Глава 8

Глава 8

Две тысячи рублей.

Я пересчитал банкноты дважды. Крупные, хрусткие. Восемьдесят штук по двадцать пять рублей. Перевязаны банковской лентой. В свертке ничего больше не было, ни записки, ничего. Рахманов все сказал при встрече, а деньги говорили сами за себя.

Я положил пачку на стол и сел рядом. Две тысячи. Годовое жалованье коллежского асессора. Старший врач городской лечебницы вроде Беликова в год зарабатывал меньше. А что касается меня… На столе лежало почти три моих годовых оклада.

Можно было снять приличную квартиру на Литейном или Невском. Не ту дыру, где я жил, а настоящую квартиру в четыре комнаты с ванной и телефоном, рублей за восемьдесят в месяц. Можно купить полную обстановку для нее, мебель красного дерева, ковры, шторы, все. Хороший костюм от портного стоил рублей тридцать-сорок. Обед в ресторане Палкина обходился в три-пять рублей с вином. Билет первого класса до Парижа стоил около ста рублей. Лошадь с пролеткой можно было купить рублей за двести.

Две тысячи рублей. Целое состояние для мещанина без диплома, контрабандой работающего врачом.

Я сложил банкноты обратно, завернул в ту же бумагу и убрал под шкаф. Там лежала какая-то доска, которую я забыл выбросить при вселении, за ней пакет спрятался идеально. Потом сел и начал думать.

Первое. Беликов потратил из своего кармана немалые деньги на мои затеи. Бумага для сотен копий инструкций. Почтовые расходы на рассылку в пятьсот земств. Типографские оттиски статьи, двадцать штук. Праздничный обед в Палкине за весь стол. Материалы на трубки. Это сколько уже набралось? Надо компенсировать.

Вопрос в том, возьмет ли он. Как воспримет. Надо подойти к этому вопросу осторожно. Больше он тратиться на мои изобретения не должен, это очевидно, но как подойти, чтобы вернуть деньги? Может, косвенным образом — оплатить что-то, например, если будут какие-то еще походы в ресторан или сделать подарок. В общем, подумаю.

Второе. Квартира. Моя квартира. Она же лаборатория. Пока что она годилась… но, по хорошему, этого мало. Недостаточно для серьезной работы. Мне нужен нормальный рабочий стол, а не кухонный. Нужны стеллажи. Нужен микроскоп. И не простой, а приличный. Цейссовский — рублей сто пятьдесят. Автоклав для стерилизации, пусть небольшой… сколько же он стоит? Рублей двести наверняка. А есть вообще они небольшие? Пока что не видел. Химическая посуда, реактивы, термометры, прочая мелочь… Это еще рублей на пятьдесят-семьдесят. Окончательный ремонт самой квартиры: побелка, покраска, замена оконных рам, чтобы не дуло зимой. Рублей тридцать-сорок.

Итого на лабораторию и жилье — пятьсот рублей, если считать с запасом.

Третье. Самое важное. Неблагонадежность.

Прошение на имя градоначальника я подал. Отзывы врачей приложены. Рахманов, к сожалению, в отставке и помочь не в силах. Официальный способ мог сработать, а мог и нет. Чиновники не любят отменять решения предшественников.

Возможно, придется искать другой путь. Более рискованный. В Петербурге за деньги делалось почти все. Нужный человек в нужном кабинете мог подшить к делу рапорт, из которого следовало, что проверка не подтвердила оснований для ограничений. Или потерять исходный циркуляр. Или переоформить дело так, что основание для пометки отпадало. Не знаю, сколько это может стоить. Мелкие вопросы решались за двадцать-пятьдесят рублей. Серьезные могли потянуть на триста-пятьсот. А насколько серьезен мой вопрос? Понятия не имею, честно говоря. И кому предложить деньги — тоже. Но не думать об этом нельзя.

Пятьсот на лабораторию и на квартиру. Тысячу на снятие неблагонадежности — думаю, этого хватит. Оставалось пятьсот. Пусть это будет неприкосновенный запас. Мало ли что. Сегодня ты на коне, завтра тебя снова тащат в участок.

Ладно. Деньги подождут, потратить их успею.

