Петербургский врач 6 · Глава 19

Глава 19

Я подошел и присел над ближним. Три длинных пальца, разведенные веером, и каждый заканчивался узкой вдавленной точкой. Когти. Сзади короткий четвертый упор, вроде шпоры. Длина отпечатка выходила в полторы моих ладони. Для сравнения я вдавил рядом каблук, всем весом. Мой след получился мельче.

Шаг между отпечатками был шире моего вдвое. Цепочка шла размеренно, спокойно. Будто то, что убило солдата, не убегало, а уходило.

И что же это? Человек? Ну как бы нет… у человека пятка, свод стопы, пять пальцев. Собака, волк? Еще одно забавное предположение. Увы: подушки круглые, пальцев четыре, когти тупее и короче. Кабан? Копыто. А про то, что он так не кусается, можно и не говорить. Птица? Похоже на нее, очень даже. Только местная цапля весит фунтов семь и оставляет в грязи тонкий крестик, а эти следы хорошо продавлены. Исполинская хищная птица. Или рептилия с когтями. Посреди маньчжурских плавней, зимой, в оттепель.

И еще одно. Цепочка уходила от бруствера вниз, к камышам, и там обрывалась в черной стене стеблей. А вот второй цепочки, встречной, от камыша к брустверу, мы не нашли. Не видать сейчас. Как оно сюда пришло, следы не говорили.

Зубелин присел рядом со мной на корточки. Фонарь он держал низко, над самым следом, и лицо у него было весьма напряженное.

Интересно, отчего.

— Вадим Александрович, это наверное все-таки японцы? — вполголоса спросил он. — Охотники их, диверсанты. Нарочно, для страху. Привязал к сапогам деревянные лапы и ходи, пугай гарнизон.

Мысль была очевидная и здравая, и я сам держал ее в голове с той минуты, как увидел следы. Психологическая война, дешево и сердито: один убитый часовой, и целый отряд шарахается от собственной тени. Японцы на выдумки не скупились. Да и мы хороши, сами их недавно вшами запугали.

Но при всей логичности пока что не очень складывается.

— Смотрите сами. — Я показал на отпечаток. — След глубже моего каблука, а я не пушинка. Человек с деревянными лапами на ногах шел бы вперевалку, короткими шагами, и лапы бы у него скользили по грязи, мазали. А тут шаг вдвое шире моего, чистый, без смазки, и все отпечатки под одним нажимом. И подхода нет: обратной цепочки от камыша мы не нашли. Человек ниоткуда не приходит.

— Так и зверь не приходит.

— И зверь не приходит, — согласился я. — В том и загвоздка.

Зубелин помолчал, глядя на след.

— Солдатам я про вражеских пластунов все-таки скажу, — решил он. — Пусть лучше в японца верят, чем в оборотня. С японцем хоть воевать можно.

— Скажите. Это сейчас полезнее правды. Тем более что правды у нас нет.

Из камыша не доносилось ни звука. Ни шороха, ни плеска с протоки. Тишина там стояла глухая, полная, и от этой тишины было хуже, чем от любого шума. Хоть бы не обстреляли оттуда сейчас. А то ведь могут знать, что мы здесь. Да еще и с фонарями. Тогда, правда, психологическая атака ставится под сомнение — убили часового и ждали, когда придут на место.

За спиной у меня забормотали. Страх пошел по солдатам, как огонь по сухой траве.

— Оборотень, братцы. Вот те и оборотень…

— Говорили китайцы, в плавнях черти живут. Хунхузы, и те эти места стороной обходят…

— Лисы у них есть такие, в человека перекидываются. Мне толмач сказывал: девять хвостов, и ходит ночью…

— Какая тебе лиса, дура! Лиса когтем голову не снесет! Тут вон какая лапища!

— С японцем воевать рядились, ваше высокоблагородие. А с этим… С этим пущай попы воюют!

— Молчать! — гаркнул Лихарев.

Замолчали. Но лица их мне не понравились. Эти люди месяцами сидели под обстрелами, ходили в контратаки, мерзли, тонули в грязи и не жаловались. Японца они не боялись: он понятен, у японца винтовка и штык, его можно убить. А сейчас они были готовы бежать. И не от врага, а от следа в грязи.

Лихарев тоже это видел. Он распорядился посты удвоить. Секрет отвести на полсотни шагов назад, к валу, и чтоб люди не сидели поодиночке. Тело накрыть шинелью и вынести к лазарету, утром осмотрим как следует. По камышам без команды не палить, в камыши не лазить, но если что, патронов не жалеть. Пушки тоже сориентировали на этот участок.

