Глава 22
Вечером меня поднял голод. Отоспаться толком не вышло, провалялся полдня в духоте и в дреме, из которой выходишь разбитым сильнее, чем ложился. Кухмистерская при доме к этому часу закрылась, в комнате хоть шаром покати, и я решил сходить поесть по-человечески. Деньги были. Заодно и проветриться.
«Ориент» стоял на бойком месте, в каменном доме с зеркальными окнами, и, как я понял, держал марку лучшего в этой части города. Внутри горели лампы, гудел оркестр, половые в белом сновали между столиками. Публика собралась пестрая. Офицеры, интенданты, господа при бриллиантовых заколках и при дамах, причем это были явно не жены. Война кормила всех, и все ели в три горла.
Усадили меня в углу, у колонны. Место удобное, зал перед глазами. Я заказал расстегаи, белого амура и бульон. Вина или чего-то еще алкогольного не взял. Половой глянул было с легким недоумением, мол, господа за такими столами пьют, но промолчал и убежал.
Еду принесли быстро. Рыба оказалась хороша, расстегаи горячие, бульон наваристый. Я ел не спеша и старался ни о чем не думать. Получалось так себе, но я старался. В голове еще стоял пушечный грохот, и мерещилась физиономия лезущего в окно хунхуза. Ну да ладно. Все проходит, и это пройдет. Так что я сидел, жевал и глядел в зал, призывая себя наслаждаться спокойствием.
А за соседним столом, наискосок, шумела компания пехотных. Человек пять и гора бутылок. Гуляли, видать, давно и от души. Один голос покрывал остальные. Прапорщик. Молодой, рослый, плечистый, с красным от вина лицом и шеей в три обхвата. Из тех, что в деревне быков под уздцы заворачивают. Мундир сидел на нем, как на корове седло. Крючок у ворота расстегнут, портупея сбилась набок, погон смят. Видно было сразу, человек из запасных, мобилизованных, вчера из лавки, а сегодня ваше благородие. Вот оно, счастье.
Я бы и внимания не обратил. Гуляют люди, ну и пусть гуляют. Война, кто как снимает стресс. Не мое дело.
Но тут прапорщик встал. Качнулся, пошел мимо меня и своим тяжелым боком налетел на мой стол. Не задел, а именно навалился. Стол подскочил, бульон чуть не выплеснулся через край.
Прапорщик оглядел сделанный им разгром мутным глазом и не подумал извиниться. Напротив.
— Сидят тут, — сказал он громко, на весь угол. — Расставили столы, не пройти.
Я посмотрел на него.
— Вы бы, прапорщик, научились мундир носить, — сказал я. — Вы в нем как мужик в чужом сюртуке на свадьбе. Идите, проспитесь, и не толкайте чужие столы, если ходить еще не выучились.
В углу стало тихо. Соседи притихли, кто-то даже привстал поглядеть.
Прапорщик не сразу понял. Стоял, моргал, переваривал. Потом до него дошло, и лицо у него пошло пятнами, налилось багровой краской от ворота до корней волос. Шея вздулась. Кулачищи сжались сами собой.
— Ты… — выдавил он. — Ты что сказал? Мне? Да я тебя…
— Бугаев! — крикнул ему кто-то из его компании, похоже, желая его остановить.
— Бугаев! — подхватил он, будто фамилия придала ему сил. — Прапорщик Бугаев! Ты меня оскорбил, слышишь? Я дворянин! Я этого так не оставлю! Дуэль! Слышишь, ты? Стреляться будем!
Он орал на весь зал. Оркестр как раз смолк между номерами, и крик его повис в наступившей тишине, нелепый и пьяный. Дамы за дальними столами поворачивались, шептались. Половой замер с подносом.
Дворянин он был, может, и без году неделя, выслужил перед войной, но кричал про это изо всех сил.
Я подцепил вилкой кусок амура.
