Петербургский врач 6 · Глава 21

Глава 21

Утром Егор был жив.

Он лежал в чистой землянке, обложенный с боков скатками, чтобы не заваливался на оперированную сторону. Дышал часто и неглубоко, берег грудь, но дышал сам, и губы у него были обычного цвета. На вопросы отвечал шепотом, в одно слово. Пить просил каждые полчаса.

Я послушал грудь трубкой. Справа дыхание проводилось, слабое, жестковатое, но по всему полю. Легкое держалось расправленным, шов не пропускал. Температура к утру держалась около тридцати восьми. Для первых суток после такой раны это было почти прилично.

— Кашлять заставляй, — сказал я Кузьме Лукичу. — Понемногу, через боль. Подушку к груди прижимать и кашлять. Иначе там все закиснет, и получим воспаление на неделе.

— Заставлю. Он смирный.

— И поить. Бульон с полудня, если не вырвет.

Кузьма Лукич кивнул и посмотрел на Егора долгим взглядом. Потом на меня. Ничего не сказал, но я понял. Вчера этот парень лежал синий и не дышал, а сегодня просит пить. Фельдшер за пятьдесят с лишним лет жизни такого не видел и теперь пересматривал что-то у себя в голове.

Пусть пересматривает. Полезное занятие.

Обоз пришел после полудня. Небольшой, четыре подводы, под конвоем десятка солдат. Привезли патроны, сухари, керосин, почту и прочее.

А еще с обозом приехал человек, который к патронам и сухарям отношения не имел.

Он слез с подводы и первым делом отряхнул шинель. Шинель была новая, офицерского сукна, и сидела на нем как на манекене в витрине. Из-под папахи блестели очки, тонкая золотая оправа, стекла чистые. В руках чемодан желтой кожи и еще какой-то ящик, перетянутый ремнями. Сапоги на нем скрипели. Здесь этот скрип звучал как музыка из другой жизни. Я подходить к нему не стал. Черт его знает, кто это. Пусть командир разбирается.

Минут через десять меня позвали к Лихареву.

В штабной землянке приезжий стоял навытяжку у стола, уже без папахи. Молодой, года двадцать три, лицо чистое, выбритое до синевы. Субординацию он соблюдал, но подбородок он держал приподнятым, как держат его люди, которым с детства объяснили, что они лучше окружающих.

— Вот, доктор, — сказал Лихарев, кивнув на бумагу перед собой. — Пополнение тебе. Принимай.

— Зауряд-врач Ростовцев, — отчеканил приезжий. — Евгений Николаевич. Императорская Военно-медицинская академия, пятый курс. Выпущен по военному времени, направлен в распоряжение врача отряда.

На слове «зауряд» он чуть запнулся. Видно было, что слово ему не нравится и носить его он собирается недолго. На войну, что ли, за наградами пришел? Получить бонус к будущей блестящей карьере?

— Дмитриев, — сказал я. — Вадим Александрович.

Он осмотрел меня. Именно осмотрел, сверху вниз, от стриженой головы до сапог в засохшей грязи. Взгляд у него при этом был такой, каким осматривают подозрительный товар на рынке.

— Мне говорили о вас, — сказал он.

Лихарев переводил взгляд с него на меня и обратно. Соображал он быстро и кое-что понял раньше, чем я успел что-то ответить.

— Значит, так, — сказал он. — У нас тут просто. Врач отряда один, вот он. Вы, Ростовцев, ему подчинены по всей медицинской части, что в вашем предписании и написано. Приказы его исполнять как мои. Разместят вас, землянку укажут. Все, господа, у меня дела.

Мы вышли наружу. Ростовцев щурился на белесое небо и на наш поселок из земляное, и по лицу его было видно, что действительность расходится с ожиданиями.

— Идемте, — сухо произнес я. — Покажу хозяйство.

— Извольте.

Хозяйство я ему продемонстрировал все, прям по порядку. Операционную с медными тазами, чистую землянку, сортировочную, кишечную, и прочее. У кишечной он остановился на пороге, достал платок и приложил к носу. Запах там стоял известный, его никаким мытьем и хлором до конца не выведешь.