Солдаты зашевелились, начали выполнять. Заняться делом им сейчас было полезнее всего.

С телом вышла заминка. Двое, кому выпало нести, топтались над носилками и к убитому не притрагивались, только переглядывались. Унтер обложил матом обоих, перекрестился и взялся сам. Клюева уложили, накрыли шинелью с головой и понесли наверх, поскальзываясь на раскисшем склоне. Провожали его взглядами все до единого, и во взглядах был один страх.

Лихарев подошел ко мне и встал рядом. Он смотрел на цепочку следов, на камыш, снова на следы. Потом тихо сказал, чтобы слышал только я:

— Доктор. Ты человек ученый, в нечистую силу не веришь, я знаю. И я не верю. Ты мне одно скажи, по науке. Что это?

— Не знаю, — сказал я.

… Утром мы вернулись к секрету: я, Стрижак и двое его пластунов. Небо висело низко, серое, промозглое, с болота тянуло сыростью. Дневной свет ничего не объяснил, только показал масштаб задачи.

От бруствера до камышовой стены сотня метров открытого места. Грязь, рытвины, редкие кочки с пучками пожухлой травы. Ни куста, ни большой промоины, ни складки, в которой мог бы укрыться человек. Ночью казалось, что пройти эту сотню метров незаметно нельзя. Днем это выглядело еще безнадежнее. Тут и собака не проскочит, каждая кочка на виду, а в секрете сидели не слепые.

Но часовой убит. А летать люди не умеют. Значит, он полз.

Стрижак стоял рядом и смотрел на низину злыми глазами.

— Ночью тут не ходили? — спросил он, не поворачивая головы.

— Лихарев запретил. Секрет отвели к валу, в низину никто не спускался.

— Это хорошо, что не спускался.

Он спустился с бруствера и пошел вдоль края грязи, медленно, боком, наклонив голову. Пластуны разошлись веером, шагах в десяти друг от друга, и двинулись тем же манером. Со стороны это выглядело скучно: три человека битый час бродят по грязи и смотрят себе под ноги. Я ждал наверху и мерз. На бруствере за моей спиной понемногу собирались зрители, солдаты из ближних окопов. Стояли молча, курить никто не курил, только смотрели на камыш и на трех человек в грязи. Унтер шуганул их раз, другой, потом махнул рукой. Пусть смотрят. Пусть видят, что по этой грязи ходят живые люди и никто их не жрет.

Во всяком случае, пока не жрет.

А потом Стрижак махнул мне рукой. Он сидел на корточках метрах в пятидесяти от камыша, над самой обыкновенной кочкой.

— Гляньте, Вадим Александрович.

Смотреть было не на что. Кочка как кочка, пучок мертвой травы, рядом рытвина с жидкой грязью.

— Трава, — сказал Стрижак. — Примята. Не ветром: ветер треплет верхушки, а тут стебли к земле прижаты и в одну сторону. Лежало на ней что-то. Долго лежало, с весом.

Он передвинулся к рытвине и показал на ее край. Край был смазан, сглажен, будто по нему протащили мешок.

— И вот. А теперь сюда.

На комке глины, в шаге от рытвины, налипло волокно. Тонкое, светлое, сухое. Я снял его и растер в пальцах. Камыш. Сухой размочаленный камыш, в пятидесяти метрах от ближайших зарослей. Сам он сюда не прилетал: ветра ночью почти не было, а такой обрывок куда тяжелее пуха.

Дальше пластуны нашли еще. Смазанный край другой рытвины. Вдавленный след локтя у кочки, уже оплывший, но читаемый. Полоску, где жидкая грязь легла иначе, чем вокруг, гладко, словно ее пригладили ладонью. Все эти мелочи тянулись пунктиром от камыша к брустверу, и пунктир этот шел не по прямой, а от укрытия к укрытию. От кочки к рытвине, от рытвины к кочке.

Картина собралась сама.

Он не бежал и не шел. Он полз. На нем, возможно, была накидка из сухого камыша, вроде тех соломенных плащей, что носят китайские рыбаки в дождь. Отсюда и волокно. Сам он вымазался в этой жиже с головы до ног и перестал быть человеком. Стал кочкой. Бугром грязи. Куском рельефа.