От компании отделился другой офицер. Поручик, постарше Бугаева и заметно трезвее, с лицом озабоченным и недовольным. Он придержал прапорщика за локоть, что-то шепнул ему, тот мотнул головой, не желая униматься. Тогда поручик подошел ко мне. Остановился, вытянулся, чуть ли не щелкнул каблуками.
— Поручик Кравцов, — представился он. — Я при господине прапорщике. Дело приняло оборот, требующий, как вы понимаете, известных формальностей. Извольте назвать себя. Для передачи рапорта по команде.
— Дмитриев, Вадим Александрович, — сказал я, не вставая. — Зауряд-врач, при Красном Кресте. Стою в участковом доме у Пристани, угловая комната во втором этаже. Найти просто, спросите доктора, всякий укажет. Я к вашим услугам в любой час, поручик. Хоть завтра, хоть когда угодно.
Кравцов чуть приподнял бровь на слове «зауряд-врач». Запомнил, кивнул, повторил адрес про себя, шевельнув губами.
А Бугаев, услышав, расхохотался. Громко, раскатисто, от души.
— Лекарь! — выговорил он сквозь смех, тыча в меня пальцем. — Господа, он лекарь! Костоправ! Тем хуже для него, господа, тем хуже!
Компания снова загоготала, на сей раз с облегчением. Свой человек в безопасности, обидчик не им чета, маленький лекаришка.
— Вам бы сначала протрезветь, прапорщик, — сказал я ему — Идите спать.
Он хотел еще что-то рявкнуть, но Кравцов перехватил его и развернул к столу. Компания опять зашумела. Оркестр заиграл снова, причем что-то бравурное, и зал постепенно вернулся к прерванному веселью.
Я доел. Подозвал полового, расплатился, оставил на чай.
Разозлился только на улице, на сыром вечернем воздухе.
Ну вот. Опять! Сидел бы тихо, ел свою рыбу, глядел в тарелку. Так нет же. Не утерпел. Язык, чтоб его. Кто тебя за язык тянул? А теперь рапорт по команде, формальности, и вся эта дурацкая дуэльная машина закрутится. Из-за чего? Вообще из-за ничего.
Ладно. Что сделано, то сделано. Дворянин, дуэль, сатисфакция. Поглядим, чем кончится. Может, проспится и забудет. А может, и нет.
Я поднял воротник и пошел к себе.
* * *
Рапорт лег на стол подполковника Тарусова к полудню, и испортил ему весь обед.
Аркадий Петрович Тарусов, председатель суда общества офицеров, человек немолодой и много чего повидавший, читал бумагу дважды. Первый раз вскользь, второй — тщательно. Бумага была составлена по всей форме, почерком старательным, хотя и с кляксами, и в ней прапорщик Бугаев, считая себя публично и тяжко оскорбленным неким зауряд-врачом Дмитриевым в ресторане «Ориент» при многих свидетелях, просил суд общества офицеров рассмотреть дело и признать за ним право на удовлетворение оружием.
Тарусов положил бумагу, снял пенсне и потер переносицу.
— Господи, — сказал он в пустой кабинет. — За что ты послал мне этого болвана.
Он был зол, и злость его имела причину. Японец напирал, и каждый день с фронта приходили цифры, от которых становилось тошно. Раненых везли тысячами, врачей не хватало отчаянно, на дивизию приходилось столько медиков, что хоть плачь, и за каждого хирурга теперь держались, как за золото. А тут извольте. Боевой, с позволения сказать, прапорщик, которого и под пулю-то еще не водили, желает застрелить врача. Во время войны, когда этот самый врач, может быть, через неделю ему же, Бугаеву, будет потроха обратно в живот укладывать.
Дверь без стука отворилась, и вошел полковник Загорский, командир полка. Грузный, седоусый, с лицом, которое за тридцать лет службы научилось не выражать ничего лишнего (то есть не выражать ничего вообще). Он бросил взгляд на бумагу в руке Тарусова и на самого Тарусова.