— Это лазарет, — сказал он.

— Это лазарет. Другого на пятьдесят верст нет.

В операционной Кузьма Лукич как раз кипятил инструменты в моем жестяном стерилизаторе. Ростовцев подошел, посмотрел на это дело сквозь свои золотые очки и поднял брови.

— Позвольте. Вы стерилизуете в этом? В жестянке? А где барабаны Шиммельбуша? Где сухожаровой шкаф, автоклав, наконец? У профессора Бергмана в клинике за такое кипячение фельдшера выставили бы за дверь в тот же день. Если этого вам не привезли, надо было потребовать. Министерство обязано поставлять на фронт все необходимое.

Кузьма Лукич распрямился. Он был старше этого мальчика лет на тридцать и зубы рвал, когда тот еще под стол ходил.

— Автоклав, ваше благородие, штука хорошая, — сказал он спокойно. — Только его сюда не завезли. А жестянка кипятит справно, и раны у нас чистые стоят, спросите кого угодно.

— Раны у вас чистые. — Ростовцев усмехнулся уголком рта. — Ну разумеется.

Он прошелся вдоль ящиков с медикаментами, взял склянку с моей пенициллиновой мазью, посмотрел на свет, поставил на место. На лице у него было написано вежливое отвращение образованного человека, попавшего в знахарскую избу.

— Скажите, Вадим Александрович. — Он повернулся ко мне. — Я, видите ли, перед отъездом справлялся в штабе о будущем начальстве. Простое любопытство, ничего более. И вот что странно. В списках выпускников Академии вы не значитесь. Ни Московского университета, ни Дерптского, ни Казанского. Нигде. Экзаменационная комиссия, свидетельство военного времени, Красный Крест. Согласитесь, биография удивительно короткая.

— Соглашусь, — сказал я. — Короткая.

Он ждал продолжения. Оправданий, объяснений, обид или жесткого ответа. Но я молчал и смотрел на него. Пауза висела, и с каждой секундой она работала на меня, а не на него.

— Что ж. — Он поправил очки. — Я лишь хочу сказать, что медицина есть наука. Scientia. Асептика Бергмана, физиология Павлова, хирургия Коховского института. Наука делается в клиниках и лабораториях, а не… — Он повел рукой вокруг. — Не в землянках, при лучине, народными средствами из склянок. Я подчиняюсь предписанию, разумеется. Но я хотел бы, чтобы между нами была ясность.

Ясность. Хорошее слово. Ясность я люблю. Высокомерная позиция этого… скажем так, гостя, мне понятна. Но сейчас она столкнется с реальной жизнью, и это будет сродни столкновению морды и стола.

— Будет вам ясность, Евгений Николаевич. Вы приняты, оформлены, зачислены на довольствие. Добро пожаловать на настоящую войну. А раз вы так радеете за науку, наука у меня для вас найдется. С завтрашнего утра принимаете кишечную землянку. Тифозные и дизентерийные, двадцать два человека. Утренний и вечерний обход, температурные листы на каждого, учет стула. Дальше. Санитарный надзор по отряду: отхожие места, кухня, вода. Осмотр на вшивость по ротам, банные дни, вошебойка. И вся отчетность по лазарету, ведомости, требования, рапорты в санитарную часть. Форма пятнадцатая вам знакома? Познакомитесь.

Лицо у него вытягивалось с каждым пунктом. К концу списка он смотрел на меня уже без вежливого отвращения. С обыкновенной злостью.

— Позвольте, — сказал он. — Я хирург. Меня готовили к операционной работе пять лет. Вши и отхожие места входят в обязанности фельдшера, на худой конец санитарного унтера, но никак не…

— От дизентерии умирает больше людей, чем от японских пуль. — Я говорил скучным голосом, как читают инструкцию. — Вша разносит сыпняк, который выкашивает роты быстрее пулемета. Знаете это, нет? Новейшие исследования. Тот, кто держит в порядке сортиры и котлы, спасает здесь больше жизней, чем тот, кто машет скальпелем. Это, Евгений Николаевич, и есть наука. Эпидемиология называется. К столу я вас пока не подпускаю, там посмотрим. Вопросы?