И полз он часами. Метр, два, замер. Луна вышла из-за туч, часовой повернул голову, и бугор лежит. Лежит десять минут, двадцать, сколько нужно. Взгляд часового скользит по низине, цепляет кочку, не находит в ней ничего нового и уходит дальше. Потом еще метр. Всю эту сотню метров он полз, наверное, полночи, под дождем со снегом, в ледяной грязи, вплотную к людям с винтовками. И дополз.

Я посмотрел на укрытия еще раз, уже другими глазами. И вот тут начиналось самое интересное.

Кочки были по колено. Рытвины мелкие, в ладонь глубиной. За такой не спрячется даже подросток: спина будет торчать горбом, и никакая накидка этот горб не скроет. Взрослый мужчина, солдат, за этими укрытиями просто не помещался. Никак. Я прикинул на глаз ширину примятой травы, длину смазанной полосы. Получался человек размером с десятилетнего ребенка.

— Матвей Кузьмич, а какого он роста, по-вашему?

Стрижак сплюнул и растер плевок сапогом.

— Махонький. Аршина два, навряд ли больше. И сухой, как вобла. Я таких следов не видал. Пластун за кочку разве что голову спрячет, а этот весь ушел. Весь, понимаете? Как змея под камень.

Два аршина с небольшим. Почти карлик. Сухой, легкий, гибкий до неправдоподобия, из тех, что складываются пополам и распластываются по земле, как камбала по дну. Суставы как на шарнирах. Другой этой дорогой пройти не мог физически, тут не только в выучке дело, а в габаритах. Отбор по анатомии: сначала природа, потом уже тренировка.

Мы вернулись к трехпалым следам. При дневном свете они выглядели не так жутко, как ночью, но вопросов оставалось много. Я присел над цепочкой и стал думать.

Следы начинались прямо от бруствера, в трех шагах от места, где лежал Клюев. Начинались сразу, без разбега, первый отпечаток такой же глубокий и четкий, как остальные. И шли они только в одну сторону, к камышам. Обратной цепочки нет, это мы установили еще ночью. Теперь второе. Грязь тут жидкая, любая ямка за час затягивается водой. А на дне отпечатков воды не было, когда мы их нашли. Значит, оставлены они за считаные минуты до того. После убийства, не до.

И третье, то, что ночью сбило меня самого. Шаг вдвое шире моего, отпечатки глубокие, чистые, без смазки. Человек, который идет на деревянных колодках, так не ходит. А человек, который прыгает, именно такие следы и оставляет. Толчок, полет, приземление всем весом на обе точки. Отсюда глубина и ширина шага. Он не шел к камышам. Он уходил прыжками, как уходят по кочкам через трясину.

— Смотрите, как он это сделал, — сказал я Стрижаку. — Приполз на брюхе, вон той дорожкой, что вы нашли. Потом достал из-за пазухи лапы. Деревянные колодки с когтями, или железные накладки, неважно. Надел на ноги, убил часового и ушел скачками к камышу, пока луны нет.

— Да… — Стрижак прищурился на пунктир из примятых кочек, помолчал и коротко хохотнул, зло и с уважением разом. — А ведь верно. Умеет японец такое делать…

Диверсант оставил отряду чудовище с когтями. Дешево, надежно, и работает лучше любой листовки. Один убитый часовой, и двести обстрелянных солдат шарахаются от камыша.

Ночью Зубелин почти угадал. Почти, потому что деревянные лапы он представлял себе на идущем человеке, и тут я был прав: идущий так не наследит. Не хватало одного простого слова. Прыжки.

Для полноты картины оставалось еще понять рану.

Клюев лежал в землянке, отведенной под мертвецкую. Кузьма Лукич снял с него шинель и держал лампу, пока я работал. Ночью я осмотрел рану наспех, при фонаре, над свежим телом. Теперь можно было не спешить.

Кузьма Лукич на трехпалые следы ночью не ходил и слухам не верил из принципа.

— Народ болтает, оборотень, — сказал он, устраивая лампу поудобнее. — А я так скажу, Вадим Александрович: оборотней не бывает, а вот сволочей с ножами сколько угодно. Вы режьте, я подержу.

Разумный человек Кузьма Лукич. С таким и в мертвецкой не скучно.

Зонд вошел во входное отверстие под левым углом челюсти легко, как в масло. Вход узкий, колотый, почти как от шила, только шире. Дальше канал шел поперек шеи, глубоко, до передней поверхности позвонков. А вот выход справа совсем другой. Широкий, рваный, с вывернутыми наружу краями. Хрящи гортани не разрезаны, а разорваны и выдраны в сторону выхода, кольца трахеи смяты и растянуты, как разломанная гармошка. Ткани не раздвинуты, а вырваны наружу.