— Что это вас перекосило, Аркадий Петрович? Черта в окне увидели?
— Хуже, Иван Фомич. Дурака увидал. Нашего, полкового. Полюбуйтесь.
Загорский взял бумагу, прочел, шевеля губами, и хмыкнул. Долго молчал.
— Бугаев, — с отвращением проговорил он наконец. — Из запасных который. Я его помню. Здоров как бык… Это он с лекарем сцепился?
— С зауряд-врачом. С красно-крестовым. Понимаете, что выходит, Иван Фомич? Эти господа нам теперь дороже родного отца. Я вчера в госпитале был. Там один доктор чуть ли не на сотню коек, не управляется. А прапорщик решил, что хирургов у нас избыток, можно одного и в расход.
— Так велить ему забрать рапорт, и дело с концом.
— Попробовать можно, но приказать тут не получится. — Тарусов надел пенсне. — Похоже, что уперся, как баран. Честь, пишет, оскорблена. И ведь по форме все верно, бумага составлена правильно, свидетели есть. Если суд откажет ему без причины, он накатает жалобу выше, ославит полк. С этой публики станется. Дворянин без году неделя, оттого и носится со своим дворянством как дурень с писаной торбой.
Загорский сел, положил руки на стол.
— Скверно, — сказал он. — Отпустить нельзя, порядок есть порядок. Знаете что, Аркадий Петрович. Тяните оба конца. Вызовите вы их обоих сюда, и прапорщика, и этого вашего врача. Поглядим на людей, послушаем. Может, врач сам пойдет на попятный, извинится для виду, тем и закончим. А не выйдет миром, будем думать дальше. Но чтоб стрелялись, очень не хочется.
— Вызову, — кивнул Тарусов. — Обоих, к шести.
Он придвинул чистый лист и обмакнул перо.
* * *
Мой сосед сидел у меня на единственном стуле и пил чай из своего стакана. Заварку уважал крепкую, до черноты. День стоял пасмурный.
Завьялов был в ударе. Накануне он съездил по дистанции, на какой-то разъезд, и вернулся полный новостей и впечатлений.
— Вы себе не представляете, Вадим Александрович, что на линии творится, — говорил он, прихлебывая. — Бардак-с. Натуральный бардак. Я приезжаю, а у них на разъезде два состава встали лбами на одной колее, и ни тот, ни другой ехать не может, потому что стрелочник запил, а смотритель в отъезде. И стоят. Вторые сутки стоят-с! И никто ничего. Я телеграфирую в управление, а мне в ответ такое, что и повторить совестно. У нас, доктор, не дорога, а недоразумение какое-то. Японец потому и бьет, что у нас дубовые головы везде.
Я слушал вполуха, кивал. Человек он был незлой и одинокий, выговориться ему надо было, а мне это ничего не стоило.
— А еще, доктор, я вам вот что скажу, — он понизил голос, хотя в комнате нас было двое. — Воруют. Воруют так, что небу жарко. Шпалы, рельсы, провиант, все что плохо лежит. Подрядчики с интендантами в обнимку, и все сыты. А солдат потом без сапог по морозу…
Договорить он не успел.
В дверь ударили. Жестко, кулаком, не как стучатся в гости. Завьялов вздрогнул, чуть не расплескал чай. Я встал, отпер.
На пороге стоял солдат с бляхой на груди, штабной вестовой. В руке он держал конверт. Большой, синий, казенной бумаги, с сургучной печатью на обороте.
— Зауряд-врач Дмитриев? — спросил он.
— Он самый.
— Вам. От суда общества офицеров. Велено в собственные руки и расписаться.
Я расписался в его книжке огрызком карандаша, взял конверт. Вестовой козырнул и затопал вниз по лестнице. Я закрыл дверь, вскрыл печать ногтем. Внутри был лист плотной бумаги с орлом, и на нем казенным слогом предписывалось мне явиться к шести часам пополудни, в собрание такого-то полка, по известному мне делу.