Вопросов у него не было. Возникла спрятанная ненависть. Он козырнул, четко, по-строевому, повернулся и вышел. Полог хлопнул.

Кузьма Лукич покачал головой ему вслед.

— Заест он вас, ваше благородие. Придумает, как подставить под начальственный гнев. Такие бумаги писать умеют.

— Пускай пишет.

Дальше потянулись дни, и надо отдать Ростовцеву должное: он работал. Со злостью, с каменным лицом, демонстративно, но работал. Понимал, что я хочу сбить с него спесь, но расставаться с ней не хотел ни за что. Упрямый, дальше некуда.

Но он честно вставал до рассвета, обходил тифозных, писал листы почерком, которому позавидовал бы иной писарь. Отхожие места при нем засыпали хлорной известью по часам. На осмотре он лично перетряхивал рубахи и гимнастерки, брезгливо, двумя пальцами, но перетряхивал все до одной. Отчетность он вылизал за три дня так, что мне до такого было, как до Луны (хотя я на отчётность старался тратить времени как можно меньше, и все сходило с рук).

При этом он не упускал случая показать, что все это ниже его. И я тоже ниже, причем намного. Злодейка судьба бросила решила испытать будущую звезду медицины и послала его в подчинение к непонятно кому, но он это преодолеет.

Со мной разговаривал через губу, официально, титуловал полным именем-отчеством с таким нажимом, что отчество звучало как оскорбление. Цитировал Вирхова и вспоминал клинику Виллие. Стрижак его быстро невзлюбил, хотя и терпел, справедливо отдавая должное тому, что он все-таки работает, тянет окопную лямку.

Но выражение физиономии господина врача эмоциональному казаку было не по нраву.

Однажды он не выдержал:

— А скажи, лекарь, много ты в своей академии брюх штопал?

— Оперативная техника ставится на трупном материале, — холодно ответил Ростовцев, понимая, о чем идет речь, но не подавая вида. — Мною выполнено более сорока учебных операций.

— На покойниках, стало быть. — Стрижак с серьезным лицом покивал. — Удобный больной. Не дергается, не жалуется. И не помрет, что главное. Все операции, значит, прошли удачно.

Ростовцев ничего не ответил. Он был выше насмешек какого-то дикого казачьего атамана.

Кузьме Лукичу он выговаривал за каждую мелочь. За марлю, свернутую не по уставу. За то, что термометр хранится не в футляре. Тот сносил молча.

— Барчук, — сказал он мне как-то вечером. — Но работу ведет, этого не отнимешь. Порода такая: хоть навоз возить поставь, будет возить лучше всех и нос задирать.

Точнее не скажешь.

А один раз он сам пришел ко мне с вопросом.

Вышло так. Он сверял мои записи по чистой землянке со своими ведомостями и наткнулся на историю Егора Опарина. Прочитал раз, прочитал другой и явился ко мне, держа лист перед собой, как улику.

— Вадим Александрович. Здесь написано: открытый пневмоторакс, остановка дыхания, восстановление дыхания ручным способом, ушивание легкого, герметизация грудной стенки. Это описка? Больной с открытым пневмотораксом и остановкой дыхания не выживает. Его нельзя оперировать: плевра вскрыта, легкое спадается, смерть на столе. Так написано во всех руководствах. Грудная полость для хирургии закрыта. Это аксиома.

— Сходите в чистую землянку, — сказал я. — Третий слева. Спросите, как его зовут.

Он сходил. Вернулся минут через двадцать, молча положил лист на место и до вечера не сказал мне ни слова. За ужином никого не цитировал. Аксиома, которая сидит на топчане, просит есть и ругается шепотом, действует на академического человека сильнее любого спора.

Я в его сторону не смотрел и в перепалки не встревал. Времени на воспитание у меня не было. К операционному столу я его пока не подпускал. Да и, слава богу, повода не находилось.