Сегодня мне ехать с Адой Заречной на литературный вечер, где будет читать стихи Александр Блок.

Я открыл шкаф. Выбирать было особенно не из чего. Темно-серый сюртук, в котором я ездил к генералу Столбову, висел на деревянных плечиках. Остальная одежда подойдет не слишком. Кстати, надо будет потратиться еще и на одежду. Ситуации, когда надо выглядеть «презентабельно», периодически возникают. Но сегодня с этим проблем нет. Рубашка чистая, воротничок свежий. Ботинки почищены. Для литературного вечера в богемной компании этого достаточно. Там наверняка половина гостей будет одета куда более спокойно, чем я.

Оделся, посмотрел в зеркало. Оно показало меня по частям. Так, зеркало тоже надо купить. Побольше… и чтоб изображение в нем было получше, засмеялся я. Шучу, нормально. Сойдет. Уставший, но на принимающего морфий поэта-символиста не похож. Под глазами тени от недосыпа, но это выглядит скорее интересно, чем измученно. Причесаться — и вообще отлично.

На улице было прохладно, но сухо. Редкий для Петербурга вечер без дождя. Фонари горели желтым, на Суворовском было людно: извозчики, публика, идущая из театров, городовой на перекрестке. Я прошел до угла и стал ловить коляску. Первые две были совсем скверные, облезлые пролетки с тощими лошадьми. Третья оказалась приличной, на резиновом ходу, с кожаным верхом и фонарями. Извозчик был в чистом армяке и картузе.

— Потемкинская улица, дом номер шесть, — сказал я, назвав адрес Ады. — И подождите меня полчаса, поедем дальше.

Извозчик кивнул, я сел. Коляска тронулась, и скоро довезла меня до места.

По правилам приличия мне прислать за Адой кого-нибудь. Швейцара, например. Но такового в ее подъезде не наблюдалось. Так что придется подниматься самому. Впрочем, Ада не похожа на тех, кого смущает подобное нарушение этикета.

Четвертый этаж. Налево. Я позвонил.

Она открыла почти сразу, словно стояла у двери. На ней было узкое платье темно-зеленого бархата. Высокий ворот, длинные рукава. Волосы подняты и заколоты черепаховым гребнем, открывая шею и уши с серьгами из темного камня. На плечах короткая накидка из черного шелка.

Она выглядела совсем иначе, чем в больнице. Там была бледная девушка с испуганными глазами. Здесь стояла молодая женщина, тонкая, прямая, с живым лицом и чуть насмешливым взглядом.

— Вадим Александрович, вы пунктуальны. Это страшно подозрительно.

— Я же врач!

— Тем более подозрительно. Врачи всегда опаздывают. Еще скажите, что у вас хороший почерк!

— У меня каллиграфический почерк!

— Вы меня пугаете, — произнесла Ада, шутливо округлив глаза.

— Как ваша голова? — спросил я.

— Прекрасно. Не болела и не кружилась с тех пор, как я вернулась домой. Думаю, я больше нафантазировала себе страшную травму — со мной иногда такое бывает. Идемте?

Она поправила накидку и вышла, заперев дверь. На лестнице взяла меня под руку, легко и привычно, как старого знакомого. От нее пахло какими-то легкими духами.

В коляске я подумал о том, что подумают у Бартеневой. Кого привела Заречная? Кто этот господин? Публика, вероятно, и не задаст этих вопросов вслух… хотя вполне может. Наверняка начнут шептаться — «новый любовник Заречной». Но если ее это не пугает, то почему должно пугать меня? Да и не думаю, что долго об этом будут говорить. У них все проще. Пришел, значит, свой. Читаешь стихи, тоже свой. Не читаешь, ну ладно, послушай хотя бы сегодня. Это не салон графини, где каждый гость проходит через сито знакомств и рекомендаций.

Аде, кажется, это было совершенно безразлично. Она рассказывала о Бартеневой. Софья Николаевна, вдова чиновника, женщина лет пятидесяти, держала еженедельные вечера у себя в квартире на Кирочной. Ничего роскошного. Небольшая гостиная, чай с печеньем, стулья, которых вечно не хватало, и люди, которым не хватало слушателей. Молодые поэты, журналисты, художники, начинающие прозаики, критики из мелких журналов. Изредка появлялся кто-то громкий. Сегодня обещали Блока.