Прямой клинок так не работает. Он, входя, раздвигает ткани, а на выходе оставляет края не хуже, чем на входе. Шашка рубит, у нее совсем другая картина. А здесь оружие сначала прокололо шею насквозь, а потом рвануло все, что внутри, на себя и в сторону.

Я выпрямился и с минуту стоял над телом, крутя в голове геометрию. Укол сбоку, глубокий, поперечный. Потом рывок рукояти к себе. И если лезвие изогнутое, с заточкой по внутренней стороне дуги, то этот рывок вспарывает шею изнутри, выдирая все, что попало в дугу. Вход колотый, выход рваный. Все сходится, до последнего размятого хряща.

Ширину клинка я оценил по входу: пальца в полтора, не больше. Длину по каналу: от силы четверть аршина от острия до изгиба. Короткое, узкое, сильно изогнутое лезвие, заточенное по вогнутой стороне. Такой инструмент есть в каждой деревне на свете. Серп.

Не наш крестьянский серп, конечно. Короче, прочнее, на прямой рукояти, но принцип тот же. Крестьянское железо, доведенное до боевого состояния. Против нас работал не демон и не оборотень, а человек ростом с ребенка, гибкий, как гимнаст, терпеливый, с боевым серпом. Великолепно обученный человек, который уже показал, что сто метров открытой грязи для него не преграда.

И который обязательно придет еще.

Я доложил все это Лихареву. В его землянке собрались Стрижак, Зубелин, Воздвиженский, другие офицеры, и я по порядку выложил все, что узнал. Стрижак кивал: половину он видел своими глазами. Зубелин слушал с таким лицом, будто ему возвращали проигранное пари — он ведь первый сказал про накладки на ноги.

Лихарев выслушал до конца, не перебивая. Потом побарабанил пальцами по столу.

— Складно, доктор. Я тебе верю. А теперь скажи, как вот это объяснить солдату? Полз, говоришь, полночи в грязи, ростом с мальчонку, серпом горло вынул и упрыгал на деревянных когтях. Да они перекрестятся и скажут: вот-вот, ваше высокоблагородие, оно самое и есть. Нечистая сила, как мы и говорили. Про оборотня им понятнее, чем про такого человека.

Он был прав, и возразить было нечем. Правда получилась хуже сказки.

— И все-таки рассказать, — решил Лихарев. — Господа офицеры, каждый своим людям, сегодня же. Без чертовщины, без ученых слов. Японец, лазутчик, махонький и ловкий, ходит с серпом, пугает лапами. За убитого лазутчика обещаю… — он подумал, — георгиевский крест обещаю. Выполнять.

Офицеры разошлись по ротам. А часа через два сошлись снова, и по лицам все было понятно без доклада.

— Выслушали смирно, — сказал Зубелин. — Так точно, никак нет. А в глазах вижу — не верят. Один старый солдат мне потом тихонько говорит: ваше благородие, мы понимаем, вам по службе положено так говорить, чтоб паники не было. Вы уж говорите, мы не в обиде.

— У меня то же, — буркнул Воздвиженский. — Один спрашивает: а серп у него, стало быть, тоже деревянный? И смотрит так… сочувственно.

Стрижак стоял у входа, привалившись к косяку.

— Мои держатся, — сказал он. — Ворчат, но казаку перед пехотой труса праздновать зазорно. Урядник мой так и отрезал: хоть с чертом, хоть с дьяволом, шашка на всех одна. На том и стоим.

— На том и стоим, — повторил Лихарев без всякой радости. — Ладно. Ночь покажет, что будет дальше.

…Ночь пришла с туманом. К вечеру с болота натянуло белесую муть, она легла по низинам слоем в человеческий рост, и камыш утонул в ней по метелки. Поверху тянул порывистый ветер, туман под ним шевелился и полз, как живой. Хуже погоды для часового не придумать: видимости нет, звуки обманывают, каждая коряга шевелится.

На правом фланге, в том самом месте, сидел усиленный секрет, шесть человек с унтером, и еще два поста по соседству. Я в десятом часу зашел в лазарет, проверил своих тифозных и уже собирался спать, когда это началось.

