дверные петли и замки. Простоял с полминуты.
Серое пальто тоже остановилось. На другой стороне улицы. Тот же приём — разглядывание витрины. Только теперь это была аптека.
Потрясающе. Средь бела дня, на людной улице — слежка. Даже не слишком умелая. Или, наоборот, — умелая ровно настолько, чтобы я её заметил. Чтобы понял: за тобой следят. Чтобы понервничал. Поди разбери.
Я двинулся дальше. Свернул на Суворовский.
Кто это? Человек Кудряша? Или я себя накручиваю. Может, это обычный прохожий, которому просто по пути. Совпадение маршрута. Бывает же такое!
Я оглянулся ещё раз, уже у поворота к своему дому.
Тип в сером пальто все так же шел за мной, разве что отдалился на большее расстояние.
Нет. Не похоже на совпадение.
Я вошёл во двор, думая — неужели он пойдет за мной и сюда? У дверей оглянулся. Сюда человек не пошел. Ну хоть так.
Я поднялся на четвёртый этаж. Дверь десятой квартиры была приоткрыта. Из неё тянуло таким густым запахом карболки, что глаза заслезились ещё на лестнице.
Я заглянул внутрь. Тимофей стоял на стремянке у дальней стены, промазывая кирпичную кладку раствором из жестяного ведра. Щётка была бурая от карболки. Егор на коленях оттирал пол. Оба обвязали лица мокрыми тряпками — послушались всё-таки. Правда, тряпки сбились набок и толку от них было немного.
Стены обеих комнат уже были ободраны до кирпича. Грибок соскоблен — я видел свежие царапины от скребка и тёмные полосы там, где чернота ушла глубоко в швы. Там придется доделывать. Карболкой были обработаны почти все стены. На полу стояли ведра с раствором, валялись тряпки, скребки, жёсткие щётки. Рогожа с мусором была свёрнута и сдвинута к двери.
— Тимофей, — сказал я с порога. — Как дела?
Он обернулся, сдвинул тряпку с лица.
— Почти всё, — сказал он. — Завтра второй раз промоем, и можно сушить. Потом — известь.
— Хорошо.
Я сделал шаг внутрь и тут же отступил. Карболка стояла в воздухе стеной. Дышать было невозможно — фенольная вонь забивала нос, горло, лёгкие. Даже с открытыми окнами воздух в квартире был пропитан ею насквозь.
— Окна не закрывайте, — сказал я. — И сами долго не сидите. Час поработали — вышли, подышали. Карболка в таких количествах — штука ядовитая.
— А, ладно, — Егор махнул щёткой. — Привычные.
Привычные. Опять привычные. Я не стал спорить.
Переехать сюда в ближайшие дни нельзя. Даже после того, как они закончат обработку, квартира должна просохнуть и проветриться. Дня три, не меньше. А скорее — четыре или пять, с петербургской-то сыростью. Известь поверх непросохших стен класть бессмысленно — отвалится через неделю.
Я зашёл к себе, запер дверь и сел на кровать.
Тихо. Только внизу у Полины что-то мерно постукивало — опять что ли вызывает духов? Рановато как-то. Духи темноту любят, а еще день.
Стены давили. Каморка, которая и раньше казалась тесной, сейчас сжалась до размеров гроба. Воздух был спёртый, кислый — пахло так, как пахнут все бедные петербургские квартиры: старым деревом, сыростью, безнадёжностью.
Я вышел на улицу.
Во дворе было сумрачно, хотя до вечера ещё далеко. Солнце сюда не заглядывало никогда — четыре стены поднимались вверх, оставляя наверху кусок серого неба размером с носовой платок.
Николай Степанович сидел на скамейке у стены и курил. Рядом на скамейке лежала газета.
— А, Вадим, — он поднял голову. — Добрый день.
— Добрый, — сказал я и сел рядом.
Николай посмотрел на меня.
— Что-то ты бледный, — сказал он. — Прям лица нет. Случилось что?
Я помолчал. Врать не хотелось. Да и смысла не было.
— Бывший начальник выписал мне волчий билет, — сказал я. — Циркуляр по всем медицинским учреждениям. «Политически неблагонадёжен, надлежит отказывать». Ни в одну больницу, ни на одни курсы меня теперь не возьмут.
Николай присвистнул.
— Извеков?
— Он самый. Точнее, его дядя. Но по просьбе племянника, это уж несомненно.
— Н-да. — Николай бросил окурок. — Ну, Вадим, порадовал ты меня.
— И это не всё, — я помедлил. — За мной, кажется, следят. Сегодня шёл от Обуховской — тип в сером пальто тащился следом от самой Фонтанки до Суворовского. Останавливался, когда я останавливался. Шёл, когда я шёл.
Николай крякнул. Помолчал, доставая новый окурок. Пальцы у него были ловкие, жилистые.