— Вы знаете его стихи? — спросила Ада.

— Нет, — соврал я. Но сказать правду я не мог. Получилось бы, что я глубоко погружен в литературную жизнь Петербурга, а это весьма не так.

— Он написал цикл «Стихи о Прекрасной Даме». О нем говорят в основном молодые. Старые критики морщатся. А мне кажется, это настоящее.

Я промолчал. В стихах я разбирался слабовато. Но вечер обещал быть любопытным. Живой Блок. Двадцатичетырехлетний. Еще не классик, еще не забронзовел. Просто молодой человек, читающий стихи в чужой гостиной.

Дом на Кирочной был проще, чем я ожидал. Обычный доходный дом, пять этажей, лепнина скромная. Бартенева жила на третьем. Дверь была приоткрыта. Из квартиры доносился негромкий гул голосов.

Квартира состояла из четырех комнат, но весь вечер проходил в гостиной и смежной столовой, между которыми были распахнуты двустворчатые двери. Гостиная была обставлена безо всякого стиля, но уютно. Диван, кресла, стулья, принесенные из других комнат, маленький рояль у стены, портьеры из тяжелого зеленого сукна. На стенах несколько картин, из которых я узнал только репродукцию врубелевского «Демона». На круглом столе, покрытом вязаной скатертью, стоял большой самовар, чашки, блюдца, тарелки с домашним печеньем и бутерброды с сыром. Просто, без претензий.

Народу было человек двадцать, может, чуть больше. Стульев действительно не хватало. Несколько молодых людей стояли у стены с чашками в руках. Другие сидели на подоконнике. Одна девушка расположилась прямо на полу, на подушке, и никто не обращал на это внимания.

Публика была пестрая. Молодые люди в студенческих тужурках. Господин лет сорока в пенсне и бархатном пиджаке, с длинными волосами, зачесанными за уши. Дама в широком сером платье, свободного покроя. Несколько девушек возраста Ады, одетых похоже, с минимумом украшений. Один бородатый мужчина в косоворотке, похожий скорее на мастерового, чем на литератора.

Ада провела меня через комнату.

— Софья Николаевна, позвольте вам представить Вадима Александровича Дмитриева.

Бартенева оказалась маленькой полной женщиной с добродушным круглым лицом и цепкими глазами. Седые волосы уложены просто. Платье темное, немодное, но чистое и аккуратное. Она протянула мне руку.

— Очень рада. Друзья Ады — мои друзья. Чай вон там, бутерброды берите сами, стульев нет, но подоконники крепкие. Вы пишете?

— Нет.

— Прекрасно. У нас переизбыток пишущих и острая нехватка слушающих.

Она улыбнулась и повернулась к другому гостю. Ада потянула меня к столу.

— Чай?

— Спасибо.

Она налила две чашки. Чай был горячий и крепкий. Я взял бутерброд. Хлеб черный, масло, тонкий ломтик сыра. Взял и вспомнил, что не успел поесть.

Ада знала здесь почти всех. Она здоровалась, перекидывалась фразами, представляла меня. Имена мелькали и не задерживались. Какой-то Миша, поэт, рыжий, с бородкой. Некий Александр Леонидович, критик из «Нового пути», худой, с нервным лицом. Дама в широком платье оказалась художницей Верой, фамилию я не расслышал. Мужчина в бархатном пиджаке с длинными волосами был, как выяснилось, переводчиком с французского и большим поклонником Верлена.

Разговоры велись негромко, в несколько групп одновременно. В одном углу спорили о Брюсове. Кто-то хвалил, кто-то говорил, что это декадентство ради декадентства. У рояля обсуждали выставку «Мира искусства» и то, что Дягилев слишком много берет на себя. Две девушки у окна листали тоненький журнал и хихикали. Общего разговора не было, он и не предполагался.