Звук возник из тумана сразу, без подхода. Высокий, пульсирующий вой, не человеческий и не звериный, он то нарастал, то проваливался, дрожал, захлебывался и снова набирал силу. И шел он сверху. Не из камышей, не с болота, а прямо из черного неба над правым флангом, и притом кружил, смещался, гулял над самыми окопами.

По всему расположению уже слышались голоса, кто-то бежал, кто-то кричал. А над камышами, в той стороне, в тумане плавали огни. Бледные, зеленоватые, они качались, гасли и загорались в другом месте.

С правого фланга ударил выстрел, за ним вразнобой еще, а потом крик.

— Оно здесь! Братцы, оно над нами! Спасайся!

И фланг побежал. По ходам сообщения, спотыкаясь, бросая позицию, шесть человек секрета, оба соседних поста и другие с этого края разом хлынули назад, к основным силам, подальше от проклятого места. Навстречу им уже бежал Зубелин с унтерами, слышался голос Лихарева, кого-то ловили, разворачивали, ставили в строй. Один солдат без винтовки вырвался, его сбили с ног и держали втроем, а он бился и кричал, что оно летит, что оно всех заберет. Его наконец скрутили и потащили ко мне: пусть доктор отпоит. Гениальная мысль, но доктору было не до него. А на правом фланге, над пустыми окопами, в тумане выл и кружил невидимый голос.

Брешь. Сотни шагов оголенного берега, бери и заходи. Луны нет.

Но никто не заходил. Ни выстрела с той стороны, ни ракеты, ни движения в камышах. Японской атаки не было, и вот это пугало меня больше всякого воя. Я стоял у лазарета, смотрел в туман и слушал.

Вой пульсировал, и через минуту поймал закономерность. Тональность плыла не как попало. Она то поднималась, то опускалась. Порыв сильнее, звук выше и злее. Ветер провис, и звук просел вместе с ним, до дрожащего низкого гудения.

Живое существо так не кричит. Воздух у него идет из легких, от своего дыхания, ему ветер не хозяин. Так гудит воздух в резонирующей трубе. Дудка, свисток, органная труба, все, что угодно, лишь бы через это дул ветер.

А чтобы труба выла с неба и кружила над окопами, ее надо туда поднять и держать против ветра. Воздушный змей. Большой коробчатый змей, я их в детстве не клеил, а в Японии это национальная забава, у них таким змеем никого не удивишь. К нему бамбуковый свисток, а то и связка свистков. Шпагат в ночном тумане не увидишь. Его и днем-то не сразу разглядишь. Запустили с той стороны болота, отпускают или сматывают веревку, и голос гуляет над флангом, куда ветер повернет. Огни, скорее всего, из той же оперы: фонарики на шестах в камышах.

Балаган, но зачем? Пугать пехоту он уже напугал вчера, серпом. Сегодняшний концерт означал другое. Так фокусник машет платком в левой руке, пока правая лезет в чужой карман.

Отвлечение. Значит, работа идет сейчас, в эту самую минуту, где-то в другом месте или там же, потому что солдаты ушли. Там, где темно и пусто. И что у нас самое ценное для маленького человека с серпом и без винтовки? Скорее всего, даже не штаб, не жизнь командира отряда, а снарядный погреб у батареи Воздвиженского. Снаряды, пироксилин. Один взрыв, и все будет очень плохо.

Я побежал. Не стал никого звать, не стал ничего объяснять, на это ушли бы минуты, а счет, если я прав, шел гораздо быстрее. До батареи сотни три шагов, я бежал по грязи, выдирая сапоги, и на бегу рвал из кобуры кольт.

У погреба было тихо. Слишком тихо: часовой обязан окликнуть еще шагов за двадцать. Но он молчал.

…Часовой лежал у входа, привалившись к откосу, винтовка рядом. В темноте можно принять за спящего. Я увидел черное на воротнике и под ним такую же черную шею и все понял без осмотра. Тот же почерк. Вход слева, под челюстью.

А у самого погреба, на корточках, сидела маленькая фигура. Черная, грязная с головы до ног, одежда в обтяжку, капюшон, и лица нет, вместо лица черное пятно, закрашенное, как сапог ваксой. Рядом на земле короткий черный изогнутый клинок. В другой продолговатая шашка с хвостом шнура. Взрывчатка.

Он услышал меня раньше, чем я вскинул кольт. Голова в капюшоне повернулась, черное пятно уставилось на меня, и в нем блеснули глаза.

Диверсант с клинком в руке бросился на меня.