Егор, кстати, шел на поправку. На пятый день уже сидел, кашлял, придерживая грудь подушкой, и ругался шепотом, а это верный признак выздоровления. Молча умирают, ругаются к жизни.

А потом японцы напомнили о себе, и вопрос о том, подпускать ли Ростовцева к столу, решился без моего участия.

Началось перед рассветом. Обстрел, и весьма сильный. Даже кидали гранаты. Наши ответили. Затем стычка прекратилась, и с вала потащили раненых.

Я проснулся от первых выстрелов и дальше все шло по накатанному: инструменты в кипяток, столы протереть, хлороформ и перевязочное на виду, санитары по местам. Ростовцев явился в операционную через пять минут, застегнутый на все крючки, бледный, но собранный. Обстрел он слушал впервые в жизни. Снаружи хлопало и бабахало, но держался он, надо признать, прилично.

— Что мне делать? — спросил он только.

— Пока ничего. Ждать. Скоро наверняка понесут.

Раненых оказалось девять. Один тяжелый, остальные средние и легкие. Для одного хирурга это часов шесть работы, и кто-то из очереди мог до своей очереди не дожить.

Второй операционный стол у нас уже стоял. Я велел сколотить его на второй день после приезда Ростовцева, не из большой веры в него, а из простого расчета: два врача, два стола, глупо иначе. Стол стоял, накрытый клеенкой, и ждал своего часа. Час пришел.

Я сортировал сам, быстро, у входа в операционную. Бедро с кровотечением первым на мой стол, там счет на минуты. Дальше по убыванию.

Четвертым лежал на носилках солдат лет тридцати, чернобородый, из второй роты. Рядовой Агафонов. Осколок сидел у него в правой руке, выше локтя, с наружной стороны. Рана небольшая, кровила лениво, темной кровью, без толчков. Сам осколок прощупывался под мышцами, неглубоко, крупный. Кость на ощупь целая, рука не деформирована. По всем признакам дело на двадцать минут: разрезать, вынуть, почистить, тампон.

Я уже открыл рот, чтобы отправить его в конец очереди, и тут заметил кисть.

Кисть висела. Не лежала расслабленно, как лежит рука у измученного человека, а именно висела, переломленная в запястье, пальцы полусогнуты, как грабли.

— Пальцами пошевелить можешь?

— Могу, вашбродь. — Он пошевелил. Пальцы согнулись в кулак, вяло, но согнулись.

— А разогнуть? Растопырь пальцы. Кисть подними, на себя потяни.

Он попыхтел, побагровел. Пальцы не разгибались. Кисть не поднималась. Сгибатели работают, разгибатели молчат, все хозяйство лучевого нерва выключено, как рубильником.

Так. А вот это уже в плохом смысле интересно.

Осколок сидел точно по ходу лучевого нерва, там, где тот выходит из-за кости и идет вниз, к локтю, между мышцами. И нерв не работал. Дальше простая арифметика. Отверстие маленькое, кость цела, значит, осколок пришел на излете, без большой силы. Тупой рваный кусок чугуна на излете редко перерезает нервный ствол: нерв толстый, упругий, скользкий, как хороший кабель. Такой кусок его либо отшибает в сторону, либо вминает, придавливает, цепляет зазубриной. Скорее всего, там придавленный или зацепленный нерв, живой. Но это вероятность, а не факт. Факт покажет только скальпель.

И вот тут мне в голову пришла мысль, за которую порядочный человек себя бы очень отругал. Но с желанием быть порядочным человеком я давно распрощался и с тех пор почувствовал себя гораздо лучше.

Ростовцев как раз перевязывал легкого у входа. Быстро, чисто, руки у него были поставлены, этого не отнять, Академия зря хлеб не ест. Он рвался к столу, я это видел всю неделю. Он был уверен, что готов.

