Глава 12

Глава 12

Сразу после утреннего обхода Беликов попросил меня с Веденским зайти к нему.

Беликов сидел за столом, перед ним лежала тонкая папка с бумагами. Он кивнул нам на стулья.

— Садитесь, господа. Дело важное.

Веденский осторожно сел. Последние дни он явно нервничал. Выступать перед светилами имперской хирургии приходится не каждый день.

— Послезавтра заседание Хирургического общества Пирогова, — сказал Беликов, постукивая карандашом по папке. — Доклад готов. Борис Михайлович, вы текст запомнили? По бумажке читать не получится.

— Запомнил, Александр Павлович. Ночью разбуди — расскажу.

— Хорошо. Но текст доклада это половина дела. Большой вопрос в том, на чем мы будем показывать метод. Голая теория никого не убедит, нужна демонстрация. И вот тут надо решить. Я думал, вы мне что-то предложите сами, но пока тишина.

Беликов замолчал и посмотрел на нас обоих. Ответом была та самая тишина, о которой он как раз говорил. Да, немного упустили мы этот момент.

— Вариантов, как я вижу, несколько, — продолжил он, откинувшись на спинку стула. — Первый: живой человек. Доброволец из зала или приведенный нами. Второй: труп из прозекторской. Третий: анатомический препарат, сагиттальный распил головы и шеи. Это вообще вещь понятная, практически музейная, с ней совсем просто. Четвертый: животное, собака. Хочу выслушать ваши мнения.

Мне показалось, что Беликов уже давно все решил. Просто хотел услышать, как мы рассуждаем. Проверка.

Выступать предстояло Веденскому, и я решил пока помолчать. Его доклад, его выбор. Если скажет что-то не то, тогда вмешаюсь.

Веденский потер переносицу. Вздохнул.

— Александр Павлович, я бы, признаться, предпочел живого добровольца. Это самый наглядный способ. Но я понимаю, что это невозможно.

— Почему именно невозможно?

— Из зала никто не пойдет. Предложить кому-то лечь на стол и открыть рот… это немыслимо. Да и вообще так не делается. Можно, конечно, привести кого-то с собой, но я сомневаюсь, что на человеке в сознании демонстрация получится убедительной.

Беликов перевел взгляд на меня.

— Вадим Александрович, а вы что скажете?

— Борис Михайлович прав, — сказал я. — Живой доброволец не годится, и дело не только в этикете. Проблема чисто физиологическая. Воздуховод нельзя вставить человеку, находящемуся в сознании. Корень языка и задняя стенка глотки крайне чувствительны. Как только трубка коснется этих зон, у добровольца сработает рвотный рефлекс. Жесточайший. Он начнет давиться, кашлять, краснеть и, простите, может просто облевать президиум. Демонстрация будет сорвана с позором.

Веденский кивнул. Видимо, представил картину.

— Трубку ставят либо пациенту без сознания, в коме или глубоком наркозе, либо при клинической смерти, — продолжил я. — То есть именно в тех ситуациях, для которых она и предназначена. Здоровый человек для этой цели бесполезен.

— А если перед демонстрацией густо смазать ассистенту глотку и корень языка двадцатипроцентным раствором кокаина? — спросил Беликов.

Вопрос был задан таким невинным тоном, словно речь шла о чем-то совершенно очевидном. Но я уже начинал понимать манеру старшего врача: он подбрасывал нам ложные варианты, как экзаменатор, проверяющий, способен ли студент отвергнуть привлекательную глупость.

Веденский покачал головой.

— Тогда нас просто засмеют, Александр Павлович. Врачи скажут: что за балаган вы нам показываете? Ваш ассистент жив, здоров и в сознании. Анестезия глотки снимет рвотный рефлекс, но не снимет мышечный тонус. А ведь в этом вся суть.

Хорошо. Веденский все понимал. Мышечный тонус действительно был главным камнем преткновения. Хирурги Пироговского общества прекрасно знали, что у человека в глубоком обмороке, при утоплении или передозировке хлороформом мышцы абсолютно расслаблены. Атония. Именно поэтому корень языка, тяжелый кусок мяса, западает назад и перекрывает гортань.

У человека в сознании, даже если он очень старается расслабиться и глотку ему залили кокаином до полной нечувствительности, тонус мышц глотки сохраняется. Он сам, рефлекторно, удерживает дыхательные пути открытыми. Демонстрация на живом добровольце ничего не доказывала бы: профессора резонно заметили бы, что в реальной ситуации, когда пациент лежит тряпочкой, этот фокус с запрокидыванием головы может не сработать, а трубку просто не получится так легко вставить.