Завьялов вытянул шею, разглядел и орла, и синий конверт, и сургуч. И побледнел. Он, оказывается, прекрасно знал, что значит синий конверт от суда офицеров. Стакан он поставил, и рука у него дрогнула.
— Батюшки, — выговорил он шепотом. — Вадим Александрович. Это… это что же. Это суд чести? Дуэль? Вас вызвали? Господи, да вас же застрелят! Они же все стрелки, душегубы, им человека убить что высморкаться! За что? Что вы натворили?
— Да ничего особенного, — сказал я, бросая повестку на стол. — Пьяному дураку высказал все, что думал, в ресторане. Он обиделся.
— Нагрубили? И из-за этого… стреляться? — Завьялов схватился за грудь, нашарил сердце. — Ой, плохо мне. Вадим Александрович, голубчик, да вы соглашайтесь на мировую! Извинитесь! Бог с ней, с гордостью, жизнь дороже! У них рука набита, а вы человек штатский, мирный, доктор! Он же вас как куропатку!
Я снял с гвоздя сюртук и надел. Оглядел себя в зеркале, поправил воротник.
— Илья Матвеевич, не хороните меня раньше срока, — сказал я. — Допейте чай, пока горячий. И не волнуйтесь так, вам вредно. Схожу, послушаю, что скажут. Может, и до стрельбы не дойдет. А если дойдет, так посмотрим, кто кого.
Завьялов глядел на меня, как на покойника, который почему-то еще ходит и разговаривает.
Я застегнул сюртук. Был спокоен, потому что ничего другого не оставалось.
* * *
Бугаев стоял перед командиром полка навытяжку, но не отступал от своего.
Полковник Загорский второй раз за разговор повышал голос, чего он не любил, и от этого злился еще больше. Он стоял у окна, заложив руки за спину, и с отвращением смотрел на прапорщика.
— Я тебе русским языком говорю, болван, — говорил он. — Забери рапорт. Сегодня же. Найди этого врача, поднеси ему стакан, помирись скажи, был пьян, погорячился, дело житейское. Он человек не злой, простит. И разойдетесь по-доброму. Война на дворе, прапорщик. Война! Тебе через две недели роту в бой вести, а ты дурью маешься.
— Никак нет, господин полковник, — отвечал Бугаев, упрямо глядя прямо перед собой. — Не могу.
— Что значит не можешь?
— Оскорблен я. Публично. При господах офицерах, при дамах. Он сказал, будто я мундир носить не умею. Меня оскорбил, дворянина! Этого простить нельзя, по чести нельзя. Закон за меня. Имею полное право требовать удовлетворения. А ежели суд мне в том откажет, ежели меня в полку засмеют, я такого позора не снесу. Подам в отставку. И всем расскажу, как в нашем полку дворянской чести цена грош. Дойду до самого верха, до его превосходительства дойду.
Загорский глядел на него и думал, что выпороть бы этого дворянина на конюшне, как в дедовские времена, было бы и проще, и полезнее для службы. Но увы, теперь не получится.
— Дворянин, — повторил полковник с тяжелым презрением. — Грамоту-то когда выправил, дворянин? В прошлом году? Дед твой небось лаптем щи хлебал.
Бугаев побагровел.
— А хоть бы и в прошлом году. Дворянство оно и есть дворянство. Хоть вчерашнее, хоть от Рюрика. Закон один для всех.
Тут, как ни досадно было полковнику, крыть оказалось нечем. Прапорщик был кругом дурак, но букву закона знал. А та была, увы, за него.
* * *
Тарусов принял меня в маленьком кабинете при собрании, до начала заседания. Усадил, оглядел внимательно, не без удивления. Видать, ждал перепуганного докторишку, а увидал человека спокойного, который сел, положил руки на колени и ждал, что скажут.
— Стало быть, вы и есть тот самый доктор, — сказал он. — Натворили вы дел, Вадим Александрович.