Пусть попробует. Рана не смертельная, кровотечения серьезного нет. Истечь пациент не истечет. Дойти до нерва Ростовцев дойдет, анатомию они там зубрят насмерть. А дальше он увидит то, что увидит, и посмотрим, что он решит делать. Дернуть не глядя — не дернет. Не тот человек: аккуратист, чистоплюй, такие семь раз отмеряют. Испугается и позовет. Вот тогда и поговорим о науке. Покажу ему, как что такое медицина не на покойниках.

Расчет циничный. Учить человека, подставив ему яму, не самый добрый метод. Зато самый быстрый в плане сбивания высокомерности. До осколка он доберётся. А потянуть я ему в любом случае не дам.

— Евгений! — позвал я. — Берите этого на второй стол. Осколок в мышцах плеча, неглубоко. Разрезать, извлечь, обработать, тампон. Фельдшера в помощь возьмите. Вдруг что-то в ране не так, немедленно сообщите мне. Справитесь?

Он подошел, глянул на рану. По лицу пробежала тень: его, без пяти минут врача, ставили таскать железки из мяса, работа для цирюльника. Но к столу его допустили впервые, и это перевесило.

— Справлюсь, — сказал он суховато. — Разумеется.

— Начинайте.

И я встал к своему столу.

Бедро я закончил быстро. Нашел и перевязал кровивший сосуд, вынул осколок, дальше дело повязки.

Во время работы я косился на Ростовцева. Тот работал по учебнику. Разрез сделал правильный, вдоль оси конечности, кровившие мелочи прихватил зажимами, мышцы развел крючками. Все шло гладко.

А потом на втором столе стало тихо.

Я как раз заканчивал кожный шов и на минуту выпустил их из вида. Когда поднял глаза, Ростовцев стоял над раной неподвижно. Он смотрел вниз, в разрез, и не шевелился. Секунд, наверное, десять. Для операционной это очень долго.

— Что там у вас, коллега? — спросил я, не отрываясь от шва.

Он не ответил. Потом щипцы в его руке дрогнули. Он аккуратно, очень медленно вынул их из раны пустыми и положил на столик. Рука Агафонова при этом слабо дернулась на клеенке, сама по себе, и снова замерла.

— Вадим Александрович. — Голос у него сел. — Подойдите, пожалуйста.

Я завязал последний узел, отдал ножницы Лукичу и подошел.

В ране, между разведенными мышцами, лежал осколок. Зазубренный кусок чугуна. И под его нижним краем, наполовину охваченный рваной зазубриной, проходил нерв. Толстый, белый, блестящий шнур, живой. Чугунный зуб зацепил его, как крючок цепляет леску.

— Лучевой нерв, — сказал Ростовцев тихо. — Осколок сидит прямо на стволе. Край загнут, охватывает его. Я взялся тянуть, осколок сместился, рука ответила сокращением. Если я потяну дальше, я порву ствол или вырву из него клин. Это паралич разгибателей. Навсегда. Он не сможет держать ложку.

Он сглотнул.

— Резать чугун я не могу. Отсекать ткани от нерва вслепую не могу тоже. Я… я не знаю, как это распутать. Я не уверен, что каждый профессор с таким справится.

Правильно я угадал. Хватило ума и честности остановиться и позвать. Вот и хорошо. Если б я сам взялся оперировать, а его позвал к столу, эмоциональный эффект был бы не тот.

— Здесь есть я, — сказал я. — Отойдите. Руки не убирайте далеко, будете держать крючки. Лукич! Малый скальпель из моего набора. И самый тонкий зонд, пуговчатый. Свет ближе. Таз поверни, пятно мне сюда, в глубину.

Кузьма Лукич уже нес. Медный таз развернули, пятно легло в рану, и стало видно все: волокна мышц, темный чугун, белый шнур и место, где зазубрина вмялась в оболочку.

Дальше рассказывать почти нечего. Тянуть осколок нельзя. Значит, нужно сделать наоборот: не осколок отнимать от нерва, а нерв освобождать от осколка. Миллиметр за миллиметром.