— Ну что же, — сказал Беликов, и в голосе его не было ни малейшего разочарования. — Тогда, может быть, анатомический препарат? Сагиттальный распил головы и шеи. Ставим препарат на стол и наглядно, как на чертеже, показываем коллегам-хирургам: вот язык, вот гортань, вот надгортанник. Когда человек без сознания, язык падает сюда, — он ткнул карандашом в воображаемую точку на столе. — Руки по Сильвестру мы можем поднимать сколько угодно, воздух не пройдет. А теперь смотрите: я ввожу трубку, или запрокидываю челюсть, и канал свободен.

Веденский развел руками.

— Гипотетически это можно попробовать. Наглядно, анатомически чисто… Хотя я не уверен, что это идеальный вариант.

— Вы что скажете? — Беликов обратился ко мне.

— Анатомический препарат из прозекторской неизбежно зафиксирован. Выварен, проспиртован или обработан формалином. Ткани задубели. Профессура это знает.

Беликов насмешливо нахмурился.

— И что?

— А то, что заспиртованный язык жесткий, как подошва. Он никуда не западает сам по себе. Механика мертвых, задубевших тканей не имеет ничего общего с поведением живого, дряблого, налитого кровью языка и мягкого неба у пациента. Первое, что скажут: «Вы показываете нам фокусы с деревяшкой. У живого человека корень языка это тяжелый кусок мяса, залитый слюной и слизью. Ваша изящная трубочка просто увязнет в этой массе или забьется».

— Дальше будет хуже, — продолжил я. — После этого они начнут защищать метод Сильвестра. У них есть языкодержатель, и они им пользуются. Вытягиваешь язык наружу щипцами, поручаешь ассистенту держать или прокалываешь булавкой. Гортань открыта, дальше качай руки по Сильвестру. Скажут: «Зачем нам засовывать инородное тело, вашу трубку, в глотку, рискуя повредить слизистую? Мы просто вытягиваем язык щипцами, и гортань открыта. А Сильвестр прекрасно наполняет легкие воздухом»

— Но ведь мы все знаем, что Сильвестр неэффективен… — сказал Веденский.

— Все всё знают, но на анатомическом препарате мы этого не докажем. Распил головы доказывает только одно: что канал стал геометрически проходим. Труба открыта, но где дыхание? Для хирургов чистая анатомия это пройденный этап, они ее сдали тридцать лет назад. Им нужна физиология. Они скажут: «Вы прекрасно доказали нам законы аэродинамики в пустой трубе. Но медицина не водопровод. Вы утверждаете, что вдувание воздуха изо рта в рот спасет больного. Где доказательства? Распил не покажет нам, как порозовеют ткани и забьется сердце».

Беликов слушал молча, слегка наклонив голову.

— И наконец, — продолжил я, — метод вдувания вызовет вопрос о баротравме. Профессора укажут, что на мертвой голове невозможно показать, какое усилие нужно для вдоха. Скажут: «Вдувая воздух с силой собственных легких, вы неминуемо вызовете разрыв альвеол. Воздух пойдет в плевру или в желудок. Метод Сильвестра физиологичен, он имитирует естественную тягу мышц грудной клетки. А вы предлагаете нам надувать больного, как свиной пузырь».

Снова наступила тишина. Веденский сидел неподвижно. Карандаш в руке Беликова замер.

— Все эти слова полетят в Бориса Михайловича один за другим, — сказал я. — И ответы тяжело давать, стоя над заспиртованным черепом.

Беликов снял очки, протер их платком и водрузил обратно на нос. Посмотрел на Веденского, потом на меня.

— Что ж, — сказал он. — Остается одно. Показывать на собаке.

Веденский кивнул.

— Да, я тоже думал об этом.

— Живое существо, полная атония под хлороформным наркозом, расслабленные мышцы, западающий язык. Все как у человека. Вводим наркоз, демонстрируем обструкцию дыхательных путей, показываем тройной прием, вводим трубку, проводим экспираторную вентиляцию. Собака начинает дышать. Живое доказательство, против которого не возразишь.

— Физиология на месте, — согласился я. — Газообмен виден: грудная клетка поднимается, слизистые розовеют. Баротравму можно контролировать, вдувая осторожно. Языкодержатель не нужен.

Веденский помолчал. Потом вздохнул.

— Да. Это единственный способ.