— Я ему всего лишь посоветовал научиться носить мундир, — сказал я. — Не думал, что это так его заденет.
— Задело, как видите. — Тарусов побарабанил пальцами по столу. — Не буду ходить вокруг да около. Дуэль эта никому не нужна. Мне в особенности. Полк идет на фронт, врачей у нас раз-два и обчелся, а вы, как я понимаю, хирург, и не из последних. Терять вас из-за пьяной свары мне совсем не хочется. Война, доктор. Кровь рекой течет, и каждые руки на счету.
— Я это понимаю не хуже вашего, — сказал я.
— Понимаете. Вот и хорошо, что понимаете. — Он подался вперед. — Тогда давайте по-человечески. Прапорщик, он, конечно, болван, но болван настойчивый. Уперся и закон трясет. По форме все верно, отказать ему я не могу, иначе он мне такого наворотит, что после не разгребешь. Так может, вы пойдете навстречу? Извинитесь для виду, при свидетелях. Двух слов хватит. Сожалею, мол, был неправ, погорячился. И разойдемся миром, и все целы.
Я молчал. Извиняться перед пьяным дебилом мне не хотелось. Хотя и стреляться с ним — тоже.
И в эту самую минуту дверь приотворилась, и в щель просунулся молодой человек. Поручик, тонкий, в пенсне, с папкой под мышкой, с хитрым выражением лица, какое бывает у людей, которым на ум только что пришла удачная мысль и теперь ее надо срочно выложить.
— Аркадий Петрович, прошу прощения, — заговорил он быстро. — Я тут поднял кодекс, посидел над бумагами, и, кажется, у нас выход. Поручик Лазовский, военно-судебное ведомство, — бросил он мне на ходу, кивнув и вспомнив, что не представился. — Дело-то в чем. Вы ведь, доктор, при Красном Кресте?
— При Красном Кресте.
— Врач по Женевской конвенции лицо неприкосновенное. Некомбатант. Не строевой, не сражающийся. Вы, можно сказать, в каком-то смысле и оружия носить не вправе по своему положению, ваше дело раненых лечить, своих ли, чужих ли, без разбора. — Он говорил, листая папку. — А раз так, то принудить вас к поединку на пистолетах суд попросту не может. Это будет не дуэль, господа, это будет убийство безоружного. Заведомое. Ни один кодекс такого не дозволяет, ни Шатовиллар, ни Микулич. Суд чести себя на весь свет опозорит.
Тарусов слушал, и лицо его прояснялось.
— Так-так, — сказал он. — Это уже кое-что. Значит, пистолеты долой.
— Долой, Аркадий Петрович. Никак нельзя.
— А прапорщик? Он-то удовлетворения требует. Отказать ему мы совсем мы не можем, наверное… Он потребует без пистолетов. Черт его знает, как тут!
— Да, — Лазовский кивнул, — тут и хитрость. Суд чести вправе сам назначить род оружия и условия, это его право, не дуэлянтов. Что-то тут надо придумать эдакое. Чтоб и форма хоть как-то соблюдена, и человекоубийства не вышло.
— Какое же? Сабли? Так доктор и сабли в руках не держал. И какая разница, ей убить можно не хуже.
Я слушал все это и понемногу начинал улыбаться про себя. Выход вырисовывался, и он меня вполне устраивал.
— Господа, — сказал я, и оба обернулись. — Если уж дело непременно требует, чтоб мы с прапорщиком сошлись, я готов. Но не на пистолетах, тут поручик прав. А вот кулаками я бы с ним сошелся с превеликим удовольствием. По правилам английского бокса, в перчатках, при секундантах, как положено. И поставил бы на этом точку. Раз и навсегда.
Тарусов поглядел на меня с сомнением.
— Кулаками? Вы это серьезно, доктор? Да вы на него поглядите. В нем пудов шесть, он же бык. Деревенский, силы немереной. Он вас одной рукой пополам сложит. Вы человек ученый, тонкой кости. Он же из вас лепешку сделает.