— Вот что я тебе скажу, Вадим. Про Извекова — того, который доктор, — слухи ходят. И слухи нехорошие. Даже до меня дошли, хотя, казалось бы, — он усмехнулся, — где я, а где Извеков. Он на Литейном, а я тут, на скамейке.
— Какие слухи?
— Разные. Что люди, которые ему поперёк дороги встали, потом жалели. Один лавочник, говорят, хотел на него жалобу подать — через неделю его в подворотне так отделали, что месяц лежал. Может, враньё, конечно. В Петербурге чего только не наврут. Но ты-то вон, говоришь, следят уже.
Он чиркнул спичкой.
— Тебе бы носить что-нибудь при себе, — сказал он негромко.
— Что?
— Ну, нож. Кастет. Что-нибудь такое. Опасно, конечно, если полиция задержит — обыщут, найдут, объясняй потом. Но хоть что-то. Уж лучше в тюрьму на месяц, чем в больницу на год.
Я вздохнул и посмотрел на него.
— Если их будет трое или четверо? — спросил я. — И они будут с чем-то посерьезней ножа?
— Не хватит, — сказал он честно. — Против четверых с ножами — никак не получится.
Он помолчал.
— Тогда, Вадим, тебе нужен ствол. Так просто ты его сейчас не купишь, ежели бумаги на тебя разосланы.
Он сказал это тихо, почти шёпотом. Покосился на окна.
— Ещё опаснее, конечно. Незаконное хранение огнестрельного оружия — это не нож, это уже серьёзная статья. Но если некуда деваться…
— Это дорого, — сказал я. — Да и кто мне продаст?
— Самый дешёвый — рублей десять — пятнадцать. — Николай стряхнул пепел с колена. — И я знаю, через кого.
— Вот так прямо?
— Вадим Александрович, я двадцать лет в армии. Половину — на Кавказе. Думаешь, я не знаю, где в Петербурге можно купить оружие?
Он снова покосился на окна. Из кухни Графини тянуло щами.
— Только, — он поднял палец, — если поймают с ним — ты мне ничего не говорил. Мы с тобой сейчас погоду обсуждаем. Где добыл, кто подсказал — сам придумывай.
— Разумеется.
— На Сенном рынке есть человек. Зовут Митя. Молодой, рыжий, нос картошкой. Торгует скобяным товаром в третьем ряду от входа со стороны Садовой. Подойдёшь, скажешь: «от Николая с Суворовского по важному делу». Он поймёт.
Я кивнул. Пятнадцать рублей, конечно, для меня сейчас очень много. Но уж лучше револьвер, чем больница и инвалидность. Стрелять, может, и не придётся. Достану из кармана — и Кудряш со своими не полезет на пулю. Эти люди не фанатики, не идейные. Они бьют тех, кто не может ответить. А тот, кто может, — другой разговор.
Да, лучше без денег, чем с переломами и отбитой головой.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что, — он пожал плечами. — Береги себя. И не говори никому. Федор наш — сам знаешь.
Я кивнул и зашагал к Невскому.
До Сенной площади я добрался за двадцать минут. Шёл быстро, оглядываясь на перекрёстках. Серого пальто не было. Никто не шёл следом — или, по крайней мере, я никого не заметил.
Рынок встретил меня стеной шума и запахов. Огромная площадь была забита людьми, телегами, лотками. Торговые ряды тянулись длинными коридорами под дощатыми навесами — мясной, рыбный, зеленной, скобяной. Между рядами толкались бабы с корзинами, мастеровые в замасленных фартуках, солдаты, мелкие чиновники, нищие, карманники — вся петербургская мелкота, которая не могла себе позволить магазины и покупала здесь, на Сенной, где было дешевле и грязнее.
Под ногами хлюпала грязь — тут, кажется, было грязно в любую погоду. Бабка в платке продавала пирожки с лотка, подвешенного на ремне через шею. Рядом мужик в рваном тулупе предлагал подержанные сапоги, разложив их прямо на мешковине.
Я нашёл скобяной ряд. Третий от входа со стороны Садовой — как и сказал Николай. Лавки здесь торговали замками, петлями, гвоздями, скобами, дверными ручками, разнообразным железным хламом. Товар лежал на прилавках, висел на крючках, стоял на ящиках.
Митю я увидел сразу. Рыжий, нос картошкой, лет двадцати пяти. Он, точно. Стоял за прилавком, заваленным дверной фурнитурой, и лениво ковырял ногтем ржавчину с какого-то засова. Покупателей у него сейчас не видеть.
Я подошёл, стал рассматривать товар.
— Что нужно, скажите, подберем! — весело сказал Митя.
— Нужно кое-что… да не вижу этого на прилавке. Я от Николая с Суворовского по важному делу.
Рыжий перестал ковырять засов и посмотрел на меня ещё раз — внимательно-внимательно.
— Подождите, — сказал он. — Минуту.