— Хорошо, — Беликов выпрямился. — Значит, нужна собака. Борис Михайлович, этим займетесь вы. Собака нужна сегодня. В принципе, найти ее весьма нетрудно.

Беликов попросил позвать сторожа, и через минуту тот уже стоял у него в кабинете. Встал на пороге, ожидая распоряжений.

— Прохор, вот тебе полтинник, — Беликов положил на край стола монету. — К обеду мне нужна собака. Живая, здоровая.

Сторож взял монету, повертел в пальцах.

— Какая собака, Александр Павлович?

— Дворняга. Обычная уличная помесь. Никаких породистых. Ни левреток, ни сеттеров, ни пуделей. Увидишь что-то ухоженное, сбежавшее от хозяев, не трогай. Мне нужна бродячая.

Прохор кивнул, не задавая лишних вопросов.

Беликов прав. Уличная дворняга обладала тем, чего начисто были лишены породистые комнатные создания: железным здоровьем и крепким сердцем. Нежная левретка или нервный пудель могли дать остановку сердца просто от стресса, едва их положили бы на стол в ярком свете зала. Или умереть от первой же капли хлороформа. Нам нужен был надежный организм, способный выдержать глубокую гипоксию и позволить себя откачать. Дворняга, закаленная петербургскими зимами, драками и помойками, подходила идеально.

— И вот еще что, — добавил Беликов. — Средних размеров. По колено примерно. Не мелкую и не огромную. И обязательно короткошерстную. В Желательно светлого окраса или рыжего.

Прохор снова кивнул и вышел.

Каждое из этих требований имело смысл. Средний размер, килограммов пятнадцать-двадцать, был нужен по нескольким причинам. Слишком мелкую собаку не разглядела бы галерка амфитеатра, да и вставлять трубку в крошечную пасть, а потом вдувать воздух было бы неудобно и неубедительно. Слишком крупную, вроде волкодава или сенбернара, пришлось бы удерживать на столе, пока она засыпает, а при неудаче было бы совсем тяжело с ней справиться. Пес размером по колено был идеален.

Шерсть и окрас значили еще больше. Это был критически важный визуальный момент, который Беликов, видимо, продумал заранее. Зал должен был четко видеть экскурсию грудной клетки. На лохматой собаке никто не разглядел бы, как поднимаются и опускаются ребра при искусственном дыхании. Длинная шерсть скрыла бы все движения, и профессора, особенно в задних рядах увидели бы только мохнатый бок, лежащий неподвижно. А на гладкошерстной, да еще светлой, каждый вдох, который Веденский сделает через трубку, будет виден с последнего ряда как резкое расширение боков. Наглядное, бесспорное доказательство.

Жаль, конечно, собаку, не хочется подвергать ее таким испытаниям, но она останется жива, невредима и в конечном итоге поможет спасти здоровье множеству людей. Может что-то не так пойти с наркозом, но скорее всего ничего не случится.

Прохор вернулся уже через два часа. Быстро справился, прям удивительно, хотя бродячих собак в городе много, и подманить их едой проблемы не составит. Мы с Веденским были в перевязочной, он снимал швы у грузчика с зашитым абсцессом на бедре, когда в дверь просунулась борода сторожа.

— Привел. Александр Павлович не у себя, к вам зашел.

— Где собака?

— Во дворе, за сараем.

— Сейчас мы закончим и придем.

Через несколько минут мы спустились во двор. Прохор стоял у дровяного сарая и смотрел на собаку, привязанную веревкой к железному колышку в земле. Кобель, рыжеватая гладкошерстная дворняга среднего роста. Поджарый, с широкой грудью и короткими крепкими лапами. Морда удлиненная, уши полустоячие, в отце или деде явно побывала какая-то гончая. Шерсть короткая, палевая с рыжиной, кое-где на боках подпалины. Ребра слегка просвечивали сквозь кожу, но сильно истощенным он не выглядел.

Пес не рвался, не рычал.

— Где нашел? — спросил я.

— На Шпалерной, за казармами, — ответил Прохор. — Там у забора трое таких живут. Кашевары их иногда подкармливают. Этот самый ласковый, сам подошел.

Веденский присел на корточки. Пес лизнул ему ладонь и завилял хвостом сильнее.

— Спокойный, — сказал Веденский.

— Покладистый, — подтвердил Прохор. — Не кусается. Пока вел, ни разу не дернулся.

Тут подошел Беликов. Осмотрел собаку, потрогал ей бок, заглянул в пасть. Пес терпеливо стоял, только переступал лапами.