— Авось не сделает, — сказал я. — А и сделает, так невелика беда. Кулаком до смерти убить мудрено, а синяки заживут. Зато никого не застрелят, и форма будет соблюдена… Благородный бокс, не драка в переулке. В Европе, я слышал, такое практикуется, — не моргнув глазом, соврал я. — Вы же сами сказали, война на дворе, людьми разбрасываться грех. Так пусть мы друг другу по физиономии надаем, и будет довольно с нас.
Лазовский смотрел на меня с откровенным любопытством. Тарусов еще посомневался, поскреб подбородок, но другого выхода не было, а этот хоть и нелепый, зато всех сохранял живыми. Ну и Европе бокс вместо пистолета используют, хотя он о таком и не слышал. На том и порешили.
Началось собрание. Заседали в большой зале, под портретами, и народу набилось изрядно. Слух о небывалой дуэли врача с прапорщиком разнесся по полку за день, и поглядеть на потеху сошлись многие. Седые штаб-офицеры с орденами, молодежь, гарнизонные знакомцы. Дело обещало быть забавным, а в осажденном войной Харбине забавы случались нечасто.
Меня посадили с одной стороны, Бугаева с другой. Он был трезв, выспался, и трезвый выглядел еще внушительнее, чем пьяный. Громадный, тяжелый, с короткой шеей и низким лбом. Глядел на меня через залу с тупой уверенностью человека, который привык, что его все боятся.
Мундир сидел на нем по-прежнему криво.
Тарусов открыл заседание. Огласил суть дела сухо, без прикрас. Кто кого, где, при каких свидетелях. Помянул рапорт, помянул право прапорщика на удовлетворение. Зала слушала с вниманием.
Потом он перешел к решению, и все навострили уши.
— Суд общества офицеров, рассмотрев обстоятельства, — читал Тарусов, — находит вызов прапорщика Бугаева по форме действительным, а честь его подлежащей удовлетворению. Однако суд принял во внимание особое положение второй стороны. Зауряд-врач Дмитриев состоит при Красном Кресте и по Женевской конвенции является лицом некомбатантным, неприкосновенным, не носящим оружия по своему званию. Принудить такое лицо к поединку на пистолетах суд не вправе, ибо сие было бы не дуэлью, а умышленным лишением жизни безоружного, что роняет честь самого суда и всего офицерского сословия.
По зале прошел говор. Кто-то хмыкнул, кто-то закивал.
— А посему, — продолжал Тарусов, повысив голос, — властью, суду чести предоставленной, суд назначает оружием поединка кулачный бой по английским правилам. В перчатках, при секундантах, до решительного исхода. Бой сей суд почитает за удовлетворение полное и достаточное, после коего никаких претензий стороны друг к другу иметь не вправе. Решение окончательное.
Зала загудела громче. Бой на кулаках, английский бокс, такого тут отродясь не видывали. Молодежь оживилась.
Бугаев слушал, и по мере того как до него доходило, лицо его расплывалось в снисходительной, почти сладкой ухмылке. Он-то ждал подвоха, ждал, что лекаря как-нибудь выгородят, отвертят. А ему вместо пистолетов, которых он, может, в глубине души и побаивался, подарили возможность забить ненавистного штафирку голыми руками. Своими, деревенскими, привычными. Лучшего исхода он и желать не мог. Вообще никакого риска. Песня!
— Согласен, — сказал он, и в голосе его звенело торжество. — Кулаками так кулаками. Это мне даже сподручнее.
Кто-то в зале засмеялся. Я промолчал. Молчание иногда стоит дороже всякого ответа.
Назначили на завтра, утром. Место выбрали глухое, манеж при казармах, пустой в этот час. Условились, что секунданты осмотрят перчатки (они, к счастью, нашлись), что распорядитель будет следить за правилами, что бьются по раундам, до тех пор пока один не сдастся или не сможет подняться. Все чин по чину. Ну, практически.