Я пил чай и слушал. Мне нечего было добавить к разговору о Верлене или Брюсове. Зато было интересно наблюдать. Эти люди жили в совершенно параллельном мире. Пока я вправлял вывихи, они спорили о том, возможен ли русский верлибр и не исчерпала ли себя рифма. Ни тот, ни другой мир не знал о существовании второго и не интересовался.

Ада чувствовала себя здесь как рыба в воде. Она спорила с рыжим Мишей о каком-то стихотворении, горячилась, цитировала строчки, размахивала рукой. Бледность от сотрясения прошла, лицо порозовело, глаза блестели. Я подумал, что она красива. Не так, как Анна. Не той спокойной, аристократической красотой. Другой.

Нет, не надо думать об Анне.

Около девяти в гостиной наступила пауза. Софья Николаевна вышла в прихожую и вернулась с двумя гостями. Один был высокий, рыжеватый мужчина с бородой, лет тридцати пяти, в длинном сюртуке. Второй, чуть позади него, молодой.

Ада тронула мою руку.

— Это Блок.

Александр Блок был худ, высок, с кудрявыми каштановыми волосами и странным лицом. Не красивым и не некрасивым. Правильным, но с чем-то отстраненным в выражении, будто он смотрел не на людей в комнате, а поверх них, на что-то свое. Одет просто: темная тройка, белый воротничок, никаких бархатов и артистических деталей. Он скорее был похож на выпускника юридического факультета, чем на поэта.

Бартенева подвела его к свободному стулу у рояля. Блок сел, положил руки на колени. Рыжебородый, оказавшийся литературным критиком по имени Георгий Чулков, устроился рядом.

Комната затихла быстро. Стулья повернулись к роялю. Те, кто стоял, подошли ближе. Девушка на подушке подтянула подушку вперед. Разговоры оборвались. Бартенева принесла Блоку стакан воды, он поблагодарил кивком.

Блок помолчал. Не артистично, не для эффекта. Просто собирался с мыслями. Потом начал читать.

Голос у него был негромкий, ровный, без театральных модуляций. Он не декламировал, не завывал, как делали некоторые, я слышал такое на студенческих вечерах в академии. Он произносил слова, как будто говорил. Только ритм был другой, плотнее, чем в обычной речи. И паузы были другие, длиннее и точнее.

Он читал стихи о тумане, о свечах, о ком-то, кого ждут и кто не приходит. Или приходит, но не так, как ждали. Я не запомнил строчек. Не потому что было плохо, а потому что я не умел слушать стихи. Я слышал звук и ритм, но смысл не анализировал.

Ада слушала не дыша. Рыжий Миша застыл у стены с забытой чашкой. Критик Александр Леонидович снял пенсне и протирал стекла, хотя они были чистые. Художница Вера смотрела не на Блока, а в окно, и по лицу ее текли слезы, которых она не замечала.

Блок читал минут двадцать. После последнего стихотворения была тишина.

Потом все захлопали. Негромко, без оваций, серьезно. Как будто благодарили не за развлечение, а за что-то более существенное.

Блок допил воду. Разговоры возобновились, но другие. Уже как-то потише, сосредоточеннее. К Блоку подходили по одному, негромко говорили, он кивал, отвечал коротко. Он не был ни высокомерен, ни застенчив. Просто немногословен и как-то очень серьезен.

Ада потянула меня к нему.

— Александр Александрович, позвольте представить моего друга, Вадима Александровича Дмитриева.

Блок пожал мне руку.

— Очень приятно. Вы тоже пишете?

— Нет. Я врач.

— Врач? — он чуть оживился. — Это хорошо. Среди поэтов слишком мало врачей. А среди врачей слишком мало людей, слушающих стихи. Чехов вот совмещал.

— Чехов — гений. А я просто лечу людей.

— Это тоже немало.

Он улыбнулся и отвернулся к следующему собеседнику. Разговор длился меньше минуты, но я запомнил его лицо вблизи. Глаза серые, внимательные, с чуть воспаленными веками, красноватые белки. Либо мало спал, либо много читал при плохом свете. Лицо тонкое. Руки холодные. Двадцать четыре года. Впереди «Двенадцать», «Скифы», революция, голод и смерть в сорок лет… если в этом мире что-то не изменится.