Кончиком малого скальпеля я стал отделять оболочку нерва от металла. Крошечные насечки, каждая короче спички. Подсечь ткань, подвести пуговчатый зонд, приподнять, посмотреть. Еще насечка. Зонд глубже. Ткань вокруг чугуна слиплась с кровью, ее я рассекал по волокну, отводя нерв плоскостью зонда, мягко, без нажима. Нерв нельзя щипать пинцетом и нельзя тереть. Его можно только вежливо просить подвинуться. Спешить тут некуда и нельзя. Руки на такой работе должны быть скучными, как у часовщика за верстаком.

Ростовцев держал крючки и смотрел. Дышать он, по-моему, иногда забывал.

Зазубрина отдавала шнур неохотно. У самого загиба я останавливался дольше всего: там оболочка была примята и подвернута под металл. Я подвел зонд под самый крючок чугуна, чуть развернул осколок вокруг его оси, на четверть оборота, в сторону от нерва. Освободившийся край всплыл. Шнур соскользнул с зазубрины и лег на свое место, целый.

— Щипцы.

Теперь осколок лежал в ране свободно, ничей. Я взял его щипцами и вынул. Он звякнул о дно таза как гвоздь.

Нерв я осмотрел по всей длине раны. Ствол цел, оболочка на месте. Не порван. Ушиб и сдавление. Такое отходит: неделями, месяцем, двумя, но отходит. Кисть у Агафонова оживет. Не завтра, но так и будет.

Полость я промыл, убрал размозжённые клочья и вывел в нижний угол тонкий резиновый выпускник. Середину надо оставить открытой.

На Ростовцева я не смотрел. Незачем было смотреть, я и так знал, какое у него лицо.

— Пять минут, — сказал он. — Вы сделали это за пять минут. Невролиз. Я читал о подобном у Бергмана, две страницы, мелким шрифтом, среди казуистики. Считается, что в полевых условиях это неисполнимо.

— Много чего как-то считается.

Я обрезал последнюю нить и повернулся к нему.

— Теперь слушайте, Евгений Николаевич, и запомните на всю практику. Вы сегодня оперировали дырку от осколка. А надо было оперировать человека. Дырку вы обработали чисто, разрез хвалю. Но перед тем как взять скальпель, вы не попросили его пошевелить пальцами. Одна фраза, три секунды. Вы увидели бы висячую кисть и знали бы про нерв еще до разреза. Планировали бы доступ под нерв, а не под железку. Осмотр больного, коллега. Не раны. Больного, целиком, с пальцами, зрачками и всем остальным. Этому в клиниках учат плохо.

Он молчал. Потом снял очки, протер их о рукав халата, надел обратно. Без очков лицо у него оказалось совсем мальчишеское.

— Я его чуть не искалечил, — сказал он тихим голосом. — Если бы я потянул. Он остался бы с плетью вместо руки.

— Не потянули же.

— Не потянул. — Он посмотрел на Агафонова, на его перебинтованную руку. — Я должен извиниться. Я вел себя недопустимо. Я справлялся о ваших дипломах, вместо того чтобы смотреть на ваши результаты. Раны у вас действительно чистые стоят. Настой в склянках действительно работает, я только признавать не хотел. А сегодня я видел работу, которой не видел в Академии ни у кого. Я был высокомерным дураком. Прошу простить, если возможно.

Сказал он это прямо, глядя в глаза. Умение признавать свои ошибки в его возрасте вещь редкая. Дороже любого диплома, если честно.

— Возможно, — сказал я. — Забыли. Учиться хотите?

— Хочу. — Он выдохнул. — Да, хочу. Разрешите зашить?

— Да, два крайних шва. Редко, без натяжения. Над нервом рану наглухо не закрывать. И руку ему потом на шину, кисть в положении разгибания, валик под ладонь. Нерву надо помочь, пока он молчит.

Ростовцев взял иглодержатель.

Шил он хорошо. Агафонов под маской засопел глубже, фельдшер убавил каплю. Обычная операционная работа, ничего особенного. Если не знать, что четверть часа назад этот солдат чуть не остался с плетью вместо руки.

— Лукич, — сказал я. — Следующего давай.