В секунданты ко мне пошли мои дорожные знакомцы. Тоже еще не уехали на фронт, я отыскал их через Тарусова. Горшков, Смирнов, Оболенский. Зуров в госпитале, вроде потихоньку поправляется, как сказали.
— Доктор, голубчик, да на что вы согласились, — бубнил Горшков. — Я этого Бугаева видал на плацу. Он лошадь с ног сшибет. Вы хоть драться-то умеете? Кулаком, по-настоящему?
— Немного умею, — сказал я.
— Немного. — Горшков покачал головой. — Ну-ну.
Один Оболенский в меня верил. Почему — наверное, и сам не знал.
— Я в вас не сомневаюсь, Вадим Александрович, — горячо заявил он. — Вы человек особенный. Я это сразу понял, еще в поезде.
— Спасибо, князь, — сказал я. — Хоть один меня не хоронит.
Манеж был длинный, низкий, пропахший лошадьми. Свет падал сверху, из пыльных окошек под крышей, ложился на утоптанный песок желтыми пятнами. Посередине расчистили площадку, обозначили ее, по краям встали зрители. Народу пришло немало, не столько секундантов, сколько просто любопытных, проведавших о потехе. Офицеры, несколько штатских, гарнизонная публика. Все ждали короткого и веселого зрелища.
Бугаев скинул мундир и остался по пояс голым. Тут он был особенно хорош. Туша, гора мяса, плечи в косую сажень, кулаки с голову. Деревенская неумелая сила, но силы этой в нем было на троих или больше. Он поигрывал плечами, поглядывал на меня свысока и ухмылялся.
Я тоже разделся до пояса. Рядом с ним я смотрелся не очень, что и говорить. Вдвое тоньше и легче. Зрители, оглядев нас обоих, заухмылялись и зашептались. Исход для них был ясен. Смирнов отвернулся, Горшков сопел, один Оболенский шептал что-то ободряющее.
Перчатки осмотрели секунданты с обеих сторон. Кожаные, набитые конским волосом, тяжеловатые, но честные, одинаковые. Мне затянули шнуровку на запястьях. Бугаев сунул свои лапищи в перчатки и сжал, проверяя.
Распорядитель, седой подполковник из гарнизонных, объяснил правила. Бить кулаками только в голову и корпус, ниже пояса нельзя, лежачего не трогать. Раунд по три минуты, между раундами отдых. Бой до сдачи или до того, что один не встанет на счет.
— Сходитесь, — сказал он и отступил.
Бугаев пошел на меня сразу, без затей. Набычился, поднял кулаки к лицу, как его, верно, учили на скорую руку, и попер вперед, чтобы достать, смять, закончить в один наскок. Замахнулся правой, широко, от плеча, со всей своей бычьей дури. Удар был страшный. Попади он, и все бы кончилось разом.
Не попал.
Я качнулся в сторону, и его кулак прошел мимо, где только что была моя голова, разрезал воздух. По инерции Бугаева развернуло, понесло, он чуть не потерял опору. А я уже стоял сбоку.
Стойка у меня была не та, что положено в эти времена. Ноги шире плеч, колени согнуты, корпус собран, подбородок прижат, руки у головы. Так в это время не дрались. Дрались прямо, грудь колесом, и тыкали кулаками с дальней руки. А я качался, перетекал с ноги на ногу, двигался.
Он замахнулся снова, теперь левой. Я нырнул под удар, пропустил кулак над головой и, выпрямляясь, коротко ткнул его прямым в лицо. Без веса, обозначил. Так, чтоб почувствовал. В виде наказания. Потому как если сразу лишить господина чувств — он может не понять. Перчатка чмокнула по носу. Бугаев мотнул башкой, удивился. До него начало доходить, что лекарь не так прост и больно дерется.
В зале притихли.