Вечер продолжился. После Блока читал еще кто-то, рыжий Миша, потом одна из девушек, потом мужчина в косоворотке, который оказался не мастеровым, а прозаиком, пишущим о деревне. Его рассказ был тяжелый, мрачный, о мужике, который зарубил лошадь в припадке пьяного бешенства. Слушать неуютно, но написано эмоционально, что называется «от души».

Потом спорили. Долго и запутанно. О символизме, о реализме, о том, нужен ли литературе общественный смысл или достаточно чистого искусства. Критик Александр Леонидович произносил длинные фразы, полные имен и терминов. Рыжий Миша перебивал. Мужчина в косоворотке молчал, курил и презрительно щурился. Блок не участвовал в споре. Он сидел у рояля, пил чай и слушал с тем же отстраненным выражением.

Ада ввязалась в дискуссию. Она спорила с критиком, защищая символистов. Говорила горячо, жестикулируя, с раскрасневшимися щеками. Один раз повернулась ко мне, ища поддержки. Я развел руками. Она рассмеялась и повернулась обратно к оппоненту.

Около двенадцати Бартенева принесла несколько бутылок вина. Вечер понемногу затихал. Люди начали прощаться. Блок ушел одним из первых, тихо, без церемоний, пожав руку хозяйке. Чулков ушел с ним. За ними потянулись остальные.

К полуночи в гостиной осталось человек пять. Ада стояла у окна и разговаривала с художницей Верой. Я допил остывший чай и подошел к ним.

— Нам пора.

Ада кивнула. Мы попрощались с Бартеневой, которая расцеловала Аду в обе щеки и пожала мне руку.

На лестнице было темно. Газовый рожок на площадке третьего этажа не горел. Ада взяла меня под руку.

— Ну? Как вам?

— Блок или вечер в целом?

— Блок.

— Я мало понимаю в стихах. Но было сильно. Это я уловил.

— Вы честный человек, Вадим Александрович. Другой бы начал рассуждать о чем-то далеком.

— Мне хватает латинских терминов на работе.

Она засмеялась. Мы вышли на улицу. Было поздно, но улица еще не спала. Проехал извозчик, где-то хлопнула дверь. Я огляделся и свистнул. Через минуту подкатила коляска, не та, на которой мы приехали, но тоже приличная.

— На Потемкинскую.

Ехали молча. Ада сидела рядом и смотрела на дома, мимо которых мы проезжали. Лицо ее было спокойным и задумчивым. Она больше не улыбалась.

Доехали быстро. Улицы были пусты, коляска катилась легко. У подъезда я расплатился с извозчиком.

— Спасибо за вечер, — сказала Ада. — Мне было хорошо.

— Мне тоже. Берегите голову. Если будет кружиться, пришлите записку.

— Непременно. — Она помолчала. — Вадим Александрович, вы не хотите подняться? На чашку чая. У меня есть хороший чай, не тот, что был у Бартеневой.

— У Бартеневой был хороший чай.

— У меня лучше.

Она смотрела мне в лицо. Прямо, без кокетства, без смущения. Темные глаза блестели в свете фонаря.

— Хорошо, — сказал я.

Парадная дверь была не заперта. Мы поднялись молча. Ада достала ключ, открыла дверь. В квартире было темно. Она зажгла свечу в бутылке из-под вина. Огонек осветил уже знакомую комнату: высокий потолок с осыпавшейся лепниной, выцветшие обои, стопки книг на полу, обшарпанное пианино.

— Садитесь, — сказала она, указав на кушетку. — Я поставлю чайник.

Она ушла на кухню. Зажглась спичка, послышалось шипение газовой горелки.

Я сел. На столе лежала раскрытая тетрадь. Рядом перо с засохшими чернилами на кончике.

Ада вернулась, села рядом, на кушетку.

— Чайник закипит через минуту.

Она смотрела на свечу. Пламя отражалось в ее глазах. Потом повернулась.

Она протянула руку и коснулась моей щеки. Пальцы были прохладные. Легкое касание, почти невесомое. Потом ее рука опустилась на мое плечо и мягко потянула к себе.

Чайник начал тонко свистеть. Но никто не встал его снять.

* * *

* * *