Он вышел из-за прилавка, подошёл к соседнему торговцу — пожилому мужику с обвислыми усами, и сказал ему что-то. Тот кивнул. Рыжий вернулся.
— Идёмте, — сказал он.
Мы вышли из-под навеса, обогнули торговый ряд. Митя шёл быстро, не оглядываясь. Мы прошли через проходной двор — тёмный, узкий, заваленный ящиками и бочками, — и оказались в подворотне, выходившей на какой-то переулок. Здесь, у стены, стоял ещё один человек. Крепкий, невысокий, в картузе и поддёвке. Лицо тёмное, скуластое. Руки в карманах.
— Что нужно? — спросил он, даже не поздоровавшись.
— Ствол, — сказал я. — Подешевле.
Скуластый, наклонив голову, посмотрел на меня.
— Десять самое мало.
— Покажи, — пожал плечами я.
Он ушел и через пару минут принес свёрток — грязную тряпку, перевязанную бечёвкой. Развернул. В тряпке лежал револьвер. Маленький, с коротким стволом, вороненая сталь местами стёрта до металла. Смит-вессон, русская модель, третьего калибра. Барабан на пять патронов. Старый, побитый, но — я повернул барабан, проверил ствол — рабочий. Ржавчины в канале не видно, курок щёлкал чётко.
— А патроны? — спросил я.
— Пять штук, — ответил скуластый. — Больше нету. За пятьдесят копеек ещё десяток найду, но через день.
Пять патронов. Негусто. Но палить я, дай бог, не буду. В любом случае, мне не стрелковый бой вести.
Я достал десять рублей. Скуластый пересчитал, кивнул и сунул за пазуху.
Я убрал смит-вессон во внутренний карман сюртука. Тяжёлый. Оттягивал ткань заметно. Надо будет придумать, как носить.
— Всё, — произнес скуластый. — Иди. Не стой тут.
Митя проводил меня обратно через проходной двор. У выхода из подворотни остановился.
— Николаю наше почтение, — произнес он и ушёл.
Я вышел на Садовую. Рынок шумел слева, извозчики кричали на лошадей, баба с пирожками зазывала покупателей. Всё было как раньше, как пять минут назад, как час назад. Только в кармане у меня лежал фунт холодного железа, и от этого мир выглядел чуть иначе. Я уже не жертва… а практически охотник!
Я отправился домой. Шёл по Садовой, потом свернул на Невский, потом на Литейный. Оглядывался на каждом перекрёстке. Серого пальто нигде не было. Никто за мной не шёл.
На Суворовском я прибавил шагу. Вошёл во двор, поднялся к себе, запер дверь. Достал револьвер и убрал его под шкаф, подальше от чужих глаз.
…Комната постепенно погрузилась во мрак. За окном обосновалась непроглядная осенняя темнота, двор затих.
Я лег на кровать. День прошел впустую. Если, конечно, не считать плохих новостей. И покупки револьвера, который черт его знает, принесет пользу или неприятности.
Сон не шел.
Я лежал, глядя в потолок, и слушал тишину. Дом по ночам жил своей жизнью — скрипели перекрытия, потрескивала остывающая печка, где-то далеко внизу капала вода Привычные звуки, не вызывавшие тревоги.
Но вдруг на этом фоне я услышал другое.
Шаги. Очень тихие, осторожные. Кто-то поднимался по лестнице. Не так, как ходили жильцы. И не полиция это.
Третий этаж. Пауза. Снова шаги. Уже выше. Четвертый.
Я сел на кровати. Сердце стукнуло чаще. На моем этаже, кроме меня, никто не жил.
Шаги остановились у моей двери.
Тишина.
Ни стука, ни голоса. Человек просто стоял там, за тонкой филенкой, в нескольких шагах от меня. Стоял и не двигался.
Я медленно спустил ноги на пол. Половица подо мной предательски скрипнула, и я замер, прислушиваясь. За дверью — ни звука. Человек не ушел.
Кудряш? Кто-то из его людей? Тот самый, что шел за мной от Обуховской?
Я нагнулся и просунул руку под шкаф. Пальцы нашли холодный металл. Я вытащил револьвер, большим пальцем оттянул курок. Барабан сухо щелкнул.
Нужно что-то делать. Но просто спросить «кто там?» возможно означало получить пулю через дверь. Однако и ждать бессмысленно. Не караулить же всю ночь.
А, будь, что будет.
Я тихонько шагнул к двери, набрал воздуха и открыл дверь, одновременно выбрасывая вперед правую руку с револьвером.
На пороге стояла девушка в сером дорожном платье и шляпке с вуалью, откинутой на лоб. Бледное лицо, большие темные глаза, каштановые волосы, выбившиеся из-под шляпки.
Анна Батурина.
Она смотрела на дуло, направленное ей в грудь.
Я опустил револьвер. Слова застыли в горле.
— Не решалась постучать, — тихо сказала она. — Извини.