Бугаев разозлился. Кинулся опять, размашисто, замолотил обеими лапищами, осыпая воздух ударами, в каждый из которых вкладывал столько, что свалилась бы и лошадь. Но я не стоял там, куда он бил. Уклон, нырок, шаг в сторону. Его кулаки свистели мимо, и от собственного замаха его шатало. А я подныривал под руку, заходил сбоку, и всякий раз, как он открывался, втыкал ему короткий встречный. По печени. По ребрам. По физиономии. Не в полную силу пока, но чувствительно. Рожа будет теперь синяя, и не от пьянки.
Бугаев засопел, побагровел, дыхание у него сбилось. Он не привык к такому. Он привык, что он бьет, и люди валятся. А тут непонятно. Бьешь, а попасть не можешь. Достают тебя, а ты не видишь откуда. Вся его деревенская мощь оказалась ни к чему, потому что приложить ее было екуда. Воздух не свалишь.
— Стой! — рыкнул он, задыхаясь. — Стой, дерись по-людски!
Я не ответил и не остановился. Драться по-людски, по его понятиям, означало встать столбом и обменяться ударами. Но на это я не подписывался.
Зала зашумела иначе. Те, кто пришел смотреть, увидели что-то непонятное и от того еще более захватывающее.
— Ах ты ж, — я услышал голос Смирнова, — глядите, господа. Глядите-ка, что творится.
Я решил, что пора заканчивать комедию.
Поймав момент, когда Бугаев снова занес правую, открылся весь, как амбарные ворота, и вошел в удар. Левой, снизу, в печень, всем весом, с разворотом корпуса, как когда-то учили. Кулак ушел глубоко, под ребра. Бугаев ахнул, согнулся, воздух из него вышибло разом. Лицо посерело. Удар по печени особенный, от него складываются пополам, и никакая сила тут не спасет, потому что бьют не по мясу, а по нутру.
Он опустил руки, хватая ртом воздух.
Я ударил правой. Прямым, в челюсть, чисто, всем телом, от ноги через бедро в плечо и в кулак, в одно слитное движение. Голова его дернулась, мотнулась назад, и я услышал, как клацнули зубы. Колени у Бугаева подломились. Туша качнулась, его повело в сторону, и он рухнул на песок всей своей грудой, подняв облако пыли. Манеж охнул в один голос.
* * *
По «Положению о зауряд-военно-медицинских чиновниках» (1894 г.), студент-медик призывался в армию не как нижний чин. Государство наделяло его особым статусом.
Зауряд-врач приравнивался к младшему обер-офицерскому чину (прапорщику). Он получал право носить офицерскую форму с погонами, личное холодное оружие и офицерское жалованье. По закону к нему были обязаны обращаться «Ваше благородие» — титул, исторически закрепленный за личными дворянами и обер-офицерами.
Хотя формально зауряд-врач не вписывался навсегда в дворянские родословные книги, на время ношения погон он получал права состояния, эквивалентные личному дворянству. В армейской иерархии он переставал быть «мещанином» и становился «офицером».
В том же 1894 году император Александр Третий подписал «Правила о разбирательстве ссор, случающихся в офицерской среде». Этот документ официально легализовал дуэли в Русской императорской армии, сделав их не просто правом, а иногда и обязанностью офицера.
Все конфликты разбирались специальным судом при полку. Так как зауряд-врач состоял в офицерском собрании и носил офицерские погоны, он полностью подпадал под юрисдикцию этого суда.
Если мещанину в штатском можно было просто дать пощечину без последствий, то оскорбление зауряд-врача считалось оскорблением офицерского мундира. Офицер (даже потомственный аристократ) не имел права уклониться от вызова зауряд-врача, сославшись на его происхождение. Отказ от дуэли под предлогом «он всего лишь мещанин» привел бы к тому, что Суд чести заставил бы самого аристократа подать в отставку за трусость и неуважение к армейским законам.
Этот высокий статус имел временный характер. Как только война заканчивается и зауряд-врач демобилизуется, с него снимают погоны. С этого момента он снова просто студент-разночинец.
* * *