— Годится, — сказал Беликов. — Только посади на цепь, а не на веревку. Если сбежит, конец всему. Прохор, миску с водой ему поставь. Только воду. Не кормить. Ни крошки. Это понятно?

— Понятно, Александр Павлович.

— Я серьезно. Если кто-нибудь сунет ему хоть корку хлеба, я спрошу с тебя лично. Пусть только воду пьет. Скажи всем, и чтоб запомнили!

Правильно сказал Беликов. При наступлении хлороформного наркоза у собаки, как и у человека, может начаться рвота. Если в желудке есть пища, содержимое попадет в дыхательные пути. Аспирация. И она задохнется насмерть раньше, чем мы начнем показывать наш метод.

Веденский сказал:

— Надо ей имя дать.

— Зачем? — спросил Беликов.

— Так удобнее. В докладе будет звучать «подопытное животное», а между собой проще.

Беликов пожал плечами, давая понять, что ему все равно.

— Рыжик, — сказал я. Без особой фантазии. Просто по масти.

Веденский кивнул. Рыжик так Рыжик.

Беликов тем временем перешел к следующему вопросу. Он достал воздуховод, который я сделал из резиновой трубки и рогового щитка, и повертел его в руках.

— Для собаки нужна другая трубка. Человеческая ей не подойдет.

— Не подойдет, — согласился я. — У собаки вытянутая морда. Угол между ротовой полостью и глоткой совсем другой, и язык длинный, массивный. Воздуховод, рассчитанный на короткую ротовую полость человека, просто не достанет до корня собачьего языка. Либо изгиб ляжет неправильно, и дыхательные пути останутся перекрытыми. Если попытаемся вставить человеческую трубку, фокус провалится.

— Именно, — сказал Беликов. — И я думаю, что для собаки лучше металлическая. Резина мягкая, при введении может согнуться и не пройти по длинной пасти. А жесткая трубка встанет точно.

— Латунь, — сказал я. — Согнуть по шаблону, отшлифовать края. Гладкая, прочная, легко стерилизуется.

— Тогда зовите слесаря.

Тимофея нашли в мастерской. После нашего с ним разговора в подвале прошло время, и перемена была разительная. Глаза ясные, руки не дрожат, на верстаке порядок. К бутылке он с тех пор явно не притрагивался.

— Тимофей, мне нужна трубка, — сказал Беликов. — Дмитриев покажет какая. Сделать как можно быстрее. Бросить все другие дела.

— Сделаю, Александр Павлович. Из чего?

— Латунь, — ответил я. — Трубка наружным диаметром около полудюйма. Плавно согнуть дугой, края сгладить напильником начисто, чтобы ни одного заусенца.

Затем сняли мерку. Обычный кусок мягкой медной проволоки, подобранный в мастерской, для этого вполне годился. Придерживая собаку за морду, я приложил проволоку сбоку, от передних резцов по щеке до угла нижней челюсти, туда, где челюсть изгибается вверх под ухом. Наружное расстояние от резцов до угла челюсти точно совпадало с внутренним расстоянием от губ до корня языка. Именно туда должен был лечь срез трубки: достаточно глубоко, чтобы отодвинуть корень языка и освободить дыхательные пути, но не настолько, чтобы протолкнуть язык глубже или упереться в голосовые связки. Рыжик терпеливо стоял, пока я возился с его мордой, только поскуливал тихонько.

Проволоку я согнул по форме, которая мне была нужна: плавная дуга, повторяющая изгиб нёба и глотки, от резцов до корня языка. Получился шаблон.

Тимофей взял проволоку, повертел в пальцах, прикинул на глаз.

— Как можно быстрее, говорите?

— Да.

— Сделаю.

— Главное, чтобы края были гладкие, как стекло.

Тимофей кивнул и ушел к себе.

Вечерело. Двор лечебницы пустел. Санитарки тащили из прачечной последние корзины с бельем. Из кухни доносился стук посуды. Обычный больничный вечер.

Перед уходом я снова подошел к Рыжику. Пес лежал, положив морду на лапы. Увидев меня, поднял голову и стукнул хвостом по земле. Глаза у него были карие, доверчивые. Прям удивительно. За время бездомной жизни он должен был давно понять, что люди бывают очень разные.

Я присел, потрепал его за ухом. Он лизнул мне руку.

— Прости, — сказал я тихо. — Завтра тебе придется на пару минут умереть, но потом ты оживешь. Обещаю.

Рыжик вильнул хвостом.